Текст книги "Осужден пожизненно"
Автор книги: Маркус Кларк
Жанр:
Прочие приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 37 страниц)
Глава 34
ДОБРЫЙ АНГЕЛ МОРИСА ФРЕРА
Довольный тем, что труды его не пропали даром, Фрер отправился успокаивать девушку, ради которой он, вопреки своему желанию, помог Рексу избежать виселицы. По дороге какой-то человек, учтиво приподняв шляпу, попросил разрешения на секунду задержать его. Это был человек лет пятидесяти с красным испитым лицом, в его походке и манерах проскальзывало нечто, изобличавшее моряка.
– Ну, Блант? – спросил Фрер с нетерпеливым видом человека, ожидающего плохих вестей. – Ну как там дела?
– Все в порядке, сэр, – сказал Блант. – Сегодня утром она опять вернулась на корабль.
– Вернулась? – воскликнул Фрер. – А я и не знал, что она сходила на берег. Где же она была?
Он говорил властно, самоуверенно, и Блант – теперь уже не похожий на себя прежнего – как будто даже побаивался его. Суд над бунтовщиками «Малабара» погубил карьеру Финеаса Бланта. Как Блант ни оправдывался, он не мог скрыть того факта, что Пайн застал его пьяным в каюте, в то время когда он должен был находиться на своем посту, и власти не могли, или не хотели, пройти мимо столь вопиющего нарушения военного устава. Поэтому капитан Блант, у которого, разумеется, имелась собственная версия всей этой истории, был лишен чести сопровождать арестантов его величества в колонии его величества в Новом Южном Уэльсе и на Земле Ван-Димена и вместо этого отправился с китобойной экспедицией в южные моря. Однако власть, которую приобрела над ним Сара Пэрфой, безвозвратно погубила его. Казалось, она отравила его душу, как обычно отравляют умные и злые женщины души тупоголовых сластолюбцев. Блант постепенно опускался все ниже и ниже. Он стал пьяницей, и все считали, что он имеет «зуб против начальства». Капитан Фрер, использовавший его иногда для своих личных нужд, сделался как бы его патроном и устроил его капитаном торговой шхуны, возившей товары из Сиднея. Получив в свое распоряжение шхуну – не без некоторого сопротивления со стороны ее владельца, жителя Хобарт-Тауна, – Блант дал обет воздержания сроком на двенадцать месяцев, но не выдержал и в результате совсем опустился. Однако он остался верным приспешником Фрера, надеясь с его помощью получить «правительственную должность», что было мечтой всех морских капитанов, служивших в то время в колониях.
– Она выходила на берег повидаться с другом, сэр, – сказал Блант, смущенно моргая.
– С каким другом?
– С этим… с арестантом, сэр.
– И что же, она его видела?
– Да, но я подумал, что следует сказать вам об этом, сэр, – пробормотал Блант.
– И правильно поступили, – сказал Фрер. – Вам надо отплывать немедленно. Откладывать нет смысла.
– Как вам угодно, сэр. Я могу отплыть завтра утром или сегодня вечером – как скажете.
– Сегодня вечером, – сказал Фрер, отвернувшись. – И как можно раньше.
– В Сиднее есть одна вакансия, которую я ждал, – с беспокойством начал Блант. – Если бы вы могли помочь…
– Как помочь?
– Получить должность капитана на правительственном корабле, сэр.
– Тогда бросьте пить, – сказал Фрер, – а я подумаю, что тут можно сделать. И проследите, чтобы эта женщина не болтала.
Они обменялись многозначительными взглядами, и Блант расплылся в подобострастной улыбке.
– Постараюсь, сэр.
– Советую вам сдержать слово, – заметил патрон и без дальнейших церемоний направился своим путем. Фрер застал Викерса в саду и прежде всего попросил его не говорить с дочерью о «деле».
– Вы же сегодня видели, что ей было плохо. Ради всего святого, Викерс, смотрите, чтобы она снова не заболела.
– Мой дорогой сэр, – ответил ему Викерс, – я даже намеком не упомяну об этом. Ей весь день после этого нездоровилось. Нервы совсем расшатались. Зайдите и взгляните на нее.
