355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марсель Райх-Раницкий » Моя жизнь » Текст книги (страница 24)
Моя жизнь
  • Текст добавлен: 14 октября 2016, 23:59

Текст книги "Моя жизнь"


Автор книги: Марсель Райх-Раницкий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 31 страниц)

ВАЛЬТЕР ИЕНС, ИЛИ ДРУЖБА

То обстоятельство, что я, начиная с заседания осенью 1959 года, чувствовал себя входящим в кружок вокруг Ханса Вернера Рихтера, что я уже ощущал «Группу 47» как своего рода прибежище или, во всяком случае, легкомысленно воображал это, было связано с одним участником группы, которого я впервые увидел тогда. Случайно он сел недалеко от меня. Оказалось, что мы приходили с ним к единому мнению относительно зачитывавшихся текстов, даже не обменявшись ни словом, – мы постоянно встречались взглядами. В перерыве мы заговорили, и разговор продолжался тридцать лет. Я говорю о Вальтере Иенсе.

Болезнь, которой он страдает с раннего детства, астма, сформировала его личность и его творчество. Следствием страдания стала, по словам Иенса, необходимость ежедневно бороться за воздух. Думаю, не преувеличу, если скажу, что не только в каждой его более или менее значительной книге, но и, если приглядеться глубже, во всем, что он делал, можно увидеть признаки этой постоянной одышки. Как мне рассказывали, его мать, учительница, скромная и в то же время честолюбивая женщина, вознамерилась передать свое честолюбие больному сыну. Говорили, что она постоянно внушала ребенку: «Ты калека, и поэтому должен стать духовным гигантом». То, что свойственно самой сути и характеру любого писателя, в нем, Вальтере Иенсе, систематически развивалось и последовательно поощрялось с самого начала. Я говорю о честолюбии, которое может перейти в прямо-таки навязчивое желание проявить себя.

Эта потребность определяла отношение Иенса к науке и литературе, к политике и церкви, да и всю его жизнь. По меньшей мере, это очень вероятно. Именно с ней была связана удивлявшая многих коллег готовность Иенса без долгих просьб занять ту или иную почетную должность. Это качество было и остается одновременно его счастьем и несчастьем. Думается, он часто размышлял о том, было ли правильным его принятое во время войны решение изучать классическую филологию. Иенс быстро понял, что этот предмет не сможет дать ему тот форум для диалога с общественностью, получить который он стремился. С этим обстоятельством и было связано его обращение к Рихтеру уже в 1950 году и желание участвовать в заседании «Группы 47».

Его пригласили, но он не вписывался в этот круг. Он был единственным штатским среди вчерашних солдат вермахта. Почти все прошли через диктатуру и войну. Иенс принадлежал к тому же поколению, но он, астматик, пережил войну с определенного расстояния. «Вот это расстояние, – вспоминает Ханс Вернер Рихтер, – и отличало его от нас». Сверх того среди самоучек Иенс был человеком с высшим образованием, доцентом университета в Тюбингене.

Рихтер полагал, что Иенс должен был ощущать себя в «Группе 47» «инородным телом». Но он, хорошо разбиравшийся в людях, ошибался. Другие люди почти всегда интересовали Иенса. Вот только как в «Группе 47», так и позже в других кружках и в разнообразном обществе он был настолько занят собой, что, как правило, лишь мимоходом воспринимал отношение окружающих к себе и часто строил на сей счет иллюзии. В разных жюри, обсуждавших вопрос награждения Иенса, мне бросалось в глаза, что именно те члены жюри, которых он считал своими верными друзьями, часто со всей решительностью выступали против него. Нередко он полагал, что его ценят люди, суждения которых о нем вовсе не были благожелательными.

