Текст книги "Американец, или очень скрытный джентльмен"
Автор книги: Мартин Бут
Жанры:
Прочие детективы
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 22 страниц)
Я уже упоминал монастырь Валлиндженьо, населенный нечистой силой – там бродят духи, местные колдуны копаются в монастырских могилах, там же, по слухам, похоронен гестаповец-некромант. Это странное, неприятное место, не лишенное при этом своеобразной красоты. Там царит умиротворение, которое многие святые места утратили. Туристы не бродят по полуразрушенным склепам, влюбленные не милуются в монастырском дворе.
Эта часть Италии – несмотря на телевизионные антенны и телефонные линии, лыжные подъемники, автострады и бесконечные supermercati[61]61
Супермаркеты (ит.)
[Закрыть] на задворках каждого городка – по-прежнему живет в Средневековье. В «Желтых страницах» есть раздел, пусть и небогатый, где числятся ведьмы, колдуны и волшебники. Эти кудесники сведут вам бородавки, избавят от нежелательной беременности – без операций, джина и лекарств, – срастят сломанные кости без шин, вылечат бесплодие, восстановят девственность, изгонят духов и наведут нерушимые чары на неверных мужей, блудливых жен, полюбовников и легкомысленных дочерей.
Мне не по сердцу этот вздор. Мое бытие имеет четкие очертания. Нет никаких размытых краев, где реальность перетекает в миф. Я уже давно не католик.
И все же монастырь Валлиндженьо чем-то меня притягивает. Мне нравится тишина в его стенах, безвременье руин, близость могил. Еще мне нравится, что сюда сложно добраться: я могу быть уверен, что здесь меня не побеспокоят, ибо, если кто и обнаружит мое присутствие, он не решится приблизиться из страха, что я – представитель властей. Или какой-нибудь колдун. Здесь оказываются лишь те, кто живет тайной жизнью.
В полуразрушенной стене часовни скрывается лакомство, за которым я всегда охочусь при возможности: дикий мед.
Впервые я попробовал его в Африке. Конец шестидесятых – начало семидесятых на Черном континенте были бурными: постколониальная эпоха, когда бушевали войны, а мелкие политиканы воевали за власть. То было время больших и шальных заработков на войне. Я получил самый крупный в жизни гонорар, выполнив заказ… лучше промолчу, чей именно: этот человек еще жив, да и я не прочь пожить тоже. Скажу лишь, что мне заплатили пятнадцать тысяч долларов наличными и еще выдали необработанных алмазов и изумрудов, как потом оказалось – на сорок тысяч, только за то, что я снял и заменил винтовочный ствол. А также уничтожил снятый.
В чем суть дела, мне не сказали, но я и сам догадался, когда взял в руки оружие. Это был уникальный экземпляр – прекрасно инкрустированный приклад, серебряная филигрань, вставки из золота и слоновой кости. Винтовку нельзя было убирать с глаз общественности. Я заключил, что ее использовали при покушении на жизнь Иди Амина Дады, этого безумца, пожирателя младенцев, скотоложца, сержанта, возомнившего себя генералом: никогда не верьте тому, что лопочут журналисты и авторы передовиц, у которых одна задача – увеличить тираж. Винтовку потом должны были досконально осмотреть его дружки. Нарезы в стволе столь же индивидуальны, как и отпечаток пальца. Не можете изменить отпечаток – измените палец.
Меня посадили в какой-то подвал на территории отеля «Норфолк» в Найроби. Неприметного вида негр доставил винтовку. Из гостиничного ресторана доставили еду. Я работал девять часов. Все должно было быть чисто – выглядеть так, будто с винтовкой ничего не делали, будто ствол у нее прежний. Это оказалось не слишком сложно. Я даже нанес на металл точно такие же царапины.
