Текст книги "Моя жизнь"
Автор книги: Марсель Райх-Раницкий
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 31 страниц)
МОЛОДОЙ ЧЕЛОВЕК С МОГУЧИМИ УСАМИ
Первые месяцы 1958 года стали последними, которые я провел в Польше. Необычное, волнующее время… Многие наши еврейские друзья готовились к отъезду – большей частью в Израиль. Царило настроение подъема, хотя и меланхолическое. Ведь все эти люди, не имевшие ничего общего или мало что общего с еврейством, считали себя поляками. И все они связывали большие надежды с коммунизмом. После преодоления многочисленных трудностей, думали они, в Польше возникнет справедливое государство, общество, в котором будет место и для евреев… В этом они были убеждены.
Но их постигло горькое разочарование. В первые послевоенные годы они настоятельно требовались. Теперь в них больше не было необходимости, их отъезду были бы рады. Их еще не изгоняли – это произошло позже, в 68-м, когда многие члены партии, включая старых коммунистов, были сочтены врагами новой Польши и заклеймены как «сионисты». Они должны были быть счастливы, что есть на Земле страна, готовая принять их в любой момент, – Израиль.
Теперь мы нередко приходили на один из перронов все еще примитивного, все еще не восстановленного Варшавского вокзала, чтобы проститься с друзьями и знакомыми. Некоторые спрашивали нас, когда мы увидимся снова. Неевреи, которых не посещала мысль об эмиграции, оказывались несколько озадаченными тем, что мы ничего не предпринимаем, чтобы покинуть Польшу, хотя и не задавали нам прямых вопросов об этом. Мы опасались сказать или сделать хоть что-нибудь, способное вызвать подозрение в том, что и мы собираемся уехать и начать новую жизнь на Западе. Для того чтобы наш план удался, его следовало обязательно сохранять в тайне. Ни одна душа, никто из наших друзей и даже наш девятилетний сын не должен был чувствовать или тем более знать, что мы не хотим вернуться из наших одновременных поездок в Англию и Германию.
Запланированное тайное переселение, конечно же, переселение без домашнего имущества и с настолько малым количеством багажа, которое не угрожало бы нам, требовало принятия многочисленных решений. У нас не было только одной заботы, только одно дело не требовало решения – деньги. Мы ничем не владели, мы едва сводили концы с концами, постоянно ожидая ближайшей получки, следующего гонорара. Нельзя сказать, чтобы нас это устраивало, но мы и не так уж сильно страдали, может быть, потому, что в подобной ситуации находились большинство наших друзей.
Но на какие средства должны мы были жить вне Польши, пусть даже и очень скромно? Янаписал для «Ди Вельт» несколько сообщений о театральной и литературной жизни в Варшаве и попросил депонировать гонорар на счет в Федеративной республике. Этого могло бы хватить на две, в лучшем случае на три недели. Но продолжать такую работу, уже находясь в Германии, было бы трудно. Были бы немецкие газеты готовы печатать мои критические статьи? Я уже пытался заявить о себе как о критике в ГДР: в 1956 и 1957 годах журнал «Нойе Дойче Литератур» с явной охотой опубликовал несколько моих статей. Они вызвали определенный отклик. Но ведь на Западе никто не читал «НДЛ», да и требования там были, конечно, куда выше. Если бы мне не удалось найти там работу в качестве критика, так, может быть, – а с этой возможностью я вполне считался, – переводчика с польского?
Потому-то я и счел необходимым раздобыть хотя бы большой немецко-польский и польско-немецкий словарь. Речь шла только об одном издании, четырехтомном и вполне пригодном, но словарь, изданный в Вене в 1904 году, давно разошелся. В одном варшавском букинистическом магазине я купил за немалые деньги два тома этого словаря, но еще два не мог нигде найти. Весной 1958 года Тося с сыном провела краткий отпуск в Исполиновых горах. У писателя Карла Гауптмана, старшего брата Герхарта Гауптмана, в Шрайберхау был дом, который разрешалось осматривать. В каком-то шкафу Тосе бросились в глаза два тома, найти которые я так страстно желал. Она, презрев стыд, украла их, похитила ради меня, ради нашего будущего в Германии. Словари эти никогда мне не понадобились, но я храню их и по сей день.