Иенс не хотел считаться с тем, что в «Группе 47» он был изолирован, и вряд ли это заставляло его страдать. Тем не менее ему могло прийтись кстати, что в «Группе 47» появился новичок, который не только был одиноким, но и сам выходил из ряда вон. О немецкой литературе говорил чужак, чье положение хотя и нельзя было сравнить с тем, в котором находился Вальтер Иенс, но можно было хотя бы немного уподобить. Слова Рихтера обо мне: «Он каким-то образом оставался посторонним, человеком, который хотя и был с нами, но все же не до конца» – касаются и Иенса.

Прошло немного времени, и между нами возникла дружба, в прочности которой мы смогли убедиться всего через несколько лет. Когда бы мы ни говорили о Хансе Вернере Рихтере, не избегая скептических и критических оценок, Иенс имел обыкновение замечать, что мы в любом случае очень обязаны ему, ведь без него мы бы не познакомились друг с другом или, может быть, это произошло бы гораздо позже. Как-то раз я сказал Вальтеру Иенсу, что тот из нас, кто переживет другого, должен будет написать некролог о Рихтере. Иенс сразу же принял это предложение и публично подтвердил это соглашение, когда наши пути уже давно разошлись.

Это была совершенно необычная дружба – не только самая продолжительная и значительная в моей жизни, но, я уверен, и самая удивительная. Мы встречались на заседаниях «Группы 47», а позже на Клагенфуртском конкурсе соискателей премии имени Ингеборг Бахман; мы вместе вели телевизионные дискуссии, прежде всего в Берлине; иногда я приезжал в Тюбинген, а иногда и Иенс, большей частью по делам, приезжал в Гамбург или во Франкфурт; вместе с женами мы ездили на фестивали в Зальцбург или Байройт. Но все это происходило лишь несколько раз в году. Главное же заключалось совсем в другом, в том, что задолго до изобретения телефонного секса мы начали дружить по телефону.

Сначала мы перезванивались раз в неделю, потом чаще и, наконец, почти ежедневно. Разговоры длились двадцать-тридцать минут, иногда целый час или того больше. Диалог, растянувшийся на десятилетия, имел важные причины: нам обоим, Иенсу и мне, нужен был разговор, мы зависели от обмена информацией и мнениями, от дискуссий, – хотя и в силу разных обстоятельств, связанных как с нашим складом ума, так и с ситуациями, в которых мы находились.

В Гамбурге, где мы жили с 1959 по 1973 год, я оказался обреченным на существование в режиме монолога – за чтением следовало писание, за писанием чтение. Общение, которого я был практически лишен, советы коллег, которые хотелось бы чаще слышать, дружеские предостережения и одобрение, в которых я настоятельно нуждался, – все это я обрел в телефонных разговорах с Вальтером Иенсом. А как обстояло с ним, который в Тюбингене постоянно находился в большой компании коллег и учеников – совсем не так, как я в Гамбурге? Нет, конечно, в Тюбингене он не был изолирован. Тем не менее не столь уж неверным будет предположение, что он и там, как в «Группе 47», испытывал некоторое одиночество.

Может быть, самое важное высказывание об Иенсе принадлежит ему самому. В интервью, опубликованном в 1998 году, он назвал себя «человеком со сломанным опытом». И еще: «Я не могу воспринимать жизнь во всей ее красочности. У меня отсутствует чувство реальности, понимаемое в самом широком смысле». Тем самым Иенс сказал, что отсутствовало в его романах и рассказах, в драматических произведениях, написанных для сцены, для телевидения или радио, – жизнь в ее красочности.

Он любит возвышенную игру с темами и тезисами, с вопросами и формулами, с мыслями и традицией, вернее, с тем, что передается из поколения в поколение. Но это игра не художника, а интеллектуала. Иенс, как и я, – завсегдатай литературного кафе, не имеющий такого кафе. Нашим кафе был телефон. Его стихия – не чувственно воспринимаемое, а дискурсивное. Поэтому его эпические и драматические попытки – не более и не менее как доказательства тезисов. Его важнейшие работы – речи, эссе и трактаты.