Тот же негр усадил меня в джип и увез в буш за нагорьем Нгонго. Я произвел выстрел, убедился, что следы на пуле отличаются от тех, что оставлял прежний ствол, и показал это своему спутнику. Он одобрительно кивнул. Был он замкнут, молчалив и хмур, но прекрасно понимал, что от меня требуется. Потом мы закрепили снятый ствол между камней и заткнули его снизу резиновой пробкой. Я налил в дуло гидрохлоридной кислоты, и мы подождали минут пятнадцать. Потом вылили кислоту – рассмотреть насечки теперь было почти невозможно. Мы повторили то же еще раз. Удовлетворившись результатом, мой спутник приставил ствол к камню и переехал колесом джипа. А потом – так поступают чернокожие, когда хотят убедиться на все сто, что даже злой дух ю-ю не сможет им отомстить, – он засунул покореженный ствол в нору муравьеда.
Я провел в Кении шестьдесят один час. Получилось, что мне платили примерно по тысяче долларов за каждый час пребывания. В те времена это были очень большие деньги. Кроме того, мне без лишних слов оплатили все расходы, включая билет на самолет.
А еще я попробовал дикий мед.
Мы дожидались, пока кислота выжжет дуло, и вдруг мой спутник – он назвался Камау, а в Найроби это то же самое, что Дэй Эванс в Ньюпорте, – склонил голову набок.
– Слушай! – воскликнул он.
Я прислушался. Правда, я не понимал, что я должен услышать: треск сломанной ветки, шум дизеля, щелчок взведенного затвора?
– Слышишь? – прошептал он.
– Что? – прошипел я в ответ.
Я не на шутку встревожился. Одно дело – умереть: я всю жизнь лицом к лицу с этой неизбежностью. Ну, почти всю жизнь. Но чего я точно не хотел – это оказаться в руках у каких-нибудь африканских борцов за свободу. У них есть привычка отрезать кусочки плоти от своей жертвы, прежде чем полоснуть ножом по горлу или приставить Калашников к затылку и дать короткую очередь – короткую, потому что в этих партизанских отрядах вечная нехватка патронов. Может, те части тела, которых я лишусь, мне в дальнейшем и не пригодятся, но очень бы не хотелось расставаться с ними, находясь в полном сознании.
– Медоуказчик. Такая птичка, которая указывает путь к меду. Любит есть личинок, но пчелиное гнездо ему не порвать. Нужен человек, чтобы помочь. Или медоед.
Это был самый длинный монолог, какой он произнес за все время.
Когда выжженный и смятый ствол был надежно спрятан в норе муравьеда, мы двинулись через кустарник на отчетливый призыв: «витпурр-витпурр-вит-пурр». Наконец мы увидели птичку – размером она была с английского дрозда, тускло-коричневая, с желтыми пятнами на крыльях.
– Как называется эта птица? – спросил я, рассчитывая услышать слово на суахили.
– Виктор, – ответил африканец, – Вот, слушай. Он сейчас произнесет свое имя, мы уже у самого пчелиного гнезда.
И действительно, птица теперь отчетливо произносила: «виктор, виктор», перемежая слова треском, будто встряхнули спичечный коробок.
Улей находился в стволе низкорослого дерева метрах в двух над землей. Африканец вытащил из кармана ронсоновскую газовую зажигалку и, увеличив пламя до максимума, поводил ею под пчелиным гнездом. Оно занялось, пополз дым. Оттуда вылетел рой. Я стоял в сторонке. Жужжащий свинец – это одно, а жужжащие пчелы – другое.
Через несколько минут африканец закидал огонь землей и палкой скинул гнездо на землю. Потом схватил его, тряхнул, оторвал кусок и быстро зашагал прочь.
Пчелы облаком кружили над деревом и над остатками гнезда, лежащего на земле. Когда мой спутник поравнялся со мной, они уже начали разлетаться.
– Сунь палец.
Он сунул указательный палец в соты и покрутил там. Потом извлек наружу и принялся обсасывать, как ребенок леденец. Я последовал его примеру.
Мед был сладким, густым, с привкусом дыма. Он пах горящим бушем и пылью вельда. Я снова окунул палец в мед. Отличный, ни на что не похожий вкус. Я обернулся через плечо. Птица трудилась над развороченным гнездом, не обращая никакого внимания на пчел, вновь собиравшихся роем; она снова и снова погружала клюв в соты.