Одновременно в эти последние месяцы в Польше я пытался получить какую-либо информацию о литературной критике в Федеративной республике. Теперь у «Франкфуртер Альгемайне» в Варшаве был постоянный корреспондент – Ханс-Якоб Штееле. Мы оказались взаимно полезными – я помогал ему ориентироваться в культурной жизни Польши, он мне – понять, что происходило в Федеративной республике, и время от времени снабжал меня западногерманскими газетами, прежде всего «Франкфуртер Альгемайне».
Во «Франкфуртер Альгемайне» я читал литературный раздел и рецензии – последние особенно внимательно, находя, что они написаны хорошо и часто даже элегантно, но задаваясь вопросом, действительно ли это правильно и необходимо – так торжественно и обстоятельно формулировать самые простые мысли? Не маскировалась ли таким способом бессодержательность? Меня посещала тайная мысль: при некоторой удаче и я мог бы помериться силами с такими рецензентами. Правда, из газеты мало что можно было почерпнуть о современной немецкой литературе. Так что не вполне обычная встреча, которую подарила мне судьба, оказалось как нельзя кстати.
В мае 1958 года позвонил мой друг Анджей Вирт – у него-де проблемы, он просит помочь. Он ожидает гостя – молодого человека из Федеративной Республики Германии, которого, к несчастью, в Варшаве никто не знает. О бедняге надо немного позаботиться, что ему, Вирту, в одиночку не под силу. Не могу ли я, спросил Анджей, сделать ему приятное и провести вторую половину дня с гостем? Я недоверчиво поинтересовался, не писатель ли этот гость, на что Вирт ответил – будущее покажет. Во всяком случае, он написал уже две пьесы, одна из которых провалилась, а вторая, вероятно, вскоре провалится. Мой друг не верил, что молодой человек когда-нибудь создаст путную пьесу. Тем не менее он кажется одаренным, хотя пока и нельзя сказать, чем он одарен и на что способен.
На следующий день я отправился в гостиницу «Бристоль», где гость должен был ждать меня примерно в три часа. Но вестибюль гостиницы оказался в это время пуст, не встретилось никого, кто походил бы на западногерманского писателя. Занято было лишь одно кресло, вот только сидел в нем человек, никак не соответствовавший категории, которая интересовала меня. «Бристоль» был тогда единственным варшавским отелем класса «люкс», населенным почти исключительно иностранцами, которые отличались от местного населения уже своей одеждой. В кресле же сидел человек, одетый, мягко говоря, небрежно и к тому же небритый. И, похоже, делал нечто необычное для вестибюля фешенебельной гостиницы – дремал.
Внезапно он взял себя в руки и двинулся ко мне. Я испугался, но страху нагнали на меня не его мощные усы, а взгляд – упрямый и неподвижный, застывший, почти дикий. «Не хотелось бы, – мелькнуло у меня в голове, – встретить такого субъекта на темной улице, уж если у него в кармане брюк не револьвер, то наверняка нож». Пока я все еще был занят этим внутренним монологом, молодой человек вежливо представился. Сразу же объясню, откуда взялся упрямый остекленевший взгляд, – обедая в одиночестве, мой новый знакомый выпил целую бутылку водки. Правда, рассказал он мне об этом только через два часа после того, как состоялось наше знакомство.