Так что не случайно, а, скорее, поучительно и логично то обстоятельство, что в обширном творчестве Иенса отсутствует эротическая тема: «Меня никогда по-настоящему не прельщали эти сюжеты. Нет, писать об эротическом я не хотел». Его противники утверждают, что Иенс не в состоянии отличить фугу Баха от вальса Штрауса «На прекрасном голубом Дунае». Это невероятное преувеличение. Но когда мы начинали говорить о Вагнере, – и на эту тему Иенс высказывался тонко, обнаруживая немалые знания, – у меня всегда складывалось впечатление, что он смело интерпретирует произведения композитора, не обращая внимания на музыку. Похоже, он считал ее каким-то мешающим, по крайней мере излишним, элементом.

Своим главным свойством он называл любопытство. Только на первый взгляд кажутся противоречащими друг другу отсутствие у Иенса чувства реальности и ощущение сильного, нескрываемого и едва ли утоляемого любопытства – в действительности одно вытекает из другого и создает основную черту его личности. И именно эта черта превращала его в выдающегося, уникального собеседника. Что бы я ему ни рассказывал, он всегда задавал вопросы, доказывавшие, как внимательно он слушал и что тема действительно интересовала его. Только однажды Иенс досадливо прервал меня – когда я спросил его, идет ли и в Тюбингене такой же ужасный дождь, как и в Гамбурге. Этого он не мог вынести: «Ты что, совсем свихнулся? Что нам, беседовать о погоде, как моя теща?» Правда, были темы, о которых он, если я не ошибаюсь, никогда со мной не заговаривал, – мои переживания в Варшавском гетто, опыт членства в компартии Польши и на дипломатической службе.

Литература и литературная жизнь – вот о чем мы говорили. Приветствий и вопросов, например о настроении и самочувствии, никогда не было, разговор начинался с места в карьер, примерно так: «Статья Бёлля совсем неплоха, но мало отредактирована». Или: «То, что написал Андерш, слишком поверхностно, он мог бы и не браться». Или: «Критическая статья о новелле Бахман – сплошная ложь». О каких статьях шла речь в этих кратких высказываниях, ни разу не было упомянуто. Мы оба знали, какие газеты читаем.

Часто мы говорили о книгах, которые собирались написать. Иенс когда-то планировал монографию о Лессинге. Это был просто захватывающий проект. К сожалению, он так никогда и не написал книгу. В другом разговоре он сказал мне: «Пришло время написать новую книгу о Шиллере. Думаю, я напишу такую книгу». Иенс сразу же набросал ее тезисы и очертил общие идеи. Можете мне поверить, это была грандиозная книга. Жаль только, что она никогда не появилась. Еще один излюбленный проект Иенса, разговоры о котором повторялись наподобие припева, касался автора, особо ценившегося нами – каждым по-своему, – Теодора Фонтане. Иенс страстно и остроумно говорил об этом намерении. Разумеется, и оно никогда не было осуществлено.

Он с большим вниманием относился к моей работе. Мне представляется психологически интересным то обстоятельство, что Иенс временами поощрял меня взяться за осуществление тех планов, которые сам оставил, говоря, например: «Может быть, ты напишешь книгу о Шиллере, которой давно уже время появиться». Каждый раз, когда я искал название или нуждался в точной формулировке какого-либо тезиса или проявлял нерешительность в каком-нибудь деле, он прилагал величайшие усилия, чтобы дать мне совет. И советы эти оказывались почти всегда хорошими, просто сказочными. Как-то раз, когда мы уже давно рассорились, Иенс сказал: «Мы очень многим обязаны друг другу». Трудно взвесить, кто и чем кому обязан, но не могу отделаться от впечатления, что я обязан ему больше, чем он мне.