Возвращаясь по ухабистой, каменистой дороге, мы с африканцем продолжали лакомиться медом. Через два часа я уже сидел в самолете английской авиакомпании, направлявшемся в… неважно куда, но прочь из Кении.
Так что я время от времени езжу в монастырь Валлиндженьо. Мне не страшны ведьминские чары и призраки гестаповцев. Мне даже не страшен подъем по стене к окнам второго этажа. Оттуда уже совсем несложно проникнуть внутрь: оконные проемы пусты, они никогда не знали ни дерева, ни стекла. Оказавшись внутри, оказываешься в четырнадцатом столетии.
Прыгнув в окно, я попадаю в комнату, вдоль всей стены которой идет открытая галерея. Вид с нее открывается умопомрачительный – двадцать пять километров долины, по которой когда-то шагали рыцари-тамплиеры, неся золото и славу. И историю. Которая по большей части забыта.
Внутренняя лестница сделана из камня, древняя, но крепкая. Тишину нарушает только шорох ветра. Внизу расположена часовня. Именно здесь собираются ведьмы. Алтарь сложен из неплотно пригнанных каменных блоков, закрепленных слабеньким известковым раствором, к которому примешаны обломки человеческих костей. Попав сюда в первый раз, я обнаружил остов человеческого пальца, торчащий из щели.
За алтарем расположена большая фреска, писанная по штукатурке. Непогода, веками сменявшие друг друга летняя жара и зимнее ненастье не смогли ее уничтожить. Может быть, это чудо. Кто знает?
На фреске изображена Мария Магдалина: она стоит между рядом кипарисов слева и рядом пальм справа. Перспектива передана нелепо. Художник не уменьшает удаленные предметы, а сужает первый план. Сверху показан Бог. Это старичок с короной на голове. Руки его подняты в благословляющем жесте. Из дальнего конца часовни, при плохом освещении, фреска начинает напоминать голову козла. Именно поэтому здесь собираются ведьмы, поэтому сюда принесло гестаповца, поэтому монастырский двор, заросший репьем и колючками, весь перекопан.
Здесь не осталось ни одной не оскверненной могилы. Комнатушка в подвале, куда я однажды решился проникнуть, протиснувшись в узкую щель, набита костями: костями монахов, умерших от чумы, от старости, от набожности, от болезни, от руки инквизитора. Ноги, руки, ребра, позвонки, бедренные кости, пальцы конечностей, нижние челюсти, зубы – и ни единого черепа: черепов в комнатушке нет. Их расхитили чудодеи.
Я не собираюсь красть у мертвых. Только у живых. Мне нужен дикий мед.
Известковый раствор, соединявший камни стен, давно осыпался, они лежат один на другом, напоминая щербатый рот, повернутый вертикально. Я слежу за пчелами – они влетают в три-четыре щели. До нижней можно добраться. Я продираюсь через заросли, колючки цепляются за джинсы, будто щупальца мертвецов. Перед летком стоит гладкий желтый сталактит пчелиного воска.
Пчелы не обращают на меня внимания. Они не знают, что их ждет. Я посыпаю воск порохом, подсыпаю его же в отверстия возле летка. Делаю шаг назад и подношу к пороху спичку. Он шипит и потрескивает, как отсыревший бенгальский огонь. Образуется облако густого синеватого дыма. Пчелы стремительно вылетают из улья – рассерженные, растерянные, озадаченные. Без промедления, как враг, наседающий на дрогнувшее войско, я выламываю из стены пару камней. Остальные осыпаются сами. Там, в углублении, лежат соты. Я тяну их на себя. Соты отделяются от камня, разламываются напополам. Я сую их в полиэтиленовый мешок и поспешно отступаю.
В «ситроене» я перекладываю соты в большую банку. Дома, умолчав, откуда их взял, дарю кусочек синьоре Праске. Она верит, что пчелиный воск может избавить ее от ревматизма.
Каждый день, около полудня, горожане час-другой прогуливаются по Корсо Федерико II. Под колоннадами толпятся любители поглазеть на магазинные витрины, туристы пьют кофе с пирожными, пожилые дамы торгуют газетами, секретарши прогуливаются за ручку и стрекочут, как сороки, старики беседуют о политике, юнцы беседуют о сексе и рок-музыке, парочки беседуют ни о чем.