Я предложил ему прогуляться. Он согласился, и мы вышли. Несмотря на изрядную дозу алкоголя, гость ни разу не покачнулся, он вышагивал рядом со мной прямо и браво. Но при этом он едва обращал внимание на церкви и дворцы. Очевидно, он был занят прежде всего самим собой и не расположен к разговору. Поэтому мне показалось уместным сменить тему. Я захотел услышать его мнение о литературе, формировавшейся в Федеративной республике. Так как он по-прежнему оставался немногословным и угрюмым, я назвал в виде опыта несколько имен. Вольфганг Кёппен? Упорное молчание, думаю, что он не знал ни строчки Кёппена. Генрих Бёлль? Издевательская, хотя и, несомненно, доброжелательная улыбка. Макс Фриш? То, что происходит в его романах, для него, моего гостя, слишком уж возвышенно. Альфред Андерш? Это имя оживило моего собеседника. Роман Андерша «Занзибар» пользовался тогда очень большим успехом. Это не нравится коллегам-писателям. Спасающаяся бегством еврейка, о которой рассказывает «Занзибар», красива и элегантна, говорил молодой человек. Ну а будь она нехороша собой и вся в угрях? Была бы она в этом случае менее достойна сострадания? Я с признательностью отозвался о романе, и гость выслушал это с явным неудовольствием.
Теперь я попробовал заговорить об авторах старших поколений – от Томаса Манна до Германа Гессе и Роберта Музиля. У меня создалось впечатление, что молодой человек и понятия не имеет о предмете разговора. Правда, я еще не понял, что чрезмерное потребление алкоголя вгоняло его в сон. Но я уже знал, как разговорить писателя или того, кто хочет стать писателем. Существует вопрос, тотчас же развязывающий язык и самому своенравному собеседнику. Вот он: «Над чем вы работаете, мой молодой друг?» Вот теперь и началось. Он пишет роман. Это меня вообще не удивило, так как за всю свою жизнь я встретил лишь очень немногих немецких писателей, которые не работали бы над романом. Не захочет ли он рассказать мне что-нибудь о сюжете? Он был не против. Он пишет историю одного человека; она начинается в 20-е годы и простирается почти до наших дней. А что это за герой? Карлик. Гм… Последний раз я что-то читал о карликах в детстве. Это была сказка Вильгельма Гауфа. «И что же дальше?» – спросил я, не проявляя, впрочем, особого любопытства. «У этого карлика, – объяснил он мне, – есть еще и горб». – «Как? Горбатый карлик, да не слишком ли это?» – «Горбатый карлик, – продолжал молодой человек, – сидит в сумасшедшем доме».
Теперь с меня было достаточно, больше я и знать ничего не хотел о планировавшемся романе. Напротив, меня все более заботил гость, вверенный моему попечению, тем более что его взгляд все еще оставался застывшим и диким. Одно казалось мне несомненным: из романа ничего не выйдет. Постепенно я потерял интерес к разговору с этим не особенно вежливым западным немцем. Я привел его в гостиницу. Мы холодно простились и думали, вероятно, об одном и том же – что это были скучные и ненужные часы.
Нет, они не были излишними, по крайней мере для меня. В конце октября 1958 года я снова увидел молодого человека. На заседании «Группы 47» в Гроссхольцлёйте в Альгое он, Гюнтер Грасс, читал две главы из все еще находившегося в работе романа «Жестяной барабан». «Я усердно делал заметки с самого начала чтений, – вспоминает Ханс Вернер Рихтер, – но отказался от этого уже после первых строк прозы Грасса». Это верно, обе главы понравились мне и едва ли не привели в восторг. Я написал это и в отчете о заседании, который несколько позже был опубликован в мюнхенском еженедельнике «Ди Культур». Кстати, они понравились мне куда больше романа, который вышел на следующий год и который я оценил скептически, конечно же, слишком скептически. В Гроссхольцлёйте я понял, что не стоит слушать писателя, рассказывающего о сюжете романа, над которым он как раз работает. Из таких рассказов нельзя ничего, ну совсем ничего почерпнуть. Ведь из самых смелых и оригинальных идей большей частью выходят жалкие книги, а мотивы, кажущиеся абсурдными, могут привести к появлению великолепных романов.