Его любопытство было всегда направлено на людей, выпадавших из обычных рамок, у которых были проблемы с самими собой, оно всегда адресовалось страдавшим и нуждавшимся. Алкоголики, те, кто «сидел на таблетках», наркоманы, невротики, жертвы депрессии, меланхолики интересовали и возбуждали его так же, как гомосексуалисты, лесбиянки и импотенты. Он хотел обладать точной информацией о них, об их трудностях и комплексах. Он с благодарностью принимал к сведению то, что я мог поведать ему на сей счет. Тот, кто находился под угрозой, мог быть уверен в его сострадании. Только мне кажется, что он не особенно хотел непосредственно соприкасаться с такими людьми. Как правило, ему хватало информации из вторых рук. Бывало, я во время наших телефонных разговоров цитировал рекомендацию Мефистофеля: «Теория, мой друг, суха,/ Но зеленеет жизни древо». Иенс, конечно же, соглашался, оставаясь при этом прежде всего человеком теории, сколь бы сухой она ни была.

Часто он затрагивал тему, не дававшую ему покоя. Иенс знал, что есть мужчины, которые хотя и состоят в браке, но время от времени спят с другими женщинами. Разумеется, он не одобрял такое поведение и относился к нему с отвращением. В его высказываниях о такого рода непонятных ему действиях всегда присутствовало два слова – «неаппетитно» и «негигиенично». Случись Иенсу заблудиться в борделе, – конечно же, только в качестве любопытного туриста, – на вопрос о том, что он будет пить, он, весьма вероятно, ответил бы: «Настой ромашки».

Когда в Тюбинген приехал один иудейский теолог, Иенс пригласил его на ужин. Понятно, что такому гостю надо было подать кошерную еду. Но что значит «кошерная»? Иенс сразу же позвонил специалисту по Ветхому Завету из Тюбингенского университета и попросил дать совет. Тот не заставил себя долго упрашивать и долго наставлял коллегу относительно многочисленных запретов, которые необходимо соблюдать. Иенс педантично записывал все предписания. Под конец любезный специалист по Ветхому Завету заметил: «То, что я вам только что сказал, дорогой коллега, существовало, конечно же, уже около двух тысяч лет назад. Но вам не надо ломать голову над этими проблемами. Ведь у евреев, по крайней мере в этом, ничего не изменилось за прошедшее время».

Разумеется, на протяжении нашей дружбы, длившейся тридцать лет, случались и кризисы. Но мы никогда не забывали о том, что нас связывало друг с другом. Бывало и так, что телефонные разговоры с Вальтером Иенсом образовывали своего рода кульминацию моей жизни. Когда осенью 1990 года наши отношения оказались серьезно нарушенными и им грозила опасность, он написал мне: «Посмотри на посвящение, прочитай, что я тебе говорю, – только это и имеет значение…» Посвящение, упомянутое им, гласит: «Марселю в знак дружбы, которая, несмотря на все потрясения, не поддается разрушению. Вальтер».

Но Иенс заблуждался, глубоко заблуждался. Нашу дружбу оказалось вполне возможно разрушить, и пусть это останется на совести тех, кто, проявив бессердечность, способствовал тому, что случилось. Тем не менее слова Иенса не так уж неправильны. Что не подверглось разрушению, так это воспоминание о годах и десятилетиях нашей дружбы. В повести «Монток» Макс Фриш писал о своих отношениях с Ингеборг Бахман: «Мы не сумели встретить конец достойно – оба не сумели».

ЛИТЕРАТУРА КАК ОЩУЩЕНИЕ ЖИЗНИ

У нас не было ни мебели, ни занавесок, ни полотенец или постельного белья, ни посуды, ни радиоприемника и, что хуже всего, не было библиотеки. Единственными книгами, которыми мы располагали, были те четыре больших тома немецко-польского словаря, которые оказались совершенно излишними. Взятой из Польши одежды не хватало, тем более что нам пришлось оставить в Варшаве зимние вещи. Мы жили во Франкфурте, снимая маленькую комнату, которая служила и жилой комнатой, и спальней, и рабочим кабинетом. Письменного стола там не было. Позже некоторые думали, что в Федеративной республике перед нами в знак приветствия раскатывали красные ковры. Это неверно, да мы этого и не ожидали. Меня все еще удивляет, что мы не страдали, живя первые годы на Западе в таких, мягко говоря, стесненных условиях. Мы не испытывали недовольства и отнюдь не были удручены.

