Текст книги "Моя жизнь"
Автор книги: Марсель Райх-Раницкий
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 31 страниц)
ИНТЕЛЛИГЕНТ, МУЧЕНИК, ГЕРОЙ
Адам Черняков спросил эсэсовских офицеров, нельзя ли «переселенным» позволить дать о себе весточку, послав, например, открытки, чтобы противодействовать панике в гетто. Они отклонили это резко и, как всегда, без объяснения. Все были объяты ужасом и беспомощны, потому что уже тогда, на второй день «переселения», 23 июля, возникло подозрение, что депортированных убивали. Тот, кто стоял во главе Варшавского гетто, сразу же понял, чего ожидали от него немцы. Он, Адам Черняков, должен был стать палачом варшавских евреев.
Конечно, он никогда и представить себе не мог, что войдет в историю как человек трагической судьбы, что его будут считать даже героем. Черняков, этот буржуазный интеллигент, ничего и слышать не хотел о чем бы то ни было героическом, но ему не была совсем уж не по душе необычная роль, выпавшая на его долю, – по крайней мере до 22 июля. По профессии он был химиком, перед Первой мировой войной учился в Польше и в Германии (прежде всего в Дрездене) и придавал значение своему званию дипломированного инженера. Как явствовало из нескольких моих с ним разговоров, немецкая культура оказала на этого человека весьма серьезное, может быть даже формирующее, воздействие.
В 30-е годы Черняков занимал довольно высокую должность в польском Министерстве финансов, но эта работа, похоже, не полностью удовлетворяла его честолюбие, так как в то же время он был членом варшавского магистрата, а вскоре стал и сенатором Польской республики. Черняков был и членом правления еврейской религиозной общины, где ему приходилось совсем нелегко, так как ортодоксальные евреи обижались на него, происходившего из ассимилированной еврейской семьи, за то, что он едва владел идиш.
Когда вермахт занял Польшу, большинство членов правления общины бежали на Восток. Черняков был в числе оставшихся на своих постах. Во время осады Варшавы последний президент польской столицы, еще исполнявший свою должность, назначил его временным председателем общины. Когда пришли немцы и приказали ему создать еврейский совет старейшин из 24 человек, он воспринял эту задачу как историческую миссию. По разным поводам он вспоминал о том, что избран на этот пост отнюдь не немецкими оккупантами, а еще поляками.
Так Адам Черняков стал во главе самого большого скопления евреев в Европе и второго – после Нью-Йорка – в мире, стал фактически обер-бургомистром огромного еврейского города. Он возглавлял его самоуправление, которое приняло на себя наследие религиозной общины и к тому же задачи польского магистрата, не несшего ответственности за гетто. В компетенцию «Юденрата» входили обычные городские и государственные учреждения, то есть больницы, бассейны, почта, распределение квартир, продовольственное снабжение, городской транспорт и содержание кладбищ, различные социальные институты и, наконец, собственная милиция. Но была и другая сфера компетенции «Юденрата» – представлять евреев перед немецкими властями во всех без исключения вопросах.
Несомненно, что Черняков не соответствовал этой двойной функции. Но столь же несомненно, что при всем желании нельзя было представить себе человека, который оказался бы в состоянии справиться с этой, как вскоре оказалось, просто жуткой задачей. Уважали его в гетто лишь немногие, но много было таких, кто не одобрял его деятельность. К нему испытывали даже отвращение и ненависть. Чернякова делали ответственным за варварские меры немцев, тем более что едва ли кто-нибудь знал, что он почти ежедневно старался облегчить нужду населения. Эти попытки были напрасны в большинстве случаев, хотя и не во всех.
Хотя немецкие «собеседники» неоднократно арестовывали Чернякова и при этом часто унижали, избивали и пытали его, он не капитулировал, вновь и вновь пытаясь добиться от властей, представителей которых без устали посещал, по крайней мере небольших улучшений и уступок. Когда некое итальянское ведомство хотело устроить ему с женой побег из Польши, он отклонил это предложение, снова сочтя своей обязанностью оставаться на посту. Только когда опубликовали его дневник (в 1968 году перевод на иврит, в 1972-м польский оригинал), стало возможным измерить все страдания и заслуги этого старосты «Юденрата».