Вечером мы собрались в Гроссхольцлёйте за бокалом вина. Кто-то попросил меня рассказать что-нибудь о пережитом в Варшавском гетто в годы немецкой оккупации. Чтобы не портить настроение присутствующим, – в конце-то концов, все, сидевшие за столом, во время войны были солдатами, а некоторые, вероятно, и в Польше, – я выбрал особенно безобидный эпизод. Я поведал о том, как выступал в черный час рассказчиком, черпавшим свой материал из мировой литературы. После этого Грасс спросил меня, не собираюсь ли я написать обо всем этом. Так как я ответил отрицательно, он попросил моего разрешения использовать некоторые из мотивов моего рассказа. Много лет спустя, в 1972 году, Грасс опубликовал свой «Дневник улитки», в котором я увидел пережитое мною. Оно досталось на долю учителя по прозвищу «Цвайфель». [53]53
Zweifel (нем.) – сомнение.
[Закрыть]
Когда мы как-то раз встретились снова, я вскользь заметил, что мне, конечно же, причитается доля с гонораров за «Дневник улитки». Грасс побледнел и дрожащей рукой зажег сигарету. Чтобы успокоить его, я быстро сформулировал предложение: я готов навсегда отказаться от всех прав, если он подарит мне за это одну из своих графических работ. Можно сказать, я услышал, как с его сердца упал камень. Грасс сказал, что согласен, я должен сам выбрать графический лист, и для этого он приглашает нас с Тосей к себе домой в Вевельсфлет, а угостит он нас тем, что сам приготовит. Я согласился, хотя меня и смущало воспоминание о приготовленном Грассом супе, который я легкомысленно попробовал летом 1965 года на свадьбе берлинского германиста Вальтера Хёллерера. Суп был ужасен. Я снова предчувствовал самое худшее, но профессия критика требует мужества.
27 мая 1973 года мы отправились из Гамбурга в Вевельсфлет в Шлезвиг-Гольштейне. Это оказалось не так-то просто, ведь, чтобы попасть в это местечко, пришлось пересекать реку, через которую не было моста. Пришлось ввериться паромщику. В конце концов мы добрались, и уже вскоре я смог выбрать графический лист. Я учтиво попросил Грасса сделать посвятительную надпись. Он подумал мгновение и написал: «Моему другу (Цвайфелю) Марселю Райх-Раницкому». Как бы там ни было, почти игра слов.
Потом он подал нам рыбу. Скажу сразу: я ненавижу рыбьи кости и боюсь их. До тех пор я и не знал, что бывает рыба со столь большим количеством костей, причем не могу исключить, что их число в моей памяти с годами еще увеличилось. Трапеза представляла собой мучение и наслаждение одновременно. Грасс, не особенно искусный в приготовлении супов, умеет великолепно обращаться с рыбой. Еда оказалась опасной и в то же время вкусной и не возымела ни для меня, ни для Тоси ни малейших отрицательных последствий. Впрочем, нет, последствия были, правда, особого рода. На следующий день Грасс нарисовал то, что осталось от рыбы, в особенности многочисленные кости, – уже очень скоро эта рыба оказалась в центре его романа. Ведь это была камбала. [54]54
Роман Гюнтера Грасса «Камбала» вышел в 1977 г. – Примеч. пер.
[Закрыть]
Не помню, обменивались ли мы в Вевельсфлете воспоминаниями о нашей встрече в Варшаве. С той встречи прошло пятнадцать лет, наша жизнь, наши роли в ней и наше положение полностью изменились. Грасс, никому не известный бедный новичок, стал всемирно известным и, как полагается, состоятельным писателем. В свою очередь, я давно был гражданином Федеративной Республики Германии и почти четырнадцать лет работал единственным литературным критиком самой уважаемой немецкой еженедельной газеты – «Цайт». Более того, я заключил договор (о чем не мог сказать Грассу), в соответствии с которым должен был занять самый интересный пост в литературной жизни Федеративной республики – заведующего отделом литературы «Франкфуртер Альгемайне».