Итак, мы пребывали в хорошем настроении, и оно все улучшалось. Мне не пришлось, как я опасался, добиваться работы. Кроме того, рукописи, которые мне заказывали, удавались, и я постоянно получал новые заказы. В «Гамбургской драматургии» Лессинга сказано: «Каждый вправе хвалиться своим трудолюбием». Так было и со мной: за первые шесть месяцев в Федеративной республике я написал тридцать восемь статей, из них пятнадцать для «Вельт» и «Франкфуртер Альгемайне», а остальные для разных радиостанций.

Как я уже говорил, газеты платили за рецензии и другую подобную работу жалкие гонорары, а радио оплачивало ее гораздо лучше. Тем не менее мои печатные работы оказывались на значительно более высоком уровне, чем тексты для радио: критические замечания, которые публика должна была только слушать, мне было трудно формулировать так же тщательно, как и те, которые предназначались для лучших газет страны. Иными словами, я работал для радио только по одной причине – ради насущно необходимых денег.

В начале 1959 года я предложил «Вельт» серию статей – портретов известных авторов из ГДР. Так как мои публикации в газете находили, о чем я узнал позже, широкий отклик среди читателей, редакция согласилась с этим почти экстравагантным предложением, хотя такую серию считали в принципе излишней. Детали согласовали быстро. Сложности возникли только с названием цикла: о заголовке «Писатели из ГДР» в «Вельт» не могло быть и речи, мне же не нравилось контрпредложение газеты «Писатели из Советской зоны». В конце концов было найдено компромиссное заглавие – «Немецкие писатели, живущие по ту сторону Эльбы».

До июня 1959 года появилось четырнадцать портретов, в том числе Арнольда Цвейга и Анны Зегерс, Людвига Ренна и Вилли Бределя, Петера Хухеля и Стефана Хермлина, а также Эрвина Штритматтера и Франца Фюмана. Моя статья, открывавшая цикл, сводилась к тезису, в соответствии с которым картина современной немецкой литературы включает и творчество писателей, занимающихся литературным трудом по ту сторону Эльбы. Мысль, сама по себе банальная, тогда считалась смелой. Антологию, возникшую из этой серии статей в 1960 году, также пришлось снабдить не особенно удачным компромиссным заглавием – «Рассказы пишут и там. Проза “с той стороны”». То была первая антология литературы ГДР, опубликованная на Западе. И Северогерманское радио, слывшее либеральным, тоже ничего и слышать не хотело о трех буквах. Поэтому серия передач, которые я писал регулярно в течение примерно трех лет, должна была называться «Литература в Средней Германии».

Конечно, я старался обходиться с этими авторами, в большинстве своем на Западе вообще неизвестными, справедливо и честно. Вот только тогда это вовсе не разумелось само собой. Может быть, не так уж не правы хронисты, писавшие позже, что я во времена конфронтации между Востоком и Западом был своего рода первопроходцем политики разрядки. Но, едва серия статей о писателях ГДР появилась в «Вельт», «Франкфуртер Альгемайне» прекратила сотрудничество со мной. Мне с особой настойчивостью дали понять, что это не имеет никакого отношения к качеству статей. Может быть, не понравилась тенденция моих статей в «Вельт»? Оспаривали и это, пусть не так резко.

Все дело было во Фридрихе Зибурге, который меня и без того скорее терпел, чем поддерживал, и который большей частью отвергал серьезные книги, которые я предлагал для рецензирования. Ему не нравилось, что в последнее время мои статьи все чаще появлялись в «Вельт» и все чаще звучали мои комментарии по радио. Я едва мог поверить, но он боялся, что новичок, благодаря конкуренции, может стать серьезной альтернативой ему. Он якобы сказал своему ассистенту: «Не беспокойтесь о нем. У таких господ есть локти. Уж он-то прижмет нас к стенке». Такие господа – что имелось в виду? Но Зибург, которому я с самого начала был не ко двору, оказался прав: я не вписывался в тогдашнюю «Франкфуртер Альгемайне». У меня не вызывала особой симпатии подчеркнуто консервативная и надменная позиция этой газеты.