В центральной части Корсо, закрытой для всего транспорта, кроме автобусов и такси – а их в этот час немного, – прогуливаются мужчины, кто под руку, кто вообще держась за руки. Но это не город гомиков, не прибежище извращенцев, не золотая жила для шарлатана, который предлагает верное снадобье от СПИДа, сделанное из абрикосовых косточек и хинина. Это Италия, где мужчины привычно держатся за руки, беседуя о своих женах и любовницах, о том, как процветает их бизнес и как правительство опять оскандалилось.
Я люблю порой посидеть в кофейне под одной из колоннад: заказать капучино и спагетти, взять в руки газету и наблюдать течение жизни. Это разогрев перед основным представлением, актеры второго плана на сцене жизни, люди, для которых сейчас – это всё, для которых хорошее вино подобно женщине. Я думаю про Дуилио. Единственная предназначенная им роль – создавать нужную атмосферу. Это – кордебалет, массовка, служанки, конюхи и солдаты, которые заполняют пространство возле кулис. А тем временем на авансцене ведущие актеры играют спектакль. Я, как мне кажется, один из них. Правда, из мелких. Моя роль состоит из нескольких слов, из нескольких действий. Они неприметны, но от них меняется весь сюжет. Скоро, например, вернется мой посетитель. Четвертое действие идет к концу. За ним последует пятое.
По Корсо идет Клара. С ней девушка, которую я раньше не видел. Судя по всему, студентка – длинные ноги, длинные волосы, длинные рукава блузки, которая почти распахивается, когда мимо проезжает автобус. Они идут, взявшись за руки. У незнакомки под мышкой черная кожаная папка. У Клары в руке три-четыре книги, перетянутые кожаным ремешком. Она похожа на школьницу, которая спешит на урок. Глядя на нее, ни за что не подумаешь, что она оплачивает высшее образование собственным телом, отдавая его пожилому мужчине, который втайне переделывает «Сочими-821».
Она замечает меня, кивает подруге, и обе проталкиваются ко мне сквозь поток гуляющих.
– Это моя подруга Анна, – говорит Клара. – Это мой друг синьор Фарфалла.
Они расцепляют пальцы, и Анна протягивает мне руку. Я привстаю, складываю газету и здороваюсь.
– Как дела?
– Очень хорошо, спасибо.
Анна говорит по-английски. Мне уготовано дать им экспромтом урок разговорного языка. Я не против. Мужчина, который пьет кофе с двумя девушками, привлекает меньше внимания, чем мужчина, который пьет кофе один и вполглаза смотрит в газету.
– Выпьете со мной кофе? – приглашаю я. – Prego[62]62
Прошу вас (ит.)
[Закрыть].
Я указываю на свободные стулья.
– Это было бы очень хорошо, – говорит Клара. Она пододвигает стул ко мне поближе. Под столом ее колено тесно прижимается к моему. Анна тоже пододвигает стул поближе, но только чтобы не сидеть на солнце. Она не собирается составлять подруге конкуренцию.
– Анна тоже изучает английский, – говорит Клара.
– А вы бывали в Англии? – интересуюсь я.
– Нет. Я не бывала в Англии, – отвечает Анна. – Только во Франции, и там только в Монако. Но у моего папы «лендровер», а у меня есть пальто от «Берберри».
Значит, эта Анна – из состоятельных. От нее действительно веет богатством. У нее часы от «Hermes» – в стальной браслет вставлены переплетенные буквы H из цельного золота. На мизинце правой руки золотое колечко с рубином. Он перекликается цветом с губной помадой. Она не трахается за деньги, только ради удовольствия.
Подходит официант. Моя чашка пуста.
– Due cappucchini e un caffè correto[63]63
Два капучино и кофе с коньяком (ит.)
[Закрыть], – говорю я. Вина мне не хочется, хотя рюмка граппы меня бы взбодрила.
Официант забирает пустую чашку и исчезает в помещении.