После безрезультатной и все же важной и поучительной встречи с Грассом в мае 1958 года в Варшаве я оставался там всего несколько недель. Мое настроение было не радостным, а скорее печальным. Тайное прощание оказалось не таким уж легким делом. Я никогда не считал себя поляком, в том числе и наполовину, как сказал Грассу в Гроссхольцлёйте. Что привязывает меня к Польше еще и сегодня? Это язык, который все еще при мне, это польская поэзия, которую я люблю, великая поэзия романтиков, замечательная лирика XX века. И, конечно же, Шопен.
Но мне тяжело далось прощание не с Польшей, а с Варшавой. На протяжении двадцати лет я пережил и перенес здесь бесконечно много, я страдал и любил. Любил? Да, была длительная и серьезная связь, дружба с молодой женщиной-психологом. Она означала для меня очень многое. Благодарность, с которой я вспоминаю об этой любовной истории, адресована двум женщинам – вторая та, которая терпела происходившее. А что же мой брак? Может быть, брак выдерживает испытание именно в том случае, если один из супругов, зная, что у другого есть любовная связь, хотя и страдает, но гонит от себя мысль о том, что такая ситуация может действительно угрожать браку. Мы оба, Тося и я, давали повод и к таким страданиям, и к таким мыслям.
Так выглядело сентиментальное прощание с Варшавой, но элегическое настроение удерживалось в определенных границах. Оно вытеснялось страхом за то, удастся ли действительно наш план выезда и не сорвется ли он в самый последний момент. Был еще и страх перед неопределенным будущим. Но я ни секунды не усомнился в правильности моего решения покинуть Польшу. И мы твердо решили ни в коем случае не позволить разлучить нас. Тося с сыном улетела в Лондон только после того, как и я получил заграничный паспорт для поездки в Федеративную республику. До последнего момента мы боялись, что паспорта могут у нас отобрать. Когда я увидел, как растаял в воздухе самолет на Амстердам, где они должны были пересесть, то спросил себя, когда я снова увижу их. Сразу после звонка Тоси из Лондона я договорился с другом, которому полностью доверял. Тем не менее только накануне отъезда во Франкфурт я проинформировал его о своем намерении не возвращаться. Я дал ему ключ от квартиры, в которой должно было оставаться все мое имущество, прежде всего библиотека, ставшая с годами вполне приличной. Мой паспорт был действителен для однократной поездки в Федеративную республику и для пребывания там сроком не более 91 дня. Немецкая въездная виза была ограничена девяноста днями. Багаж, который я отважился взять с собой, состоял из чемодана средних размеров, довольно увесистого портфеля со всякого рода бумагами, включая все статьи, опубликованные в Польше, нескольких книг и старой, дребезжащей пишущей машинки. Omnia теа тесит porto. [55]55
Все мое ношу с собой (лат.).
[Закрыть]Да, теперь у меня не было ничего, кроме этого скудного багажа. Конечно, были и наличные – пятьсот злотых, которые, правда, не принял бы ни один банк в Федеративной республике. Они не имели никакой ценности. Было у меня и около двадцати марок.
Предоставить мне большую сумму валютное отделение Польского национального банка не имело права.
Польский таможенный контроль прошел без затруднений, только мою дорожную пишущую машинку подозрительно осмотрели и тщательно внесли в мой паспорт («Машинка марки “Триумф”»). Но после того, как все процедуры контроля закончились и чиновники вышли, поезд не тронулся. В вагонах сидело совсем немного пассажиров, перрон был совершенно пуст, а тишина зловещей. Я боялся. Не выведут ли меня из поезда и, чего доброго, не арестуют ли? Прошло четверть часа, ничего не изменилось, а тишина, как мне казалось, становилась все более невыносимой. И вдруг совершенно неожиданно поезд тронулся – не было ни команды, ни какого-то другого звука. Я глазам своим не верил: он действительно шел, медленно и тихо, шел на запад. Всего через несколько минут мой багаж еще раз проверили – на этот раз две сотрудницы таможни ГДР. Я мог бы сказать им то же, что однажды сказал Гейне прусским пограничным чиновникам:
У меня снова не было ничего, совсем ничего, только, как когда-то, незримый багаж – литература, особенно немецкая.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ. 1958-1973
МЫ ПРИЗНАНЫ НЕМЦАМИ
Выйдя 21 июля 1958 года из поезда на центральном вокзале Франкфурта-на-Майне, я понимал, что в этот момент и на этом перроне началась новая глава моей жизни. Но я не знал, где и на какие средства предстоит мне жить в Германии, я и понятия не имел о том, что меня ожидало. Я выбрал Франкфурт в качестве своего первого местопребывания потому, что он находился в центре страны. Кроме того, здесь жил младший брат моей матери, адвокат и любитель бегов, служивший во время войны в Иностранном легионе. У него можно было найти временное пристанище.