Фрер вошел в дом и стал утешать взволнованную девушку, искренне тронутый ее страданиями.
– Все уже в полном порядке, малышка, – сказал он ей. – Не думай больше об этом. Выбрось все из головы, дорогая.
– Это было глупо, Морис, я знаю, но я ничего не могла с собой поделать. Звук его… его голоса вызвал во мне мучительную жалость к кому-то или к чему-то. Я не могу это объяснить, но мне казалось, что я вот-вот вспомню какую-то ужасную несправедливость, услышу какие-то страшные откровения, и они заставят меня отвернуться от тех, кого я должна любить больше всего. Ты меня понимаешь?
– Да, понимаю, – проговорил Фрер, – но это все чепуха, уверяю тебя.
– Конечно, – подхватила она, словно возвращаясь к старой детской привычке сразу отбрасывать все трудные вопросы. – Конечно чепуха! Но ведь нам приходят в голову подобные мысли? Мне кажется, что я раздваиваюсь, что я раньше жила какой-то другой жизнью, похожей на сон…
– Экая ты романтическая девчушка, – сказал Фрер, смутно понимая, что она хочет выразить этими словами. – Какая же у тебя могла быть жизнь во сне?
– Ну разумеется, ее не было, глупенький. Но в мыслях она возможна. Знаешь, мне снятся иногда странные вещи. Я падаю в какие-то пропасти или водопады, кто-то заталкивает меня в пещеру в огромной скале… Это страшные сны!
– И все от несварения желудка, – пояснил Фрер. – К тому же ты мало двигаешься. Тебе нельзя так много читать. Сделай-ка хорошую прогулку миль так на пять.
– И в этих снах, – продолжала Сильвия, не обратив внимания на его слова, – есть еще одна странность. Ты всегда в них присутствуешь, Морис.
– Что ж, это хорошо, – сказал Морис.
– Да, но в моих снах ты всегда какой-то хмурый, сердитый, все кому-то угрожаешь, не такой, как на самом деле, не добрый, и я боюсь тебя.
– Ну, так это же только сон, мое золотко.
– Да, но… – замялась она, крутя пуговицу его сюртука.
– Но что?
– Сегодня в суде ты выглядел точно так же, Морис, вот почему я так глупо расстроилась…
– Дорогая моя, успокойся! Ну-ну, не плачь. Но она разразилась отчаянными рыданиями, сотрясавшими в его объятиях ее хрупкую фигурку.
– О, Морис, я злая, нехорошая! Я не знаю, чего я хочу. Иногда мне кажется, что я не люблю тебя так, как должна любить – как человека, который спас меня от смерти, выходил.
– Перестань, не надо об этом, – хрипло проговорил Фрер.
Она понемногу успокоилась и подняла к нему заплаканное лицо.
– Скажи мне, Морис, – в те страшные дни, когда ты нянчился со мной, как с ребенком, отдавал мне последний кусок хлеба, думал ли ты, что мы когда-нибудь поженимся?
– Н-не знаю, – сказал Морис. – А что?
– Нет, ты думал! Я не из тщеславия так говорю – иначе ты бы не был таким добрым, нежным и преданным.
– Вздор, малышка, – сказал он, упорно пряча от нее глаза.
– Нет, вовсе не вздор. Я иногда бываю такая капризная! Это папа меня избаловал. А ты всегда ко мне очень внимателен, подчас меня это даже сердит, но ведь ты такой, потому что любишь меня?
– Конечно, – ответил Морис, и глаза его вдруг увлажнились.
– Ну, вот видишь, потому я и злюсь на себя за то, что не люблю тебя так, как должна. Мне хочется, чтобы ты любил все, что люблю я: книги, музыку, картины – словом, мой мир. Иногда я забываю, что ты – мужчина, а я девушка, забываю, как благородно ты поступал, Морис, как беззаветно рисковал своей жизнью, чтобы спасти меня. Но что с тобой, голубчик?
Он внезапно отстранил ее от себя и подошел к окну, глядя на бухту за террасами сада, спящую в мягком вечернем свете. Шхуна, доставившая свидетелей из Порт-Артура, стояла вдали от берега, и желтый флаг на ее мачте слегка колыхался под дуновением прохладного бриза. Вид этого флага, видимо, рассердил его, так как он, издав нетерпеливое восклицание, отошел от окна.
– Морис! – вскричала Сильвия. – Я тебя обидела?
– Нет, нет, нисколько, – ответил он с видом человека, которого поймали в минуту слабости. – Я… я… просто мне неприятно, когда ты признаешься в том, что не любишь меня.
– О боже, прости меня, дорогой. Я не хотела тебя обидеть. Иногда я говорю то, чего не думаю. Разве я могла бы не любить тебя после твоего подвига?
И, поддавшись какой-то дикой прихоти, он внезапно спросил:
– А если бы я не совершил этого «подвига», ты бы меня не любила?
Взор ее, устремленный на него с нежностью и тревогой, – ибо она раскаивалась, что причинила ему боль, – после этих слов погас.
– Что за вопрос? Не знаю. Думаю, что любила бы. Но зачем думать об этом, Морис? Я знаю, что ты для меня сделал, и этого достаточно. Как я могу сказать, что было бы, если бы все произошло совсем иначе? Ты ведь тоже мог бы полюбить другую?
Если на миг в его жестком сердце проснулось раскаяние, то неуверенность, прозвучавшая в ее ответе, его рассеяла.
– Это верно, – сказал он и обнял ее.
Весело рассмеявшись, она снова посмотрела ему в глаза.
– Какие мы с тобой глупые. К чему все эти домыслы? Разве можно изменить прошлое? У нас есть будущее, милый, я выйду за тебя замуж, и мы должны будем любить друг друга всю жизнь, ну, как герои в романах.
Искушение причинить зло часто посещало Мориса Фрера, и его эгоистическая натура охотно поддавалась ему, но сейчас он воздержался. Перед ним была прелестная и невинная девушка, чьи грустные глаза как бы призывали завоевать ее. Каких только надежд не возлагал он на ее любовь! Каких только прекрасных решений не принимал, полагаясь на ее чистоту и то доброе начало, которое она внесет и в его жизнь! Да, она сказала правду – прошлое вернуть нельзя, а будущее было перед ним. С лицемерием эгоиста, обманывающего даже самого себя, он прижал ее головку к своему сердцу, гордясь собственной добродетелью.
– Спасибо, моя радость! Ты – мой добрый ангел. Девушка вздохнула.
– Я буду твоим добрым ангелом, милый, если ты разрешишь.
Глава 35
МИСТЕР МИКИН ПРИНОСИТ УТЕШЕНИЕ
На следующий день, когда мистер Микин оказал честь Рексу, посетив его, тот признался ему, что «волею провидения» он спасением от смерти обязан доброте капитана Фрера.
– Я надеюсь, что это послужит вам предостережением, – проговорил мистер Микин, – и что вы постараетесь остаток своей жизни, сохраненной милостью проведения, посвятить искуплению ваших прежних грехов.
– Разумеется, сэр, – ответил Джон Рекс, очень точно оценивший священника, – и с вашей стороны это так любезно, что вы снизошли до разговора с таким пропащим человеком, как я.
– Нисколько, – вежливо ответил Микин, – это мой долг. Я пастор и проповедник Евангелия.
– Ах, сэр, если бы я в свои юные годы следовал заветам Евангелия, я бы тогда не попал в такую беду.
– О да, конечно не попали бы, несчастный человек! Но милосердие божие безгранично – совершенно безгранично, и оно изливается на всех нас – и на вас и на меня.
Он произнес это таким тоном, каким говорят обычно «Ну, как вам это понравится?»
– Вспомните о раскаявшемся разбойнике, Рекс, о раскаявшемся разбойнике.
– Да, я уже вспомнил, сэр.
– Читайте Библию, Рекс, и молитесь, чтобы господь дал вам силы переносить наказание.
– Я буду молиться, сэр. Я очень нуждаюсь в силе – и физической, и духовной, так как администрация плохо обеспечивает мое существование. – Я попрошу начальство, чтобы вам увеличили ваш ежедневный рацион, – снисходительно обещал Микин. – А вы тем временем освежите в памяти подробности ваших приключений, о которых вы говорили, и расскажете их мне, когда я навещу вас в следующий раз. Такая необыкновенная история не должна остаться безвестной!
– Весьма благодарен, сэр. Непременно исполню вашу просьбу. Ах, как же я был легкомыслен, когда находился в положении джентльмена, мистер Микин! – О своем прошлом этот ловкий негодяй всегда разливался благочестивым соловьем. – Как мог я пасть так низко? Да, я наказан по заслугам, сэр.
– То, что тайно творит провидение, всегда справедливо, – заметил Микин, как хорошо воспитанный человек, который предпочитал говорить о всевышнем в туманных выражениях. – Я рад, что вы осознали свои заблуждения. Желаю вам всего наилучшего.
– Всего наилучшего, и да благословит вас небо, сэр, – с наигранной набожностью проговорил Рекс, чтобы доставить удовольствие своим товарищам. И мистер Микин грациозно засеменил прочь, убежденный, что плодотворно потрудился в своем вертограде и что каторжник Рекс поистине замечательная личность.
«Я перешлю его рассказ епископу, – подумал он. – Это его позабавит. Здесь можно услышать много невероятных историй, надо только уметь находить их».
Когда эта мысль пришла ему в голову, его взгляд упал на «злодея Доуза» – ему в ожидании шхуны, идущей в Порт-Артур, было разрешено «поразвлечься» долблением камней. Арестантский барак, который посетил мистер Микин, было длинное и низкое, покрытое железной крышей строение, оба конца которого упирались в стены тюрьмы. С одной стороны были камеры, с другой – у наружной стены под навесом – сидели каторжники в тяжелых кандалах. Два констебля с заряженными карабинами ходили взад и вперед по свободному пространству в середине, и еще один наблюдал из сторожевой будки возле основной стены. Каждые полчаса констебль проходил мимо каторжников и проверял кандалы. Превосходная система одиночного заключения, доводящая, как правило, до безумия за двенадцать месяцев, была еще неизвестна в Хобарт-Тауне, и сорок каторжников, закованных в тяжелые кандалы, имели удовольствие лицезреть друг друга ежедневно в течение шести часов.
Остальные обитатели тюрьмы в дневное время были заняты на строительстве или на других работах, но эти сорок человек считались слишком опасными, чтобы их выпускать за пределы тюремного двора, и потому их держали в оковах. Они сидели в трех футах один от другого, образуя два длинных ряда, и между вытянутыми ногами каждого лежала груда камней, которые они лениво разбивали. Этот двойной ряд угрюмых дятлов, стучавших по гнилой и трухлявой древесине тюремной дисциплины, имел весьма жалкий и нелепый вид. Казалось вопиюще абсурдным заковать в кандалы сорок крепких мужчин, да еще приставить к ним охрану с единственной целью, чтобы они накололи тачку щебня. Они бросали друг на друга злобные взгляды и приветствовали пастора ворчанием и негромкой руганью. У них принято было крякать в тот момент, когда молот ударял о камень, и среди таких восклицаний, якобы вызванных рвением, звучала, как водится, грубая ругань. Посетитель, наделенный воображением, глядя па два ряда машущих вразброд молотов, мог бы сравнить этот барак вместе с навесом с большим пианино, по клавишам которого бьет как попало невидимая рука.
Руфус Доуз сидел последним в ряду, спиной к камерам, лицом к тюремной стене. Его место было ближе всех к дежурному констеблю, и предназначалось оно для арестантов, бывших на самом дурном счету. Многие из – его товарищей завидовали этому печальному отличию.
– Ну-с, Доуз, – сказал мистер Микин, измеряя взглядом расстояние между собой и арестантом, как измеряют цепь бешеной собаки. – Как вы себя сегодня чувствуете?