Мой стиль тоже сделал меня там чужаком. В письме Вальтеру Газенклеверу, написанном в 1935 году, Тухольский хвалит статью в «Базлер Национальцайтунг», которая, однако, показалась ему написанной «с использованием слишком большого количества жира (как из кухни Зибурга – там, где другие используют масло, он применяет майонез)». Так тогда и писали во «Франкфуртер Альгемайне»: очень возвышенным стилем, несколько тяжеловато и часто, что называется, перебарщивая с жиром. Я писал отнюдь не лучше, разве только без майонеза.

Было ясно: во «Франкфуртер Альгемайне» я не пристроюсь, так имело ли смысл оставаться во Франкфурте? Гамбург обещал мне больше, там, и это становилось все яснее, находился центр моей работы – газета «Вельт» и Северогерманское радио. К тому же в Гамбурге выходила газета, которая могла претендовать на то, чтобы быть интеллектуальным форумом Федеративной республики и в то же время органом послевоенной немецкой литературы, – «Ди Цайт».

В отличие от «Франкфуртер Альгемайне», в этой газете, что оказалось для меня очень важно, можно было читать статьи бывших эмигрантов, например Теодора В. Адорно и Голо Манна, Германа Кестена, Людвига Маркузе, Роберта Неймана и многих других, сегодня уже забытых. Представлялось, что именно там мое место, я надеялся, что рано или поздно обрету там пристанище. Пока, правда, на это было не похоже: в «Цайт» я никого не знал, и никто в этой редакции не интересовался мною.

Летом 1959 года мы переехали в Гамбург и после не особенно долгого ожидания получили маленькую квартиру. Двух с половиной комнат должно было хватить для троих жильцов – тем временем наш сын вернулся из Англии – и для моего рабочего кабинета. Было довольно тесно, но нас это устраивало. Честно говоря, из месяца в месяц наше положение улучшалось, тем более что благодаря гонорарам, полученным на радио, мы смогли купить самую необходимую мебель. Осенью 1959 года «Вельт» ошеломила меня заказом, который я воспринял как почетный, – мне предложили отрецензировать новый роман Генриха Бёлля, уже тогда считавшегося самым популярным писателем в послевоенной литературе.

Несколько недель спустя произошло то, чего я желал и на что надеялся: «Ди Цайт» предлагала мне постоянное сотрудничество. Меня попросили отрецензировать самую успешную новинку года, роман Гюнтера Грасса «Жестяной барабан», обсуждавшийся уже многократно и восторженно. Я написал очень одностороннюю статью, в которой уделил несравненно больше места проявленным молодым автором безвкусию и склонности к пустопорожней болтовне, слабостям, недостаткам и изъянам романа, нежели сильным сторонам прозы Грасса, вне всякого сомнения, недооцененным мной. Статью опубликовали сразу же и без сокращений.

После статей о книгах Бёлля и Грасса меня приняли в качестве критика – не обязательно авторы, но зато редакторы, работодатели. С тех пор я писал одновременно для «Вельт» и «Цайт», и это были, помимо рецензий, большие литературно-критические статьи и многочисленные заметки. Уже в 1960 году, когда я провел на Западе только два года, «Ди Цайт» причислила меня в опросе к «ведущим литературным критикам» стран немецкого языка. С октября 1961 года мои статьи появлялись там с особым подзаголовком «Марсель Райх-Раницкий рецензирует…». После того как этим подзаголовком было украшено семь статей, от него отказались – другие критики почувствовали себя уязвленными.