Прежде всего следовало позаботиться о средствах к существованию, а значит, отправиться на поиски работы. Что я хотел делать? На этот счет я не испытывал сомнений – хотел делать то, что делал и до сих пор в Польше, по меньшей мере попытаться и в Германии работать критиком. Удастся ли это? Я был далеко не уверен. Мне не оставалось ничего другого, как стучаться в самые разные двери. Я должен был считаться с прямыми или косвенными отказами, с поражениями. Надо было предпринять одну, а потом еще несколько попыток. По финансовым причинам следовало действовать сейчас же – сначала прямо здесь, во Франкфурте.
Унизительная ситуация? Да, но я не воспринимал ее так. Для меня это был скорее вызов. Я был преисполнен твердой решимости ни в коем случае не занимать позицию преследуемого или эмигранта, нуждающегося в помощи, просителя. Я читал литературные страницы важнейших газет и думал: это везде делается одинаково. Я сказал себе: «Ну, я вам покажу». И еще: начинать надо было с самого верха. Едва приехав во Франкфурт, я отправился во «Франкфуртер Альгемайне» и представился заведующему литературным отделом Хансу Шваб-Фелишу. Он говорил со мной дружески и трезво. Разговор облегчило то обстоятельство, что когда-то мы учились в школе в Берлине в одно и то же время.
Он спросил, нет ли у меня с собой рукописи. Я вынул из портфеля статью о новой книге поэта Ярослава Ивашкевича, пользовавшегося в Польше большим уважением. Шваб-Фелиш углубился в чтение, он читал медленно и внимательно, а закончив, начал снова. Потом сказал совершенно спокойно и будто между прочим: «Годится, мы опубликуем еще на этой неделе». Я спросил: «Хотите сократить?» – «Нет», – кратко ответил он. Я сказал собеседнику, что в Польше пользовался псевдонимом «Раницкий», но настоящая моя фамилия – Райх. Как подписывать статьи? Он среагировал быстро: «Поступите, как я, возьмите двойную фамилию, но сначала односложную, а потом другую – ради ритма». Это звучало убедительно, и я ответил без колебаний: «Согласен, напишите “Марсель Райх-Раницкий”».
Шваб-Фелиш сказал, что рецензии на книги – не его епархия, и мне следует поговорить на сей счет с заведующим отделом литературы «Франкфуртер альгемайне» профессором Фридрихом Зибургом. Он назвал это имя с иронической двусмысленной улыбкой – так мне, во всяком случае, показалось. В то время Зибург считался самым оригинальным и влиятельным литературным критиком Германии, и вместе с тем, как издавна повелось в этом ремесле, он был тогда самым спорным его представителем. Он, писатель и журналист, придерживавшийся подчеркнуто консервативных взглядов, был решительным противником новой немецкой литературы, в особенности той, в которой прослеживалось влияние левых взглядов, даже презирал ее.
У него было много читателей и почитателей, но не было недостатка и во врагах и ожесточенных противниках. Он пользовался репутацией великолепного стилиста. Он писал мелодично и в то же время всегда точно, питал не вполне обычную склонность к фамильярно-разговорной речи, а с другой стороны – к исполненной достоинства, слегка устаревшей манере выражения, и это еще увеличивало вкрадчивость, присущую стилю Зибурга. О его прошлом в Третьем рейхе можно было услышать разное. Несомненно, жилось ему в ту пору очень хорошо: во время войны он находился в основном на дипломатической службе. У меня было достаточно причин не доверять ему. Было ясно, что Зибург не станет моим покровителем или тем более другом.