– Смотри! – восклицает Клара. – Какая книга. Как я тебе говорила.
Она переворачивает свою стопку и постукивает пальцем по книге, лежащей сверху: это пингвиновское издание «Дикой розы» Айрис Мёрдок.
– Замечательно, – откликаюсь я. – Ты будешь очень начитанной. Молодец.
Я и вправду доволен: отрадно видеть, что свои деньги – мои деньги – она тратит на полезные вещи, а не на то, чтобы ширяться ночью по переулкам или скупать диски с безмозглой музыкой. Она подмечает мое удовольствие и улыбается в ответ – тепло, почти любяще.
– Откуда ты родом? – спрашиваю я у Анны. Она озадачена.
– Простите…
Самое время разыграть преподавателя.
– Dove abita?[64]64
Где ты живешь? (ит.)
[Закрыть] – подсказываю я.
– А, да! – Она улыбается, зубы у нее белые и ровные: даже изо рта у нее выглядывают деньги. – Я живу на Виа дель Аргилья. Недалеко от Клары.
У меня проскальзывает мысль о том, чему бы еще я мог при возможности научить эту девушку. Но возможности не представится, а кроме того, окинув их взглядом, я прихожу к выводу, что Клара все-таки красивее. Богатенькие барышни – это развлечение себе на больную голову, как когда-то выразился Ларри. Он знал, что говорит. Такая барышня однажды угрохала его клиента.
– Понятно. Но откуда ты родом? Где живут твои родители?
– Родители? Мои родители живут в Милане, – говорит Анна, будто отвечая на вопрос, заданный бесстрастным голосом с учебной кассеты.
Приносят кофе, Анна настаивает на том, чтобы расплатиться. Она достает из папки кошелек крокодиловой кожи и расплачивается крупной банкнотой. Минут пятнадцать мы болтаем ни о чем: о погоде – она по умолчанию принимает меня за англичанина и, соответственно, решает, что это самая подходящая тема для разговора, – о городе, о том, нравится ли он мне, о том, как полезно учить английский. Анна сообщает между делом, что ее отец – миланский миллионер, торговец кожаным товаром, крупная фигура в мире женской моды. Анна говорит, что хочет работать в Лондоне моделью. Вот почему она здесь, в этом заштатном университете: учит язык.
Наконец они встают. Клара подмигивает.
– Может быть, встретимся на днях, выпьем? – предлагает она. – Я свободна… – она мысленно просматривает плотное расписание своей жизни, – в понедельник.
– Да, с удовольствием. До встречи. Я тоже встаю.
– Очень было приятно познакомиться, Анна. Arrivederci![65]65
До свидания! (ит.)
[Закрыть]
– Arrivederci, Signor Farfalla, – говорит Анна.
У нее в глазах озорной блеск. Клара наверняка ей все рассказала.
Вечер нынче теплый, воздух благовонен, как на тропическом острове, легкий ветерок почти совпадает по температуре с кровью. Утром прошел дождь: после полудня тучи над горами развеялись, и теперь с дочиста вымытого неба сияет солнце. Здесь с небес не приходится смывать отработанное дизельное топливо, как в Риме, заводскую сажу, как в Турине и в Милане, цементную пыль, как в Неаполе. Дождь, пришедший с гор, очистил воздух от пыльцы миллионов цветков, убрал грязь, оставленную медлительными конскими повозками и ленивыми тракторами, которые тащат плуги по неглубоким бороздам в каменистой почве, нейтрализовал застойное электричество зноя и заместил его яркими искрами безупречного тепла.
Раз начавшись, дождь полил со средиземноморской неукротимостью. Здешний дождь – это мужчина-итальянец, который не целует ручек и не рассыпается в любезностях, как француз, не отвешивает чинных поклонов, как англичанин, вроде и мысли не допускающий о постели, не буянит, как американский матрос в увольнительной на берег. Здешний дождь – страстный мужчина. Он не падает пластом, как тропический ливень, не нудит, как английская морось, шмыгающая простуженным носом. Он мечет копья, железные прутья серой воды, которые вонзаются в землю и пригвождают к ней пыль, расцветают мокрыми звездами на сухой брусчатке улиц и на каменных плитах Пьяцца дель Дуомо. А земля не съеживается под его напором, она радуется. После короткого ливня слышно, как почва потрескивает и лопается, впитывая влагу.