Доуз только нахмурился, и сто молчание мистер Микин счел за уверение, будто он чувствует себя хорошо.
– Боюсь, Доуз, – с упреком продолжал пастор, – что вы нанесли себе только вред вашей выходкой в суде. Мне сдается, что вы возбудили против себя общественное мнение.
Доуз неторопливо устанавливал среди мелких камней большой кусок медного колчедана и ничего не ответил.
– Вам не хватает кротости, Доуз. Боюсь, что вы не раскаиваетесь в своих преступлениях против закона.
На это закованный в кандалы человек ответил только страшным ударом молота. Камень разбился на мелкие осколки, пастор отскочил.
– Вы негодяй, сэр! Разве вы не слышите, что я разговариваю с вами?
– Слышу, – сказал Доуз, беря другой камень.
– Тогда извольте слушать меня почтительно сэр, – продолжал Микин, розовея от праведного гнева, – у вас впереди целый день, чтобы разбивать эти камни.
– Да, целый день, – согласился Руфус Доуз, бросив на священника исподлобья упрямый взгляд. – И еще много дней впереди. Уф! – И он снова ударил молотом.
– Я пришел, чтобы утешить вас, да, чтобы утешить, – сказал Микин, возмущенный презрением, с которым были встречены его исполненные доброжелательства слова. – Я хотел дать вам хороший совет.
Обида, прозвучавшая в напыщенных словах пастора, казалось, пробудила чувство юмора, еще сохранившееся в душе каторжника, несмотря па оковы и унижения, которым он подвергался; слабая улыбка мелькнула на его губах.
– Извините, сэр, – сказал он. – Пожалуйста, продолжайте.
– Я намеревался сказать вам, голубчик, что вы причинили себе большой вред, обвиняя капитана Фрера, и напрасно упомянули имя мисс Викерс.
Болезненная складка прорезала лоб арестанта, и он с трудом удержал готовые прорваться возражения.
– А разве не будет проведено расследование? – спросил он наконец. – Ведь все, что я сказал, – это правда, сущая правда, да поможет мне бог!
– Не кощунствуйте, сэр, – торжественно прервал его Микин. – Не кощунствуйте, несчастный. Не добавляйте к греху лжи еще больший грех – употребление всуе имени господа нашего. Он не допустит, чтобы обвинили невинного. Запомните, Доуз, – господь этого не допустит. А расследования никакого не будет.
– Но разве они не попросят ее рассказать все, как было? – спросил Доуз, и голос его дрогнул. – Ведь мне сказали, что мисс Викерс даст показания. Ее обязательно должны допросить!
– Я, может быть, не имею права, – спокойно сказал Микин, почувствовав, как задрожал голос арестанта, какое отчаяние и ярость прозвучали в нем. – говорить о намерениях властей, но я могу сказать вам, что никто не будет мисс Викерс ни о чем допрашивать. А вас двадцать четвертого числа отправят обратно в Порт-Артур, и вы там останетесь.
Стон вырвался из груди Руфуса Доуза. Этот стон был полон такой муки, что взволновал даже невозмутимого мистера Микина.
– Но, голубчик, таков закон. Тут уж ничего не поделаешь. Не надо вам было нарушать законы.
– Да будет проклят ваш закон! – крикнул Доуз. – Это гнусный закон! Это… Извините меня.
И он снова принялся долбить камни со смехом, который в своей горькой безнадежности был страшнее любого порыва ярости. Это был смех человека, отчаявшегося добиться внимания и сочувствия людей.
– Ну, что вы, что вы, – забормотал Микин и, смущенный, прибегнул к заученным в Лондоне шаблонным фразам:—Вам не на что жаловаться. Вы нарушили закон, и вы должны пострадать за это. Цивилизованное общество выработало свои законы, а если вы их нарушаете, вы несете за это наказание. Вы же неглупый человек, Доуз, – тем более обидно, что вы этого не понимаете.