Живя в Баден-Вюртемберге, Зибург выполнял свои обязанности во «Франкфуртер Альгемайне» по почте или по телефону. Во франкфуртской редакции он появлялся, как правило, раз в две недели, по вторникам. Шваб-Фелиш рассказал ему обо мне. Разговор с Зибургом состоялся в следующий вторник, около пятнадцати часов. Он носил элегантный твидовый костюм, а на руке я заметил красивое, может быть, слишком красивое кольцо. Зибург явно очень спешил, разговор приближался к границе, за которой кончалась вежливость. У меня создалось впечатление, что он сегодня рано утром прилетел из Лондона, к вечеру должен не опоздать в Лиссабон, а завтра обедает в Стамбуле.
Зибург сразу перешел к делу. О чем хотел бы я писать для «Франкфуртер Альгемайне»? Мне бросилось в глаза, ответил я, что в литературном разделе вообще не рецензируются книги писателей из ГДР (не помню, употребил ли я действительно это сокращение или говорил о «зоне»).
Зибург опешил. Вряд ли его удивление было больше, если бы я позволил себе замечание, что, мол, «Франкфуртер альгемайне» не обращает внимания на монгольскую лирику, равно как и на болгарскую драматургию.
Он спросил меня не без легкой издевки, о каком, собственно, авторе из «зоны» я думал. Там, ответил я, недавно вышел новый роман Арнольда Цвейга. Лицо Зибурга просветлело: да, сказал он, это и вправду «явление литературы». Было ясно, что он имел в виду: проза этого автора осталась литературой, даже переместившись в Восточный Берлин. Во всяком случае, он кивнул, соглашаясь, и попросил меня указать в его секретариате точное название книги и издательство, где она вышла. Когда я назвал там издательство «Ауфбау», сотрудники секретариата пожелали узнать от меня его адрес. В 1958 году во «Франкфуртер Альгемайне» еще ничего не слышали о лучшем и наиболее значительном издательстве ГДР. Как бы там ни было, моя критическая статья о романе Арнольда Цвейга «Время созрело» открывала в сентябре 1958 года приложение к газете, посвященное книжной ярмарке. В следующие месяцы я написал для «Франкфуртер Альгемайне» еще восемь рецензий, и все они были тотчас же напечатаны без сокращений.
Сразу после визита во «Франкфуртер Альгемайне» я поехал в Гамбург, чтобы выяснить, на что можно рассчитывать там. В редакции «Ди Вельт», тогда важнейшей – наряду с «Франкфуртер Альгемайне» – немецкой ежедневной газеты, я побеседовал с заведующим отделом литературы Георгом Рамзегером, стройным худощавым мужчиной, который, очевидно, придавал большое значение тому, чтобы в нем узнавали бывшего офицера. Он был офицером запаса. В моей памяти он остался прежде всего как изрядный хвастун. Выслушав то, что я мог сказать, Рамзегер поднялся, демонстрируя молодцеватую выправку. Повернувшись на военный манер кругом, он театральным жестом открыл стоявший за ним шкаф и вынул наудачу несколько книг. Во всяком случае, он хотел произвести именно такое впечатление. Это были четыре или пять романов исключительно восточноевропейских авторов, что не могло, конечно, оказаться простой случайностью. Он вручил их мне не без торжественности, а потом сказал скрипучим голосом и тоном, напоминавшим об офицерском казино: «Напишите об этих книгах. Если статьи будут хорошие, мы их опубликуем. Если они будут плохие, мы их не опубликуем. Это все, что я могу для вас сделать». Большего я и не ожидал. Три года я писал для «Вельт» рецензии, заметки, а нередко и большие литературно-критические статьи.