Листьям, которые понуро висели в неподвижном разогретом воздухе, хватает нескольких минут, чтобы выпрямиться и развернуть вверх зеленые ладони – они просят еще дождя.
После дождя мир наполнен радостью. Я ее разделяю. В мире столько ущербного, покореженного, обреченного на разрушение. Дождь кажется мне благой вестью, будто природа дала нам некий закон, совершающий в нужный момент крещение в реальность.
Я сижу на лоджии. Масляная лампа не горит. Света мне не нужно, почему – сейчас поймете. На столе бутылка москато-роза. Одна бутылка и один высокий тонкий бокал. В английском доме хозяйка поставила бы в него одинокий цветок на длинном стебле. Рядом – глиняный горшочек и три толстых ломтя хлеба, смазанных подсоленным маслом. Это на потом.
Где-то за городом лает собака, затерянная среди виноградников, которые подступают к еще не полностью разрушенной оборонительной стене четырнадцатого века. Звук жалобный, исполненный песьей тоски. Другая собака, еще дальше, подхватывает, и они затевают разговор, как люди, перекликающиеся с разных сторон долины. Потом к ночному хору присоединяется третья, во дворе одного из домов по соседству, – глухое, хриплое гавканье, которое эхом отскакивает от стен, будто это не собака, а расходившийся пьяница, который доказывает в споре за барной стойкой, что он всех умнее.
В этом лае есть нечто вневременное, словно то перекликаются призраки всех представителей песьего племени, которые когда-либо тявкали, дрались и охотились в долине, сторожили фермы, тревожили по лесам медведей и выли на непреходящую луну.
Из глубин ночи приплывает аромат цветущего апельсина. У кого-то на балконе или на веранде растет в горшке апельсиновое дерево. Цветет оно поздно, и плодов не принесет: его не для того сажали, чтобы выращивать апельсины. Дерево растет для того, чтобы после летней грозы вот так вот пахнуть.
Гроза еще не отгремела. Далеко в горах каждые несколько минут вспыхивают молнии, но это далеко, в заоблачном мире пиков, перевалов и скал, где живут медведи. Вернее, так говорят. Пройдет несколько часов, прежде чем гроза доберется до города. К тому времени я уже буду спать, и грохот меня не разбудит.
Вино – удивительное. Оно сделано из винограда, выведенного под Триестом. Само вино делают в Бользано, куда этот сорт завезли перед войной. Оно вишнево-красное и пахнет розами, десертное вино, сладкое, как палочка сахарного тростника. Мне этот сорт милее всех: «лагарина» слишком терпкое, «черазуоло» слишком сухое и резкое, чтобы пить перед сном после такого дождя, «везувио розато» слишком незамысловатое – его называют «лакрима кристи», Христова слеза. Галеаццо заявляет, что название самое подходящее: именно его Христос пил во время Тайной вечери, и тогда слезы выступили у него на глазах. Получается, что Христос был итальянцем, знатоком вин, который с первого же глотка отличал дурное от доброго.
Горшочек мне подарил Галеаццо. Он сказал, что художнику понравится содержимое, особенно если художник – знаток бабочек и совсем недавно бродил по горам, зарисовывая цветы.
В горшочке лежит варенье из розовых лепестков.
Нет слов, чтобы описать вкус этой божественной сласти. В нем вся полнота нот одичавшего сада в самый разгар знойного лета, разложенная на жизненные соки, умягченная нектаром и приправленная амброзией. Если намазать варенье на простой хлеб и потом откусить – во рту у вас окажутся, в чистом виде, все ароматы природы, вся суть бытия, все настроения, которые наполняют каждую строчку пасторальной поэзии со времен Вергилия.
Итак. Вот я здесь, один, в полутьме итальянской ночи, пью розовое вино и закусываю розовыми лепестками. Мир прекрасен. Время остановилось. Луна скрыта дальними грозовыми тучами. На улицах тихо – время к часу ночи, даже наркоманы разошлись по домам, свернулись в коконах своих загадочных, нездоровых снов, а в парке Сопротивления 8 сентября слишком мокро для влюбленных. Звезды в небе застыли.
Только вокруг лоджии, моей царской башни, вознесенной над человеческой суетой, вращаются мои собственные звезды. Они вспыхивают и гаснут, как метеоры, сгорающие в стратосфере. Это крошечные молнии, сверкающие совсем рядом. Это блуждающие огоньки. Будь я суеверен, я бы сказал, что это души тех, кому я пособил перебраться в мир иной, и тех немногих счастливчиков, которым помог заслужить вечную людскую память; или что все те пули, которые я отлил и которые были выпущены по моей вине, вернулись растревожить мне душу.
Это светляки, прямо здесь, в центре города, над крышами домов, над рядами черепицы, над провалами дворов и узкими древними улочками.
Что удивительно, светляки не садятся, не застывают. Может быть, камни для них слишком холодны и безжизненны. Огонь и камень несовместимы. Я быстро спускаюсь с лоджии, захожу в гостиную. В вазе стоят цветы. Беру несколько штук, возвращаюсь наверх. Прислоняю их к одной из колонок. Но живые огоньки, крылатые сгустки света не садятся на них. Им не нужны даже цветы.
Я беру бокал и смакую вино. Какое сладкое. Вспоминаю мед из монастыря Валлиндженьо. Откидываюсь на стуле и смотрю вдаль, на горы. Пики на юго-востоке проступают на краткий миг на фоне темных туч, озаренных молнией. Гроза близится.
Над городом бьют часы – один удар. Он заставляет меня вспомнить, что время неумолимо движется вперед.
Бокал пуст. Я наполняю его заново. Теперь опустела бутылка. Я втискиваю широкую пробку в горло горшочка с вареньем. На сегодня хватит. Нужно оставить на потом. Я собираюсь взять остатки на встречу с Кларой и Диндиной, угостить их перед тем, как мы ляжем в постель. Август, Нерон, Калигула: все они, уверен, заставляли своих женщин пропитаться этим вкусом перед соитием. Не могли такое варенье изобрести в наши дни. Слишком уж вкусное.
Я снова откидываюсь на стуле и случайно упираюсь взглядом в купол над лоджией. И вижу, что нарисованный на фреске окоём тоже охвачен предгрозовым бурлением. Лазурное небо утыкано золотыми звездами.
Но сегодня они пришли в движение. Метеоры спустились с небес и теперь проказничают у меня на потолке. Перемещаются по самым непредсказуемым траекториям.
Светляки поняли, что будет гроза. Им не до цветов. Нужно укрыться, прежде чем крупные капли притиснут тебя к земле, вышибут из ненадежного укрытия под мокрым листом, вымоют из убежища под камнями.
Они мельтешат и мерцают, а потом постепенно, будто бы главнокомандующий их армией отдал приказ и расквартировал свою пехоту среди моих звезд, успокаиваются и остаются сидеть, помаргивая. Снаружи, за пределами лоджии, скудные огоньки высокогорной деревушки тоже подмигивают в теплой ночи. Над холмами резвятся разряды грозового электричества.
Я сижу над опустевшим бокалом, пока первые грузные капли дождя не ударяют в перила. Теперь гром рокочет вовсю, молнии взблескивают резко и безжалостно. Глупо оставаться здесь, выше всех людей в городе. Я спускаюсь вниз, медленно раздеваюсь и укладываюсь в постель, а тем временем начинается дождь, гроза ярится над городом и над долиной, как разгневанная жена, брошенная мужем-рогоносцем, разыскивающая неверного любовника.
Я уплываю в сон, игнорируя грозу, ибо судьба все равно распорядится по-своему, и в голове до последнего крутятся три мысли: первая – что пистолет должен быть готов через два дня, а вторая – только бы со светляками ничего не случилось под их зонтиком персональных небес. Третья – не столько мысль, сколько озарение: это дивное, замечательное место, и мне хочется остаться здесь насовсем.