Возмущало присутствие в его окружении нескольких в высшей степени подозрительных фигур, считавшихся агентами гестапо. Поначалу это было только подозрение, вскоре оказавшееся обоснованным, и эти люди были приговорены к смерти и казнены Еврейской боевой организацией. Но эти несомненные агенты были еврейскими посредниками в отношениях с полицией безопасности и другими немецкими ведомствами, которые только с ними и хотели говорить. Именно немцы заставляли Чернякова сотрудничать с такого рода личностями, чего, конечно, в гетто не могли знать.
Конечно, правы были те, кто считал его плохим организатором и весьма безвольным, а также, может быть, и тщеславным человеком. В гетто должна была обращать на себя внимание его несколько раздражающая слабость ко всякого рода церемониям. Он любил патетические выступления, торжественные открытия и всевозможные праздничные мероприятия. Когда за несколько недель до начала депортаций была открыта детская площадка, Черняков продемонстрировал неведомую в гетто элегантность, появившись в ослепительно белом костюме, соломенной шляпе и белых перчатках и бросая явно довольные взгляды на дело рук своих, столь приятное детям.
Черняков охотно оказывался и в роли великодушного покровителя искусств. На этот счет немало потешались, не желая верить, что он приказал изготовить художественно оформленные окна в своем кабинете в «Юденрате» только для того, чтобы поддержать некоторых художников, живущих в гетто. Не знали также, что он в рамках своих скромных возможностей помогал еврейскому симфоническому оркестру.
Когда Черняков хотел продиктовать какой-то особенно важный документ или сам писал письмо по-немецки и нуждался при этом в помощи, он вызывал к себе меня. Человек лет шестидесяти производил на меня весьма достойное впечатление, казался мне, тогда только перешагнувшему рубеж двадцати лет, важной персоной. Часто он расспрашивал меня о положении музыкантов в гетто. Его интересовала и литература, и мне нравилось, что Черняков, чтобы произвести на меня впечатление, цитировал порой польских романтиков и немецких классиков, в особенности Шиллера. Лишь много позже я понял, что он неоднократно ссылался на «Мессинскую невесту», говоря: «Пусть жизнь – не высшее из наших благ».
Однажды мы узнали, что Черняков до войны писал стихи, написал также несколько новелл и опубликовал их за собственный счет. Одна из его сотрудниц захотела сделать шефу приятное. Она заказала у Тоси иллюстрированную и украшенную, насколько возможно более красивую копию этих стихов, кстати, не особенно удачных. Этот подарок якобы осчастливил Чернякова. Говорят, что и во время войны он тайком писал стихи.
Но ничто так не льстило его тщеславию, как единственный в гетто автомобиль. Убогая машина была самым зримым, самым эффектным знаком его власти и достоинства. Она оказалась очень полезной не только для почти ежедневных визитов Чернякова с просьбами к немецким властям. Два раза Чернякова задевали и угрожали на улицах отчаявшиеся евреи. С тех пор его видели на улицах только в машине. Если приходилось выходить из машины, – например, на кладбище, где он нередко выступал с речами, – его охраняли многочисленные сотрудники еврейской милиции.
В чем бы ни упрекали Чернякова, что бы ни ставили ему в вину, никто не оспаривал, и его противники в том числе, что он, пусть даже и несколько наивный, был честным, прямым, незапятнанным человеком. Если осенью 1942 года два командира милиции были казнены по приговору организации Сопротивления в гетто как коллаборационисты, то его и 24 членов «Юденрата» в коллаборационизме никто не обвинял.
22 июля я видел Адама Чернякова в последний раз. Я пришел в его кабинет, чтобы показать польский текст объявления, которое в соответствии с немецким распоряжением должно было проинформировать население гетто о предстоявшем через несколько часов «переселении». И теперь он был выдержанным и серьезным, как всегда. Пробежав текст глазами, Черняков сделал нечто необычное – исправил подпись. Как обычно, она гласила: «Староста «Юденрата» в Варшаве дипломированный инженер А. Черняков». Он зачеркнул ее и написал: «"Юденрат" в Варшаве». Он не хотел в одиночку нести ответственность за смертный приговор, о котором возвещал плакат.