Не удостоив его ответом, Руфус Доуз окинул тюремный двор мрачным взглядом, как бы вопрошавшим, действительно ли цивилизованное общество развивается в полном согласии со справедливостью, если эта цивилизация создала такие места, как этот тюремный обнесенный каменной стеной и охраняемый солдатами барак, заполнив его озверевшими существами в человеческом облике, обреченными провести лучшие годы жизни за колкой щебня?
– Вы ведь не отрицаете этого? – настаивал недалекий пастор. – Ответьте мне, Доуз!
– Не пристало мне спорить с вами, сэр, – ответил Доуз с равнодушием, воспитанным долгими годами страданий. В тоне его было столько же презрения, сколько почтительности, так что неопытный Микин так и не понял, наставил ли он преступника на путь истинный или тот нагло издевается над ним.
– Я осужден пожизненно, – добавил каторжник, – и не могу смотреть на вещи так же, как вы.
Такого рода соображение, видимо, показалось мистеру Микину неожиданным, ибо щеки его вспыхнули. Конечно, для осужденного пожизненно все может выглядеть в ином свете… Но тут прозвучал полуденный колокол, началась проверка, что заставило священника прекратить диспут и приберечь свои утешения для более подходящего времени.
Громко бряцая цепями, все сорок человек поднялись и встали каждый перед своей грудой камней. Констебль обошел их, с обычным равнодушием проверяя ножные кандалы и бесцеремонно задирая жесткие, с пуговицами на отворотах штанины (скроенные на манер мексиканских «кальцонерос», чтобы оковы могли ловчее охватывать лодыжки). Констебль проверял надежность оков – не появилось ли чего-либо подозрительного со времени последнего осмотра. Каждый арестант, пройдя осмотр, отдавал честь и, широко расставляя ноги, занимал свое место в двойном ряду. Мистер Микин не был знатоком лошадей, но вся эта сцена чем-то напомнила ему, как кузнец проверяет у них подковы.
«Нет, такое обращение с людьми – сущее варварство, – подумал он в порыве искреннего сочувствия. – Не удивляюсь, что тот несчастный застонал… Но, боже, уже час дня, а я обещал к двум быть на завтраке у майора Викерса! Как быстро летит время!»
Глава 36
ИДИЛЛИЯ РУФУСА ДОУЗА
В полдень, в то время, пока мистер Микин переваривал завтрак и болтал с Сильвией о всяческих пустяках, Руфус Доуз начал обдумывать отчаянный план. Когда он узнал, что ему отказано в расследовании, на которое он возлагал столько надежд, ему стала вдвойне тяжела и мучительна та броня сдержанности, в которую он сам себя заковал. Пять долгих лет он ждал счастливого случая, чтобы попасть в Хобарт-Таун, где смог бы изобличить клеветника и негодяя Мориса Фрера. И когда он чудом получил возможность открыто выступать в суде, ему не дали высказаться до конца. Рухнули все его надежды. Спокойствие, с каким он нес свой крест, сменилось бешеным гневом. Вместо одного врага у него оказалось двадцать. Все – судья, присяжные, тюремщики, священник, – все они сговорились причинить ему зло и отказать в правосудии. И ни в ком не было ни чести, ни совести. Весь мир был его врагом, кроме одной женщины.
Безрадостное убожество жизни каторжника в Порт-Артуре было озарено, как звездой, одним светлым воспоминанием. В минуты самого горького отчаяния он лелеял одну чистую и благородную мысль – мысль о девочке, которую он спас и которая любила его. Когда на китобойном судне, взявшем его на борт с горящей лодки, он почувствовал, что моряки, поверив лживым россказням Фрера, отшатнулись от угрюмого преступника, он черпал силы для молчания в мыслях о страдающем ребенке. Когда несчастная миссис Викерс, не приходя в сознание, умерла у него па глазах и вместе с ней погибла главная свидетельница его героического поступка, мысль о том, что девочка жива, облегчала его печаль о собственной судьбе. Когда Фрер выдал его властям, как беглеца, беззастенчиво приписав себе сооружение лодки, Руфус не сомневался в том, что Сильвия осудит подлый поступок Фрера, и потому молчал. Он был уверен, что она из благодарности попросит о его помиловании, ибо считал, что просить ему самому унизительно. Так велико его презрение к трусу и хвастуну, который, воспользовавшись своей кратковременной властью, нагло лжесвидетельствовал против него, что, услышав приговор о пожизненной каторге, он из гордости умолчал о своем поступке, решив подождать выздоровления Сильвии, веруя в восстановление справедливости и воздаяние за все свои муки. Но когда в Порт-Артуре день шел за днем, не принося ни весточки утешения, ни тени надежды на оправдание, он впал в отчаяние, предчувствуя что-то неладное. И тут он узнал от повой партии каторжан, что дочь коменданта все еще больна и находится при смерти. Потом до него дошли слухи, что они с отцом уехали из колонии, и все надежды на помилование рухнули. Это известие явилось для пего страшным ударом. Сначала он было принялся горько упрекать ее в жестокосердии. Но чувство глубокой любви к ней, не покидавшее его, несмотря на все муки, которые ожесточили его душу, побудили Руфуса даже тогда искать для нее оправдание. Она была больна. Она находилась среди друзей, которые ее любили, а его презирали. Может быть, она и пыталась все объяснить, вступиться за него, но ее словами пренебрегли, как детским лепетом. Она освободила бы его, если бы это было в ее власти! Затем он стал писать прошения, в отчаянии требовал встречи с комендантом, надоедал тюремщикам и надзирателям своей историей, сетовал на жестокую несправедливость, жертвой которой он стал. Писал губернатору письма одно за другим с обличениями капитана Фрера – письма по назначению не отсылались.
Начальству, сперва доброжелательно относившемуся к нему из-за постигших его необычайных испытаний, надоело выслушивать его злонамеренную ложь, и Руфуса стали отправлять на самые тяжкие, изнурительные работы. Его угрюмость принимали за вероломство, нетерпеливые взрывы гнева против судьбы – за свирепость, молчаливое терпение – за опасное коварство. В Порт-Артуре он стал тем же, чем был в Макуори-Харбор – человеком, отмеченным клеймом. Отчаявшись получить желанную свободу честным путем и страшась на всю жизнь остаться в цепях, он дважды пытался бежать, но бегство отсюда было еще более безнадежным, чем в Чертовых Воротах. Полуостров Порт-Артур отлично охранялся, тюрьма была окружена кольцом сигнальных постов, шлюпки с вооруженными командами стерегли выходы из каждой бухты, а поперек узкого перешейка, соединяющего полуостров с материком, был выставлен кордон из солдат, усиленный сторожевыми собаками. Его, разумеется, оба раза поймали, высекли и крепче заковали в кандалы. После второй попытки бежать его отправили на угольные копи, где каторжники жили под землей, работали полуголыми и возили по рельсам в вагонетках приезжающих инспекторов, если столь высокие лица удостаивали их своим посещением. В тот день, когда его туда отправили, он узнал, что Сильвия умерла, и последняя его надежда исчезла.
Тогда он создал себе новую религию. Он стал поклоняться умершей. К живым он питал только ненависть и злобу, к мертвой – любовь и нежность. Вместо светлых видений, посещавших его в навсегда минувшей юности, у него теперь осталось только одно – мысль о ребенке, который его любил. Вместо того чтобы вызывать в памяти картины жизни в домашнем кругу и образы людей, которые в те годы считали его достойным любви и уважения, он вызывал один лишь образ, светлый и незапятнанный; он витал перед ним в кишащей чудовищами пропасти, в которую он упал. Перед ним был образ этой невинной девочки – она то доверчиво прижимала головку к его груди, то весело смеялась над ним; с ней были связаны все воображаемые картины любви и счастья. Утратив всякую надежду на то, чтобы вернуть свое доброе имя и место в жизни, он рисовал себе спокойный уголок где-нибудь на краю света, – домик, утонувший в густом саду в маленьком немецком городке, или отдаленный коттедж на британском побережье, где он и снящийся ему в мечтах ребенок могли бы счастливо жить вместе, питая друг к другу привязанность более чистую, чем любовь мужчины и женщины. Он представлял себе, как стал бы учить ее, черпая знания из того необычного запаса, каким его наделила полная превратностей жизнь, как он назвал бы ей свое настоящее имя и, может быть, сумел бы ради нее добиться почета и богатства. Но нет, – думал он, – она не нуждается ни в том, ни в другом, она предпочла бы тихую скромную жизнь и стремилась бы приносить пользу людям, свершая добрые дела любви и милосердия. Он видел ее в своем воображении читающей книгу у приветливо потрескивающего камина, гуляющей по лесу в летнее время или отдыхающей на берегу дремотного полуденного моря. Он ощущал в своих мечтах ее нежные руки, обвивавшиеся вокруг его шеи, ее невинные поцелуи на своих губах, он слышал ее звонкий смех и видел ее, летящую к нему навстречу с развевающимися на ветру кудрями цвета солнечных лучей. Зная, что она мертва, и понимая, что не оскорбляет ее светлой памяти тем, что мысленно соединяет ее судьбу со своей, с отверженным, повидавшим в жизни столько зла, он любил думать о ней как о живой и строить для себя и для нее планы будущего счастья. И в гулкой темноте шахты, и при ослепляющем свете полуденного солнца, когда он тащил нагруженную вагонетку, он всегда видел ее рядом с собой и ее спокойные глаза с любовью смотрели па него, как тогда, давно, в челноке. Она почему-то не становилась старше и никогда не стремилась уйти от него. Только когда ему делалось невыносимо тяжко, и он начинал бранить и проклинать все на свете или когда он на время присоединялся к омерзительному веселью своих товарищей, маленькая фигурка исчезала. Так в своих мечтах он нашел для себя горестное утешение и в этом мире грез обрел спасение от унижений и ужасов жизни. Он стал равнодушен к страданиям, и только где-то на дне этого равнодушия таилась неистребимая ненависть к человеку, который навлек на него эти муки, и твердая решимость при первой же возможности показать его истинное лицо – лицо лжегероя. Таково было его состояние духа, когда он готовился изобличить Фрера на суде, но, узнав, что Сильвия жива, он потерял самообладание, и его приготовленная речь вылилась в страстный поток жалоб и брани, который, никого не убедив, дал Фреру лишний козырь, в котором тот нуждался. Все решили, что арестант Доуз – коварный и ловкий негодяй, единственной целью которого было получить, короткую передышку от наказания, которое он заслужил. Нет, он не мог с этим смериться. Разве не чудовищно, думал он, не заслушать свидетеля, готового дать показания в его пользу! Разве не постыдно обречь его на прежнюю участь и не позволить ей вымолвить хотя бы слово в его защиту? Но он разрушит их планы! Он уже придумал, как он совершит побег; когда он вырвется из оков, он бросится к ее ногам и будет умолять ее сказать правду и тем самым спасти его. Его любовь и доверие к ней стали еще сильнее, после того как он создал в мечтах свой кумир. Он был убежден, что она спасет его, как он когда-то спас ее. «Если бы она знала, что я жив, она пришла бы ко мне, – думал он. – Я уверен, что пришла бы. А вдруг ей сказали, что я умер?»
Размышляя ночью в своей одиночной камере – эту печальную привилегию одиночества он получил в наказание, – он чуть не заплакал при мысли б жестоком обмане, жертвой которого она оказалась. «Ей сказали, что я умер, чтобы она постаралась забыть меня. Но она не могла забыть! Я думал о ней все эти долгие годы, должна же она хоть когда-нибудь вспомнить меня! Пять лет! Теперь она уже взрослая женщина. Мое дитя превратилось в женщину! Нет, она все такая же ребячливая, славная и нежная. Как же она будет убиваться, когда узнает о моих страданиях! О, моя милая, милая, ты жива!» И, пугливо озираясь в темноте, точно боясь, что его и здесь увидят, он вытащил из-за пазухи маленький" сверток и осторожно пощупал его огрубевшими, заскорузлыми пальцами, потом благоговейно поднес к губам и замечтался над ним, улыбаясь, словно это был заветный талисман, который открывал ему двери к свободе.