Примерно в то же время «Цайт» создала специальную рубрику для моих заметок и небольших комментариев, которая называлась «Здесь и там» и появлялась в каждом номере. В свою очередь, эти публикации вызывали столь сильный резонанс, что третья программа Северогерманского телевидения вознамерилась показывать их каждый субботний вечер после публикации в газете. В ходе переписки между заведующим литературным отделом «Цайт» Рудольфом Вальтером Леонхардтом и обоими редакторами третьей программы Северогерманского радио и Радио «Свободный Берлин» в декабре 1962 года была достигнута договоренность о том, что моя колонка «Здесь и там» будет продолжена в виде «совместного предприятия». Если я не ошибаюсь, такого сотрудничества между газетой и телевизионной редакцией до тех пор не было.

Еще до этого, в конце 1961 года, я уволился из «Вельт», а в начале 1963-го исполнилось то, что было для меня столь важно, – я был принят в штат редакции «Цайт». Следовательно, я получал не только твердое месячное жалованье, но был застрахован на старость и по болезни. В моей работе ничего не изменилось: как и прежде, я должен был писать статьи в «Цайт» и не имел, как и прежде, никаких редакционных обязанностей. Я был якобы единственным в Федеративной республике штатным критиком – и только критиком. В 1963 году вышла моя первая книга, опубликованная в ФРГ, – «Немецкая литература на Западе и Востоке».

Отклики сильно превзошли как мои надежды, так и опасения. Было много очень обстоятельных высказываний, дружественных и недружественных, восторженных и уничтожающих. Но меня ошеломил не столько этот разброс мнений, сколько гораздо более высокая, нежели я ожидал, доля отрицательных или, по меньшей мере, скептических оценок.

В начале 1964 года я приступил к работе над серией новых радиопередач под названием «Литературное кафе», которые передавались одновременно несколькими радиостанциями, а отчасти и демонстрировались по телевидению. Как правило, это были передачи в прямом эфире, которые шли из теперь давно уже не существующего винного ресторана Вольфа в Ганновере. О нем часто упоминал Готфрид Бенн. В долгих беседах, которые там шли, участвовало три человека – Ханс Майер, я, а третьим был гость, большей частью известный писатель, иногда историк литературы. Говорили о литературе и о литературной жизни, иногда и на совсем другие темы, большей частью актуальные.

В числе гостей были Теодор В. Адорно, Рудольф Аугштайн, Эрнст Блох, Генрих Бёлль, Фридрих Дюрренматт, Ханс Магнус Энценсбергер, Макс Фриш, Гюнтер Грасс, Ханс Вернер Хенце, Вальтер Иенс, Вольфганг Кёппен, Зигфрид Ленц, Хильде Шпиль и Мартин Вальзер. Согласитесь, список вызывает уважение. Каждая передача заканчивалась словами из «Доброго человека из Сезуана» Брехта: «Опущен занавес, а мы стоим в смущенье – не обрели вопросы разрешенья». Когда в 80-е годы на второй программе немецкого телевидения был основан «Литературный квартет», я, опираясь на традицию «Литературного кафе», сохранил строчки Брехта для заключения.

Последний пример: преподавательница из Гамбурга попросила меня порекомендовать ей несколько коротких рассказов, которые подходили бы для письменных выпускных работ. Это должны были быть по возможности современные авторы. Я выполнил ее просьбу и подумал: она, конечно же, не единственная, кто нуждается в таких рассказах. Вот я и подготовил антологию («Вымышленная правда»), которая появилась в 1965 году и месяцами находилась в списке бестселлеров. Из нее возникло пятитомное собрание немецких рассказов XX века, самое обстоятельное, которое когда-либо существовало.

Так что же, победа следовала за победой? Мог ли я уже в первые годы пребывания в Германии праздновать один триумф за другим? Сказать так означало бы допустить сильное преувеличение. Во всяком случае, моя повседневная жизнь в Гамбурге вовсе не была отмечена триумфом. Как и прежде, мы жили в двух с половиной комнатах, которыми я обязан социальному жилищному строительству, – о большей квартире при моих заработках нечего было и думать. Как и прежде, мне приходилось работать и в седьмой день недели. Даже проведя много лет в Гамбурге, мы чувствовали себя в этом городе довольно одинокими, точнее – изолированными.