Уже в первый день «переселения» Чернякову было ясно, что его в буквальном смысле слова никто не слушал. На следующий день у него конфисковали автомобиль. К началу второй половины суток стало видно, что милиция, несмотря на все свое усердие, не могла привести на «пересадочную площадку» то число евреев, которых требовали СС. Поэтому в гетто ворвались тяжеловооруженные боевые группы в эсэсовской форме – не немцы, а латыши, литовцы и украинцы. Они сразу же открыли огонь из пулеметов и согнали на «пересадочную площадку» всех без исключения обитателей жилых казарм, расположенных поблизости от нее. Эти люди в немецкой униформе сразу же прослыли особо жестокими.
Не приходится удивляться, что их не интересовали документы евреев, которых они гнали на «пересадочную площадку». Да и что им было делать с документами, если они ни слова не понимали по-немецки? Так что распоряжение, отданное днем раньше штурмбаннфюрером Хёфле и продиктованное мне, оказалось совершенно недействительным. Все удостоверения о работе, получить которые обитатели гетто только что стремились, оказались бесполезными бумажками. Документ, подтверждающий, что Тося – моя жена и тем самым не подлежит «переселению», стал излишним, он не имел больше ни малейшего значения. Тем не менее мы тщательно хранили это свидетельство, мы очень серьезно воспринимали это в самом деле не торжественное, прямо-таки поспешное заключение брака 22 июля 1942 года, сколь ни очевидно было, что оно продиктовано практическими соображениями. Так мы поступаем и сегодня.
Ближе к вечеру 23 июля благодаря латышам, литовцам и украинцам число в 6 тысяч евреев, которого на этот день требовал на «пересадочную площадку» штаб «группы Рейнхард», было достигнуто. Тем не менее вскоре после шести вечера в здании «Юденрата» появились два офицера этой группы. Они хотели говорить с Черняковым, но не нашли его, он уже ушел домой. Разочарованные, они избили служащих «Юденрата» хлыстами, которые у них всегда были под рукой. Они кричали, что старосте следует сейчас же явиться. Черняков быстро пришел, причем впервые он добрался до места службы, пользуясь услугами рикши. Как оказалось, это был и последний раз.
Краткий разговор с офицерами СС занял лишь несколько минут. Его содержание сохранила заметка, найденная на письменном столе Чернякова. СС требовали от него увеличить численность евреев, доставляемых на «пересадочную площадку», до 10 тысяч на следующий день, а затем до 7 тысяч ежедневно. При этом речь вовсе не шла о произвольно названных цифрах. Напротив, они, по всей вероятности, зависели от численности имевшихся в распоряжении скотских вагонов, которые обязательно следовало заполнить.
Вскоре после того, как оба офицера СС ушли из комнаты Чернякова, он позвал свою секретаршу и попросил ее принести стакан воды. Чуть позже кассир «Юденрата», случайно задержавшийся поблизости от кабинета Чернякова, услышал, что там зазвонил телефон, но никто не поднял трубку. Он открыл дверь и увидел труп старосты «Юденрата» в Варшаве. На письменном столе стояли пустой флакончик цианистого калия и наполовину пустой стакан воды.
На столе лежали два коротких письма. Одно, предназначенное для жены Чернякова, гласило: «Они требуют от меня убить собственными руками детей моего народа. Мне не остается ничего другого, как умереть». Другое письмо было адресовано «Юденрату» в Варшаве. В нем говорилось: «Я принял решение уйти. Не рассматривайте это как акт трусости или бегство. Я бессилен, мое сердце разрывается от печали и сострадания, я не могу более этого выносить. Мой поступок позволит всем узнать правду и, может быть, направит на верный путь действия…»
О самоубийстве Чернякова гетто узнало на следующий день, уже рано утром. Все были потрясены, в том числе его критики, противники и враги, в том числе и те, которые вчера высмеивали и презирали его. Его поступок поняли так, как он хотел: как знак, как сигнал, свидетельствовавший о том, что положение евреев Варшавы безнадежно. Этот поступок поняли как отчаянный призыв к действию. И от некоторых, в особенности в кругу моих друзей и коллег, не ускользнуло то обстоятельство, что человек, которого так часто упрекали в тщеславии, в решающий момент сохранил достоинство. Он, ценивший патетическое и театральное, оставил ясное и выразительное послание.
Черняков ушел тихо и просто. Будучи не в состоянии бороться против немцев, он отказался стать их инструментом. Он был человеком с определенными принципами, интеллигентом, верившим в высокие идеалы и хотевшим сохранить верность им в бесчеловечное время и в обстоятельствах, которые едва можно было себе представить. Он надеялся, что это, вероятно, станет возможным, несмотря на немецкое варварство. Черняков был, несомненно, мучеником. А был ли он героем? Во всяком случае, решившись 23 июля 1942 года в своем кабинете покончить с собой, он действовал в соответствии со своими идеалами. Можно ли требовать от человека большего?
Услышав об одинокой смерти Адама Чернякова, я, ошеломленный и сбитый с толку, подумал о поэтах, которых он не только любил и охотно цитировал, но и принимал всерьез. Я подумал о великих польских романтиках, о великих немецких классиках.
НОВЕХОНЬКИЙ ХЛЫСТ
Слово «медовый месяц» происходит, как говорят нам словари, от средневерхненемецкого глагола, обозначающего «шептать», «хихикать» или «ласкать». А как было с этим у нас? Свадебного путешествия мы не совершали, да и единственным конечным пунктом этой поездки могла быть газовая камера. Но ведь «медовый месяц» – понятие временное, так что этот месяц должен был быть. Он и вправду был, только оказался одним из самых плохих, самых ужасных в нашей жизни.
Начатое в первой половине дня 22 июля и продолжавшееся до середины сентября 1942 года убийство подавляющего большинства варшавских евреев в историческом изложении называется словами, обычными для того времени. А это слова, затушевывающие факты. Говорят, например, о «большой акции» или о «первой акции», а то и, перенимая жаргон немецких властей, об «акции по переселению». И все же евреи были депортированы и, следовательно, выселены. Но переселены ли? Если да, то куда?
Ежедневно тысячи людей погружали в вагоны для скота, что составляло в среднем 6–7 тысяч. Самое большое число отправленных за день составило, по официальным немецким данным, 13 596 человек. Первыми жертвами оказались те, кто обременял собой общество, то есть общественную благотворительность. То были беднейшие из бедных. Милиция гетто получила поручение освободить ночлежки для бездомных, сиротские дома, тюрьмы и другие прибежища бедноты.
Большинство старых и больных доставили не в поезда, а на еврейское кладбище, где сразу же расстреляли. За уничтожением нетрудоспособных на месте могло скрываться нечто положительное для тех, кого это не коснулось. Так думали, сколь ни невероятно это звучит, некоторые обитатели гетто. «Переселение», по их мнению, не должно было обязательно и во всех случаях означать смерть, напротив, как считали эти люди, евреев депортировали потому, что они где-то были нужны для какой-то работы. Приходилось слышать, что немцы планировали создать на Востоке гигантскую оборонительную линию, сравнимую с «линией Зигфрида» на Западе. Может быть, для этого требовались сотни тысяч рабочих.
В конце концов эти слухи и рассуждения не могли никого успокоить. Понимали, что те, кто без разбора хватает людей и столь варварским, поистине бесчеловечным способом загоняет в скотские вагоны, не исключая женщин и детей, не намерены заставлять их работать. Очень скоро всех, независимо от работоспособности, стали арестовывать на улицах и отводить на «пересадочную площадку». Улицы сразу же опустели. Тех, кто находился в домах, вызывали во дворы, тех же, кто не подчинялся этому требованию, расстреливали. И все же многие предпочитали скрываться в подвалах, на чердаках или где-нибудь еще, рискуя быть расстрелянными на месте, нежели отведенными на «пересадочную площадку».
При депортации должны были помогать еврейские милиционеры. Эсэсовцы обещали им, что они вместе со своими семьями останутся в гетто, то есть выживут. Несмотря на боязнь смерти, не все милиционеры были готовы делать то, что приказали им немцы. Некоторые отказывались – таких сразу казнили, другие совершали самоубийство, но большинство играло в эти дни и недели бесславную роль. Понятно, что СС не держали слова. В конце «первой акции» почти все служащие еврейской милиции были доставлены на «пересадочную площадку» немногими их сотоварищами, которым еще позволили остаться, и депортированы.
Ответ на вопрос, куда шли транспорты, был получен уже в начале августа. Еврейские часовые на «пересадочной площадке» записывали номера вагонов, и им пришлось с удивлением констатировать, что поезда проделывали вовсе не долгий путь, что они не шли в Минск или Смоленск. Вагоны оказывались в Варшаве уже через несколько часов после отправки, не более чем через четыре или пять.
Вскоре стало известно, что все транспорты шли до вокзала, расположенного немногим далее чем в ста километрах к северо-востоку от Варшавы. Он был частью небольшого местечка Треблинка, находившегося по соседству. От этого вокзала запасный путь длиной около четырех километров вел в местность, заросшую густым лесом, где находился лагерь. Действительно лагерь? Немногим позже выяснилось, что там не было концентрационного лагеря, не говоря уже о трудовом. Там находилась только газовая камера, точнее, здание с тремя газовыми камерами. То, что называлось «переселением» евреев, было просто выселением. Выселением из Варшавы, которое имело только одну цель – смерть.
В гетто не строили иллюзий. А как же надежда? Распространилось новое немецкое понятие – «полезные евреи». Предполагали, что «полезными» считались те, кто соответствовал положениям «Распоряжений и уведомлений» и поэтому не подлежал «переселению». Но как можно было доказать, что делаешь что-то «полезное», если те, кто систематически прочесывал гетто, прежде всего латыши, литовцы и украинцы, игнорировали показанные им немецкие рабочие удостоверения, а то и выбрасывали или рвали эти документы? Самым надежным казалось не удаляться от рабочего места. При этом речь шла, как правило, о крупных предприятиях, на которых в гетто выполнялись самые разные немецкие заказы. Немцы, их владельцы или управляющие, были заинтересованы в том, чтобы не допускать депортации занятых у них евреев. Эта рабочая сила им вообще ничего не стоила или оплачивалась по минимуму.
Служащие «Юденрата», персонал которого уже сильно сократился, поначалу также рассматривались в качестве «полезных». Поэтому мы с Тосей весь день проводили в моем бюро. Внезапно там появилась родственница Тоси, порядочная и мужественная женщина, которая как нееврейка жила вне гетто. Она пришла, чтобы взять Тосю с собой и тем самым спасти ее. Правда, сказала она, взять и меня невозможно. Это было бы бесцельно и опасно. В таком, как я, черноволосом, сразу же опознают еврея и донесут на меня, а кончится это расстрелом на месте. Такое происходит сплошь и рядом, и сама она недавно видела, как еврейку обнаружили вне гетто и расстреляли. Тося же, по мнению тети, может вполне сойти за «арийку». Ей надо быстро обдумать ситуацию и уходить, только она должна расстаться со мной. И это тоже происходит сегодня на каждом шагу.
Не поговорив со мной, Тося сразу же приняла решение. Она коротко сказала, что не оставит меня. Мы и дальше останемся вместе. Я, конечно, знал из опер, баллад и новелл о том, как женщина рискует жизнью, чтобы спасти друга, возлюбленного, супруга. Тогда, в Варшавском гетто, я впервые узнал, что это такое на деле.
В августе в бюро «Юденрата» дважды или трижды происходили внезапные «селекции». Так называли процедуру, имевшую целью доставку на «пересадочную площадку» части тех, кто был освобожден от депортации. «Селекция» происходила следующим образом: внезапно нам всем приказывали выйти во двор, построиться в колонны, а затем поодиночке проходить мимо офицера СС. Большей частью это был молодой человек, имевший низкое звание, например унтершарфюрер, [38]38
Младший унтер-офицер войск СС. – Примеч. пер.
[Закрыть]с красивым хлыстом в руке. Нам следовало назвать свое место работы и должность, после чего он указывал своим хлыстом налево или направо.
На одной стороне оказывались теперь те, которым разрешалось остаться в гетто, на другой – те, кому надлежало идти на «пересадочную площадку» и сразу в вагоны. Одна сторона означала сохранение жизни, хотя бы временное, другая – мгновенную смерть. Как принимал решения немец с красивым хлыстом? Ориентировался ли его выбор на какие-нибудь критерии? У нас создавалось впечатление, что более сильные, трудоспособные люди скорее имели шанс попасть на сторону, означавшую жизнь. Кроме того, решение, очевидно, зависело от облика человека. Грязные, неряшливо одетые или, тем более, небритые евреи сразу же посылались в колонны, предназначенные для газовой камеры. Черноволосые вроде меня брились в это время дважды в день. Я до сих пор не смог отвыкнуть от этой привычки и все еще бреюсь два раза в день.
Правда, унтершарфюрер СС, решавший нашу судьбу, часто руководствовался только своим настроением. Как иначе можно объяснить, что временами он скучающим движением руки с хлыстом посылал на сторону, означавшую смерть, двадцать, а то и тридцать человек разом, в том числе молодых и хорошо выглядевших?
Мы с Тосей пережили августовские «селекции», проводившиеся во дворе здания «Юденрата». И моих родителей, которых я устроил во флигеле этого здания, послали на сторону, означавшую жизнь. Но мать Тоси, пытавшаяся найти убежище на одном текстильном предприятии, входила в число тех, кого в августе погнали на «пересадочную площадку». Мы никогда больше не видели ее. Когда моя мать услышала, что Тося теперь совсем одна, она сразу же сказала: «Теперь ты останешься с нами». Мы были благодарны ей за решение, которое она сочла само собой разумевшимся.
Тогда, во время «большой акции», на улицах гетто можно было увидеть и нечто просто уму непостижимое. Длинные процессии, никем не охраняемые или не подгоняемые, шли к «пересадочной площадке» с тяжелым и, как выяснялось большей частью еще в тот же день, совершенно лишним багажом. Они приняли за чистую монету извещение еврейской милиции, которая со ссылкой на немецкие власти обещала всем, кто добровольно явится на «пересадочную площадку», выдать продовольствие – по три килограмма хлеба и по килограмму джема на человека. В этот момент еще не было ясно, что скрывалось за словом «переселение». Сотни, а в иные дни даже тысячи отчаявшихся и изголодавшихся думали, что в конце ужасной поездки состоится «селекция» и по меньшей мере какая-то часть прибывших, отобранная для тяжелой работы, сможет выжить.
Но на что надеялись те, кто не являлся добровольно на депортацию, кто не кончал с собой (а так поступали ежедневно многие) и кто не бежал в «арийскую» часть Варшавы, что было особенно трудно и рискованно во время «большой акции»? Один коллега по работе в «Юденрате», человек умный и острый на язык, шепнул мне на ухо сухое, почти игриво прозвучавшее замечание: «От нас всего-то и останется что маленькая делегация. На большее любезные немцы не согласятся». Его считали пессимистом, но это предсказание звучало, пожалуй, еще слишком оптимистически. Поначалу, конечно, многие хотели верить, что именно они-то и входят в «маленькую делегацию».
Снова стали распространяться слухи, на этот раз о якобы близком окончании «переселения». Да, конечно, немцы хотели – и об этом постоянно размышляли – депортировать определенное число евреев. Планировало ли руководство СС поступить таким образом с третью населения гетто, с половиной или с еще большим количеством? Но никому и в голову не пришло, что оно стремилось к «окончательному решению».
Были евреи, полагавшие, что мировая общественность, которую по радио постоянно информировали о событиях в генерал-губернаторстве, выступит с протестом против злодеяний и сумеет чего-то добиться. Считали возможным, даже втайне надеялись, что в один прекрасный день СС прекратят акцию на основании указания из Берлина. В последние августовские и первые сентябрьские дни в гетто действительно стало несколько спокойнее, и некоторые подумали, что худшее уже миновало.
Но 5 сентября появилось новое распоряжение, расклеенное в виде плакатов на всех стенах. Всем евреям, еще жившим в гетто, надлежало на следующий день в десять часов утра явиться на определенные улицы точно обозначенного района поблизости от «пересадочной площадки» для «регистрации». Следовало взять с собой продукты на два дня и сосуды для питья. Запирать квартиры запрещалось. Происходившее теперь назвали «большой селекцией»: 35 тысяч евреев, то есть меньше десяти процентов численности населения гетто до начала «переселения», получили желтые «номера жизни», которые следовало носить на груди. Речь шла преимущественно о «полезных евреях», тех, кто работал на немецких предприятиях или в «Юденрате». Тысячи не получили «номеров жизни» и, не заблуждаясь насчет угрожавшей им смертельной опасности, спрятались в гетто где только могли. Все же остальные, а их были десятки тысяч, были отведены с «регистрации», с «большой селекции» прямо к поездам в Треблинку.
Некоторые бросались в глаза из-за своего странного багажа. Они несли музыкальные инструменты в футлярах: скрипку, кларнет, трубу или даже виолончель. Это были музыканты из симфонического оркестра. С некоторыми я еще смог обменяться несколькими словами, когда мы часами ждали окончательной «селекции». На вопрос, почему он берет с собой инструмент, каждый давал почти дословно одинаковый ответ: «Да ведь немцы любят музыку. Может быть, они не пошлют в газ того, кто им что-нибудь сыграет». Но никто из музыкантов, отправленных в Треблинку, не вернулся.
А что же Марыся Айзенштадт, нежное, чудесное сопрано, которую любило все гетто? Каждый, включая и милиционеров, был полон решимости помочь ей, защитить ее. Когда она оказалась на «пересадочной площадке», один из евреев, от которого в тот день кое-что зависело, хотел и мог ее спасти. Но ее родители уже находились в вагоне, и она не захотела разлучаться с ними. Она попыталась вырваться из рук державшего ее милиционера. Эсэсовец, который наблюдал эту сцену, застрелил Марысю. Другие говорили, что убили ее не на «пересадочной площадке», а эсэсовец втолкнул ее в вагон, который шел в Треблинку, где она и погибла в газовой камере. Среди переживших гетто нет никого, кто забыл бы Марысю Айзенштадт.
Так как я все еще требовался в качестве переводчика, мы с Тосей получили вожделенные «номера жизни», не будучи, правда, уверены, что немцы воспринимают их всерьез. Это должно было разъясниться совсем скоро. Нас привели на площадь, на которой сегодня стоит памятник Варшавскому гетто, воздвигнутый в 1947 году, и там, как обычно, находился немного скучающий молодой человек с новехоньким хлыстом. Здесь снова должен был решаться вопрос о том, предстояло ли нам идти налево, на «пересадочную площадку» и к вагонам в Треблинку, или направо и таким образом пока получить разрешение остаться в живых. Плетка показала направо.
У моих родителей уже в силу возраста – матери было 58 лет, отцу 62 – не было шансов получить «номер жизни», и им недоставало силы и желания где-нибудь спрятаться. Я сказал родителям, где следовало встать. Отец посмотрел на меня растерянно, а мать – удивительно спокойно. Она была одета в высшей степени аккуратно. На ней был светлый плащ, привезенный из Берлина. Я знал, что вижу их в последний раз. Такими я вижу их и сегодня – моего беспомощного отца и мою мать в красивом дождевике, купленном в магазине недалеко от берлинской Гедехтнискирхе. Последние слова матери, которые услышала Тося, были «Позаботься о Марселе».
Когда группа, в которой они стояли, приблизилась к человеку с хлыстом, тот, очевидно, потерял терпение. Он заставлял немолодых людей быстрее идти налево и уже хотел воспользоваться своим красивым хлыстом, но в этом не было необходимости. Я мог видеть издали, как отец и мать, боясь строгого немца, пустились бегом, так быстро, как только могли.
На следующий день я встретил на «пересадочной площадке» командира еврейской милиции, отчаянного человека, которого бегло знал потому, что он несколько недель был в гетто нашим соседом. Он сказал мне: «Я дал вашим родителям хлеба, больше я ничего не мог для них сделать. А потом помог вашей матери войти в вагон».