Во время краткого пребывания в Гамбурге знатоки литературной жизни в Федеративной республике дали мне много советов. Разумеется, все они были продиктованы самыми добрыми намерениями. Одни говорили: «Вам надо зарекомендовать себя специалистом по славянским литературам. Со временем вы станете некоронованным королем среди тех, кто занимается Восточной Европой». Но я слышал и предостережения: «Только не дайте загнать себя в польскую или славянскую нишу. Того, что вы сможете там зарабатывать, едва будет хватать на жизнь».
Совершенно другой совет я получил от журналиста Хайнца Липмана, бывшего эмигранта, осевшего в Гамбурге. Он сказал: «Я прочитал две ваши статьи и могу вас успокоить: вы найдете свой путь в этой стране, но только при одном условии. Уж поверьте мне, стреляному воробью, я ведь до Гитлера писал для “Франкфуртер Цайтунг”. Вот что я вам скажу: надо сейчас же изменить фамилию. С фамилией “Райх-Раницкий” вы здесь пропадете. Во-первых, ее никто не запомнит, и, во-вторых, никто не будет знать, как ее правильно произносить. Заклинаю вас, смените фамилию, причем сегодня же».
Я самым сердечным образом поблагодарил за совет и сказал, что обдумаю предложение. Три года спустя, когда Липман переселился в Швейцарию, я встретил его в Цюрихе. Мы гуляли вдоль озера и болтали. Внезапно он остановился и спросил меня: «Помните, как вы были у меня в Гамбурге, а я посоветовал вам сразу же поменять фамилию, иначе у вас как у критика ничего не получится? Помните мой совет?» – «Да, – ответил я, – конечно». А Хайнц Липман сказал задумчиво: «Вот видите, как можно ошибаться».
Дал мне совет и Зигфрид Ленц – причем наиболее важный. Он считал, что, публикуя критические статьи в «Вельт» и «Франкфуртер Альгемайне», я создам себе имя, но жить на эти скудные гонорары не удастся даже мне, не говоря уже о Тосе и Эндрю, которые скоро приедут из Лондона во Франкфурт. Мне, считал Ленц, надо работать для радио, где платят гораздо лучше. Он ходил со мной от одного заведующего отделом Северогерманского радио к другому, он звонил руководителям ночных программ, студий, в которых они записывались, и отделов культуры радио. Ленц хотел проложить мне путь повсюду, и в большинстве случаев ему это удалось.
Недостатка в заказах не было, так что я смог позволить себе вернуть деньги, полученные от сестры, которая сама жила весьма стесненно. Кстати, мне не надо больше было жить у дяди. Ханс-Якоб Штееле, варшавский корреспондент «Франкфуртер Альгемайне», как раз тогда начал во Франкфурте свой ежегодный отпуск на родине. Здесь он и узнал от меня, удивившись совсем немного, что я решился остаться на Западе. Услышав об этом, Штееле реагировал спонтанно – не словами, а жестом, который я вижу и сегодня. К моему восхищению, он вынул из кармана кожаный футляр, положил его на столик, стоявший между нами, и пододвинул ко мне, сказав: «Вот тебе ключ от моей франкфуртской квартиры». Несколько недель я пользовался его гостеприимством. К сожалению, мне часто приходилось вспоминать старое изречение о том, что настоящий друг тот, на кого можно положиться в беде.
Мои немногочисленные друзья были и остаются хорошими друзьями. Среди них и Ханс-Якоб Штееле.
Заботу вызывало у меня разрешение на пребывание. Немецкая въездная виза истекала в октябре 1958 года, и продлить ее было нельзя, так как больше не действовал и мой польский паспорт. Конечно, я мог попросить политического убежища. Бюрократические формальности были бы, несомненно, быстро улажены. Вот только мое имя обязательно попало бы в газеты, от меня стали бы ожидать, а то и прямо требовать, что я выступлю с осуждением коммунистической Польши и, как обычно в таких случаях, выложу все начистоту.