Итак, говорить о приподнятом настроении не было оснований, тем более что здоровье Тоси оставляло желать лучшего, случались серьезные и длительные кризисы. Проявлял ли я неблагодарность? Конечно же, я сознавал, что за краткое время мне удалось достичь успеха, на который я никогда не мог рассчитывать. Осуществилась мечта моей юности – работать в Германии критиком немецкой литературы. Как могло такое произойти за столь краткое время? Мне часто задавали этот непростой вопрос. Большей частью я избегал ответа, тем более что и не знаю толком, мое ли это дело и даже моя ли обязанность публично размышлять на сей счет. В конце-то концов, всегда не только рискованно, но прямо губительно комментировать собственные достижения. Прав был Гейне, говоря в своих «Признаниях»: «Я был бы пошлым фатом, если бы стал грубо выставлять здесь все, что мог бы сказать о себе хорошего». С другой стороны, если бы я полностью уклонялся от деликатного вопроса, это свидетельствовало бы о трусости.

Мой быстрый и удивительный, как отмечали некоторые, – кто благожелательно, а кто и язвительно, – успех связан со своеобразием моего критического метода. Как осознанно, так и бессознательно я опирался на традицию, отвергавшуюся в Третьем рейхе, ту, которой мои коллеги после Второй мировой войны не интересовались совсем или интересовались очень мало. Конечно, я никогда не имел великого образца, которому хотел подражать. Но я очень многому научился у великих немецких критиков прошлого, у Гейне и Фонтане, у Керра и Полгара, у Якобсона и Тухольского. Еще и сегодня я учусь у них и тем более у удивительных критиков эпохи немецкого романтизма. Я приношу благодарность, все время ссылаясь на них и постоянно цитируя.

Все они работали для газет, и это наложило отпечаток на их стиль. Они обращались к одному и тому же адресату – к публике. Это далеко не само собой разумеется, особенно в Германии, где изучение литературы достаточно часто оказывалось в руках ученых и литераторов, против чего, собственно, не приходится возражать. Вот только ученые писали для ученых, а литераторы – для литераторов же. Публика оставалась ни с чем. Не будь Гейне, Фонтане и всех остальных, я все равно писал бы для публики, а не для собратьев по цеху. К этому меня толкал бы темперамент.

Все дело в том, сказал однажды Фонтане, чтобы быть по меньшей мере понятым. Добиваясь ясности своих писаний, я часто прибегал к помощи словаря иностранных слов в поисках немецких соответствий, которые мог бы применить вместо навязчиво напрашивавшихся иностранных. Чтобы сделать узнаваемым и постижимым то, что мне хотелось сказать, я часто позволял себе преувеличивать и заострять. Хорошие критики всегда упрощали ради того, чтобы добиться ясности, часто они доводили до крайности то, что хотели рассказать, – чтобы сделать понятным. В чем бы меня ни упрекали, одно мне, конечно же, несвойственно – нежелание сказать «да» или «нет». Многие читатели были мне благодарны за то, что из моих статей можно было без особых усилий понять, одобряю я новинку или отвергаю ее.

Так великие критики прошлого давали мне стимулы и ободряли, влияли как на мои взгляды на задачу и роль литературной критики, так и на повседневную практику.

Порой я получал от них и подтверждение своих взглядов и правильности все той же повседневной работы. Году в 70-м я решил написать книгу портретов видных немецких литературных критиков от Лессинга до наших дней. Я хотел затратить много времени на решение этой задачи – если исходить из примерно пятнадцати статей, то, как мне казалось, необходимы будут десять лет. В конце концов возникли двадцать три эссе, и все это длилось четверть века: только в 1994 году удалось завершить и опубликовать книгу «Адвокаты литературы».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю