Текст книги "Полоса точного приземления"
Автор книги: Марк Галлай
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 17 страниц)
– Ну, так что же будем решать? – спросил после непродолжительного общего молчания председательствовавший Белосельский.
Члены методсовета поежились.
– Не нравится мне это задание. Не вижу причин, почему оно покажет что-то другое, чем прошлый полет, – заметил Федько.
– Полет! Не полет – цирк сплошной! – сказал Аскольдов. – А ты сам, Марат, как считаешь?
Литвинов пожал плечами:
– Трудный вопрос. Мне этот цирк – конечно же, цирк, – сами понимаете, не шибко понравился… Но я просто другого выхода не вижу. В станции копаться больше смысла нет: они ничего криминального не нашли. Подрегулировали для очистки совести, хотя сами в это не очень верят… Что же остается, закрыть работу?..
– Ну уж закрыть! – усомнился один из ведущих инженеров. – Скажем так: приостановить. Впредь до…
– Невелика разница, – ответил Марат, несколько погрешив против истины, потому что разница между «закрыть» и «приостановить», конечно, велика. Но потом добавил гораздо более резонно:
– Тут все-таки нужна полная уверенность. Так что, наверное, слетать надо.
Члены совета снова задумались.
– Хорошо. Предположим, мы повторный полет санкционируем. Что можно сделать, так сказать, в уменьшение риска? – спросил Кречетов, которого сами слова «закрыть работу» заставили слегка вздрогнуть: он мгновенно представил себе, как будет встречена такая инициатива «наверху».
– Можно, кроме вашего «Окна», обычные радиоприводы включить, – предложил Нароков. – Ведь вопрос о чистоте эксперимента – по «Окну» выполнен заход или с помощью чего-то другого, – насколько я понимаю, сейчас снимается… Временно… А чтобы попасть на полосу, приводы все-таки помогут… И с локатора пусть подсказывают…
Больше никаких полезных идей в «уменьшение риска» высказано не было. И методсовет скрепя свое коллективное сердце постановил: считать в виде исключения возможным…
И вот вновь повторяется привычная процедура: выруливание, взлет… Опять самолет, оторвавшись от земли, уходит в облачность… Заход вслепую по кругу… Включение «Окна»…
Литвинов поймал себя на совершенно не свойственном его характеру ощущении: ожидании чуда.
Но чуда не произошло. Оно вообще случается в жизни существенно реже, чем хотелось бы.
Отметка на экране вела себя ничуть не лучше, чем в предыдущем полете: издевательски извивалась, изгибалась (Литвинов потом сказал: «Чуть ли не рожи строила!»), а главное, плавала. Плавала по всему экрану. Все, как в прошлый раз!
И опять один за другим пошли заходы, завершавшиеся выходом в стороне от полосы. Опять приходилось Литвинову энергичной змейкой над самой землей выводить самолет на линию посадки. Неожиданно для себя он обнаружил, что начинает втягиваться: более уверенно выкручивает машину, более четко ощущает величину зазора – пять, четыре, три метра – между концом опущенного в довороте крыла и землей, тратит на всю эту операцию меньше энергии. К концу полета уже не чувствовал себя таким выжатым лимоном, как.в прошлый раз. И даже саму посадку не стал приурочивать к тому заходу, который случайно получится более или менее приличным, а уверенно (или, если угодно, нахально) отложил на последний – по запасу горючего – заход. Не сомневался, что, как бы далеко в стороне от полосы его ни вынесло из облачности, сядет! Сделает змейку поэнергичнее – и сядет. Так оно и получилось.
– Вы, Марат Семенович, я вижу, приспособились, – с одобрением отметил после посадки Федя Гренков.
– А что же нам с вами остается? – ответил Литвинов, которому подобные заявления всегда были, что называется, маслом по сердцу, а сейчас, когда у него – у него, Литвинова! – что-то в полете получалось не совсем так, как хотелось бы, тем более.
Никогда, даже в ранней молодости, не жаждал Марат того, что именуется «всенародной известностью» – чтобы девушки на улицах узнавали его в лицо и возбужденно шептались за спиной: «Гляди, гляди, кто идет!» Такая слава, полагал Литвинов да и большинство его товарищей, приличествует более киноактеру, чем человеку технической специальности.
Но чем Марат был действительно грешен, это стремлением к полному, безоговорочному профессиональному авторитету в кругу коллег! К тому, чтобы считалось: «Литвинов слетал, дал заключение – значит всё: как он сказал, так и есть»… Тоже, конечно, форма тщеславия. Или, если хотите, честолюбия – ведь различие между этими двумя понятиями в глазах окружающих определяется прежде всего тем, насколько возвышенными представляются им устремления обладателя этих черт характера. Дама хвастает общественным положением и финансовыми возможностями своего благоверного – тщеславие. Спортсмен выворачивается наизнанку, чтобы получить обязательно золотую, а не серебряную медаль, – честолюбие. Строгих научных критериев для классификации этих сугубо нравственных категорий пока, к сожалению (а может быть, к счастью), не разработано.
Повторный полет при очень низкой облачности оказался небесполезным хотя бы тем, что снял – по крайней мере в глазах Литвинова – сомнения в безопасности связанного с этим «цирка». Или если и не снял полностью, то, во всяком случае, сильно смягчил.
Но главная проблема – работоспособность «Окна»! – менее острой отнюдь не стала: ведь предназначалось это устройство для самолета, на котором, как справедливо заметил Кречетов, «таких сумасшедших фортелей, у самой земли откалывать никто не будет».
На стоянке подрулившую машину встретили довольно хмуро. Все видели, как далеко в стороне от полосы завершался каждый заход и какими номерами – глубокими кренами в обе стороны у самой земли – ознаменовалось окончание всего полета. Традиционное «Ну, как?», обращенное к прилетевшему экипажу, было сказано исключительно по привычке. Ничего нового этот полет явно не принес.
Тем не менее сели в мастерской. Помолчали. Кто-то не очень уверенным голосом сказал:
– Хорошо, что хоть дефект стабильный. А то, бывает, раз проявится, а потом ищи его, ищи…
Спорить с автором этого замечания не приходилось. Такой, однажды мелькнувший, а потом вроде бы не повторяющийся дефект – штука противная. В самом деле, как отнестись к нему? Плюнуть и забыть? Случайность, мол. А он потом возьмет и повторится. Да еще, по известному закону максимальной пакости, в самый что ни на есть неподходящий момент! Бывало такое, наверное, в жизни у каждого испытателя. Бывало и у Литвинова:
Но на сей раз места для сомнений не оставалось: дефект существовал! Правда, от этого никому особенно легче не было.
Как с этим дефектом бороться, никто сказать не мог. Даже каких-либо предположений приунывшие создатели и испытатели «Окна» не высказывали. Хотя Вавилов предложил голосом, если не бодрым, то по крайней мере деловым:
– Ну, так я слушаю. У кого есть соображения?
– Что ж, еще смотреть, копаться в станции? – не без яда спросил своим скрипучим голосом Маслов; высказанное им после предыдущего полета мнение о бессмысленности этого занятия, увы, подтвердилось.
– Ни к чему, – пожал плечами Гренков. – Уже копались. Станция в норме. В полной кондиции. Во всяком случае, в такой же кондиции, в какой была раньше. По всем параметрам.
– Что же, – спросил Картужный. – Получается, тут не дефект, а принципиальный порок станции? Выходит, «Окно» работает исправно во всех случаях, кроме тех, когда оно нужно?
Эта жестокая мысль, конечно, приходила в голову не одному Картужному, но все ее старательно от себя гнали, чересчур многое рушилось, если с ней согласиться.
В мастерской стало тихо.
– Предположение очень уж… кардинальное. Не хочется его принимать, пока не исчерпали все прочие, – нарушил молчание Терлецкий.
– Какие это прочие? Что-то не слышу я их, – пожал плечами Маслов.
– Насколько я понимаю, – осторожно начал Литвинов, – сейчас главная задача – разобраться, изменилось что-то в станции или все дело в том, что в плотной облачности она работает… – Марат мгновение помялся и деликатно закончил: – Работает иначе…
– Верно. Так давайте слетаем еще раз, когда облака на глиссаде захода будут повыше, – предложил Гренков. – Попробуем ее снова вне облачности.
– Это что же! Ждали-ждали плохой погоды – теперь будем снова ждать хорошей? Безоблачной! Этак мы все на свете прождем! – поднял голос Маслов.
– Видимо, все же так, – заключил Вавилов. – Ничего другого не остается… Хотя, конечно, если у кого-нибудь возникнет какая-то идея… Пусть на первый взгляд самая экстравагантная! Выслушаем с открытыми ушами. В порядке мозговой атаки… А пока, значит, так: станцию держать в полной готовности. Ничего в ней не разбирать, не регулировать. Зачехлить под пломбу. Заготовить заявку на полет по предыдущему заданию: заходы вне облаков… И безоблачной погоды нам ждать не нужно; вполне подойдет, если будет нижняя кромка метрах на двухстах – трехстах.
– Даже на ста, – вставил Литвинов. Очень уж хотелось ему произнести хоть что-нибудь такое, что шло бы окружающим не против шерсти.
Далеко не впервые сталкивался он во время летных испытаний с проблемами. Сложными иногда до головоломности. Всякие недоборы скорости или высоты полета, перегревы двигателей, недостатки устойчивости и управляемости и мало ли что ещё, бывало, выявлялось в новом летательном аппарате. Разбираться в этом – прямое дело летчика-испытателя. И когда речь шла о самолете, его системах, силовой установке, Литвинов чувствовал себя полноценным и полноправным участником обсуждений, сколь угодно горячих и темпераментных. Но с «Окном» дело обстояло иначе. В электронике Литвинов был не очень силен. Понимал, что надо бы подзаняться, почитать литературу, войти, как говорится, в курс. Но всегда не хватало времени, одно задание налезало на другое, и благие намерения Марата (которыми, как известно, вымощена дорога в ад) так и оставались нереализованными. В порядке самобичевания он как-то поделился переживаниями по поводу собственной радиоэлектронно-локационной малограмотности с Белосельским, на что тот ответил нравоучительно:
– Видишь, Марат, это ход времени. Двадцать лет назад летчики вашего поколения удивлялись: как это старики испытывают самолеты, а сами аэродинамики не знают! И даже принцип под это подводят: машину, говорят, нужно не знать, а собственным задом чувствовать!.. А вот теперь снова смена поколений. И молодые удивляются: как это можно – работать и не разбираться досконально во всей этой электронике. Да еще в каких-нибудь лазерах-мазерах…
– Лазеры – тоже электроника.
– Тем более. Но не в этом дело… Приходится тянуться! Трудно это в наши годы. Даже в твои, а уж в мои-то – и говорить нечего. Но все равно надо! Или, будь любезен, освобождай территорию! Другой, как дипломаты говорят, альтернативы нет.
Освобождать территорию Марату не хотелось. Скорее – раз уж нет другой альтернативы – он был согласен тянуться.
По дороге домой, в город, попутчиком Литвинова оказался Плоткин. Марат любил его общество, ценил нестандартность мышления и не так-то часто встречающиеся у умных людей терпимость и добродушие.
Плоткин был специалистом по теории двигателей. Но так уж сложились извивы его биографии, что к моменту первого знакомства с Маратом он пребывал в не очень научной должности представителя от двигателе-строительного КБ при КБ самолетостроительном.
Среди эпитетов, традиционно прилагаемых к слову «интеллигенция», почему-то нередко фигурирует – «безрукая». Плоткин такое мнение своей персоной опровергал вполне наглядным образом: бодро лазал по самолетным крыльям, забирался в двигатели, уверенно орудовал ключами, отвертками, пассатижами, – и могучие, многотонной тяги двигатели его слушались; отрегулированные и отлаженные Плоткиным, они работали исправно. Неудивительно, что когда где-то что-то не ладилось с изделиями представляемой им фирмы, Плоткина приглашали на консультацию. Хотя он сам к этой боковой линии своего служения авиации относился не без иронии, считал, что «без варягов лучше», и любил рассказывать, как один его бывший сослуживец, видный сотрудник солидной научно-исследовательской организации, удаляясь с очередной фирмы, которую консультировал, применял такую формулу прощания: «Желаю вам поскорее оправиться от нанесенной нами помощи».
– Вы чем-то озабочены, Марат Семенович? – спросил Плоткин, едва они с Литвиновым выехали с территории аэродрома и поехали по жирно блестевшей мокрой асфальтовой дороге, извивавшейся в старом хвойном лесу.
– Эта вот фауна очень уж раздражает, – попробовал отшутиться Литвинов, показывая на изображавшую двух медведей гипсовую, выкрашенную в ядовито-коричневый цвет скульптуру, мимо которой они проезжали. – Это надо же! Такой лес! Мне хвойный лес, знаете, чем нравится? У него красота ровная. Он круглый год зеленый… И такую пошлость, как эти медведи, в него воткнуть! Варварство!
– Вы, я вижу, ищете во всем гармонию, – улыбнулся Плоткин.
– Если о природе речь, то, наверное, да… Вот наша средняя полоса. Конечно, Крым, Кавказ – побывать там приятно. Но за душу так не берет. Меня, во всяком случае. А у нас пройдешь по лесу, выйдешь на опушку, увидишь поле, какую-нибудь там речку, за речкой пригорок, вдалеке еще лесок – и как-то сразу очень дома себя почувствуешь. Наверное, это сила первых впечатлений в жизни, с детства заложено.
– Наверное, – согласился Плоткин. И вернулся к исходной позиции: – Вы чем-то озабочены?
Еще бы Литвинову не быть озабоченным! Он рассказал о неожиданно – неожиданно не только для него, но и для создателей «Окна» – возникших неприятностях. Так хорошо все шло. Были, конечно, какие-то «бобы» и «бобики» (эти наименования технических неисправностей соответственно более и менее значительных, пришли с космодрома), не без этого. Но в целом… Уже предварительное заключение написали. В самых розовых тонах. И будто сглазили! Нате вам! На самом последнем этапе…
– А к вам, лично к вам, есть претензии? – осторожно поинтересовался Плоткин.
– Какие же ко мне претензии? – пожал плечами Марат. – Я все делаю. Стараюсь… Скорее у меня к ним должны быть претензии: выяснять у самой земли, что полоса где-то в стороне, и выворачиваться на нее раком-боком, это, знаете, не лучшее упражнение в утренней зарядке. Нет, какие тут ко мне претензии?
– Будут, – уверенно сказал Плоткин. – Когда никаких других надежд не останется, прорежутся. Поверьте моему опыту… Что? Какие именно? Этого не знаю. Но будут.
Пройдет не так уж много времени, и Литвинов упрекнет Плоткина: «Ох, накаркали вы мне! Как в воду смотрели…» Но то через месяц. А пока разговор перешел на другую тему. Только накануне вернувшийся из командировки Плоткин рассказывал:
– Такая, понимаете ли, неприятная командировка. У них на заводе «восьмерка» идет – вашего КБ изделие; опытный экземпляр, если не ошибаюсь, Нароков испытывал. И с нашим двигателем – мы с него уже после опытной машины ограничения сняли… Пошла, значит, у них серия. И, как положено, головную машину – на контрольные испытания. Выпустили в первый полет – летчик Крупняк летал, знаете его?
– Знаю. Хороший летчик. Грамотный. Надежный.
– Надежный? Так слушайте: этот ваш надежный Крупняк в первом же полете вернулся с задания, прошел над стартом и на радостях такой номер отмочил! Представляете, перевернулся вверх колесами – будто на истребителе! – и так, на спине, вдоль всего аэродрома и прочесал…
– Ну и что? Разве ваш двигатель перевернутого полета боится?
– Это смотря сколько времени. Десять секунд не боится.
– А сколько там было?
– Кто засекал? Одни говорят – секунд семь, другие – все двадцать… Но через два дня двигатель выходит из строя: гонит стружку… Заводские к нам с рекламацией: давайте-ка, братцы, разбирайтесь, чего это ваш двигатель скис! Хотят часы на нас перевести. А то их за задержку испытаний греют…
– Ох, дипломатия какая-то! – поморщился Литвинов, объединявший этим термином все деяния человеческие, в которых безупречная форма прикрывала не столь кристально чистое содержание. – Не пойму только, отчего на самом-то деле двигатель полетел. Слабоват он после снятия ограничений, что ли?
– Вряд ли. Скорее, причина какая-нибудь случайная… Надо разобраться. Время требуется… Ну и, конечно, чтобы, пока мы разбираемся, нам ничего на нашу шею не навесили. А то, знаете, как у нас бывает: вместо технического решения – волевое. Оно ведь быстрее, и думать меньше надо… Наш замглавного, когда меня отправлял, так и сказал: «Это, Яков Абрамович, на сегодня твоя главная задача – упредить такой ход событий. Об этом и заботься!»
– А кто об этом не заботится?! Это как сынишка моих друзей. Сейчас он уже взрослый – хороший парень, врач. Так в детстве, когда ему годочка два-три было, мать его утром будит, еще никаких указаний не дает, ничего противного делать – зубы, скажем, чистить или шею мыть – еще не заставляет, а он, только глаза раскроет и сразу: «Не буду! Не хочу!» – так сказать, как программное заявление, в упреждение возможных неприятностей. Нормальная психология человеческая… Ну так как же, удалось это вам?
– Не сразу. Разные были голоса… С противниками я более или менее справлялся. Труднее иногда бывало с союзниками. Один из них, так сказать, в защиту моей фирмы предложил сразу, не мудрствуя лукаво, все на летчика списать: «Еще бы двигатель не повредился! Они там с ним высший пилотаж откалывают, на отрицательных перегрузках ходят. Он на это не рассчитан» …Я этот спасательный круг не подхватил. Хотя, конечно, начисто отрицать такой вариант не мог… Стоял на своем: не знаю, гадать не умею, дайте время – разберемся. Плоткин помолчал и добавил:
– Крупняка собираются в классе понизить.
Снижение в классе! Горбом достается летчику-испытателю каждая из этих пяти ступенек, характеризующих его мастерство, знания, опыт, не раз подтвержденное умение выходить из сложных и опасных ситуаций в полете! Не бесплатно, очень не бесплатно получает испытатель очередной класс. И тут каждый шаг назад – тяжелая травма!
– Хоть бы подождали, пока выяснится, при чем тут этот чертов полет вверх колесами или ни при чем!
– Да скорее всего ни при чем. Крупняка за сам факт прижимают – выполнил неположенную фигуру. Этим и грешен. В общем, за недисциплинированность… Что, не одобряете?
– Как вам сказать.. В данном случае не очень. Многовато хотят Крупняку навесить. Не по содеянному… Когда-то – еще до войны – Владимир Коккинаки на ильюшинском дальнем бомбардировщике ДБ-3 петли крутил. Что ж, его тоже надо было в классе снижать?
– Анархист вы все-таки, Марат Семенович, как я погляжу! – улыбнулся Плоткин. – Что ж вы, выходит, вообще дисциплину не признаете?
– Признаю, признаю, не беспокойтесь… Хотя категория она непростая – дисциплина. Очень уж разная бывает… А она, я считаю, должна внутри человека сидеть, изнутри им управлять, а не от нажима снаружи.
– Эх, дорогой мой! Вашими бы устами… А человек слаб. Чаще всего дисциплина у него в нутре как раз от этого, как вы говорите, нажима снаружи и поселяется. И хорошо еще, если смолоду…
За разговором время в пути прошло незаметно.
Машина пересекла окружную автомобильную дорогу и въехала в город. Литвинов, державший на шоссе скорость девяносто – сто километров в час, нехотя сбросил ее до шестидесяти и в который уж раз заново удивился тому, насколько сильна в человеке привычка, пусть совсем свежая, едва успевшая родиться: проедешь каких-нибудь полчаса со скоростью сто, и уже кажется, что на скорости шестьдесят еле ползешь! Не случайно тонкие знатоки водительской психологии – бдительные инспектора ГАИ – засекают грешников-водителей, превышающих разрешенную скорость, чаще всего именно на въезде в город… Наверное, вообще в жизни так: если какие-то обстоятельства вынуждают человека изменить ритм своего существования, особенно в сторону торможения, это поначалу ощущается наиболее остро. Смена темпа – перестройка всех регуляторов: и физиологических и, главное, психологических.
«Не оттого ли, – подумал Литвинов, – пока человек работает, он тянет себе и тянет, а выйдет на пенсию – и, глядишь, через год-два и сковырнулся! Ритм сбил».
Его мысли прервал Плоткин:
– Марат Семенович, высадите меня тут, у метро. Спасибо за доставку. Чаевые – за мной… А насчет всех этих чудес с «Окном» подумайте. Как говорят адвокаты, составьте план защиты. На вас насядут. Клянусь здоровьем, насядут! И, возможно, довольно скоро.
Глава 5
Назавтра вопреки всем предсказаниям погода стояла отличнейшая: высокая облачность с разрывами и прекрасная видимость. Все как надо.
С утра Литвинов успел сделать короткий, двадцатиминутный, контрольный полет на скоростном истребителе после проведенных на нем очередных регламентных работ. Марат любил такие «однополетные» задания. Они вносили разнообразие в его летную жизнь. Тем более сейчас, когда он, кажется, довольно прочно завяз на тяжелых машинах, проветриться на легком, вертком, маневренном самолете – отвести душу – было особенно приятно. Да и, кстати, небесполезно для поддержания того самого универсализма, без которого, по убеждению Литвинова, невозможно представить себе настоящего испытателя высшего класса. Испытателя, способного выполнить любое задание на любом летательном аппарате. Литвинов, как и большинство его коллег, летал на истребителях, бомбардировщиках, штурмовиках, пассажирских самолетах, вертолетах, планерах… Не приходилось ему – как-то так уж сложилось – летать только на гидросамолетах, о чем он сожалел чрезвычайно: пробел в образовании!
Взлетев, Литвинов осмотрелся. Облачность была многобалльная, с разрывами, из которых шли вниз и упирались в землю наклонные столбы солнечного света. Это было похоже на комнату, в окна которой врываются прямые лучи солнца. В каждом таком луче проявляются, обретают видимость малейшие пылинки, беспорядочно плавающие – вверх, вниз, в стороны. Воздух оказывается совсем не пустым. Какая-то живая жизнь беспрестанно копошится в нем.
Точно такие же, только несравненно большие по размерам, яркие солнечные столбы видит летчик в полете под разорванной облачностью. По контрасту с ними остальное, затененное пространство кажется мрачновато-сумрачным. А сами освещенные столбы представляются такими материально плотными, что, влетая в них, подсознательно ждешь какого-то толчка или торможения, хотя прекрасно понимаешь, что ничего подобного быть не может.
Литвинов вышел наверх, за облачность, и придирчиво проверил работу двигателя на всех режимах. Сделав это основное дело, он минут десять покрутил фигуры произвольного пилотажа, переходя от переворота через крыло к петле, от петли к иммельману, от иммельмана к двойной бочке – слитно, в темпе, без секунды прямолинейного полета между фигурами.
Первые несколько фигур получились вяловатыми: высший пилотаж, как и полет вслепую, и стрельба в воздухе да и, наверное, любая филигранно точная работа, требует систематической тренировки. А Литвинов не крутил фигур давненько и несколько «заржавел». Но очень скоро старые навыки проснулись, фигуры стали получаться такими, как надо: четкими, чистыми, энергичными. На каждом глубоком вираже, как только замыкался полный круг, машину энергично встряхивало. Это означало, что она попала точно в собственную струю – в невидимый кольцевой жгут возмущенного пролетевшим самолетом воздуха. Верный признак того, что вираж выполнен безукоризненно.
– Нет, похоже, не разучился! – не без самодовольства подумал Литвинов.
Мало что так придает бодрости и так улучшает настроение летчика, как высший пилотаж: тут и счастливое сознание своего владения машиной, свободы своего обращения с ней и просто чисто физическое удовольствие от быстрого передвижения в пространстве по этаким замысловатым, лихим траекториям.
Приземлившись и зарулив на стоянку, Литвинов сообщил ожидавшим его механикам, что все в порядке, техника работает исправно, можно пускать машину на какие ей там назначены задания. Потом в диспетчерской записал то же самое в полетный лист и направился в преотличнейшем настроении к стоянке «своего» самолета. Федя Гренков заканчивал положенные предполетные контрольные замеры. Через четверть часа они уже были в воздухе.
– Затон, я – ноль-четвертый. Подтвердите готовность к работе. Прошу заходы на посадку согласно заданию.
– Ноль-четвертый, я – Затон. Работу разрешаю. Наземный излучатель включен. Давайте!
И Литвинов принялся «давать». Пройдя по коробочке вокруг аэродрома, он вывел машину на прямую, носом к посадочной полосе. И вдруг понял, как желает – всеми фибрами души желает, – чтобы станция и на этот раз фокусничала! Чтобы электронная отметка и вне облачности дергалась, плавала, извивалась, как было в последних двух полетах! Это означало бы, что в станции все-таки что-то изменилось. Что дело не во внешних условиях, не в том, что в облака влезли, а в каком-то дефекте, которого просто не удалось пока выловить. Надо, значит, искать еще получше. А ничего принципиального, если так, слава богу, нет!..
Самолет снижается. Все ближе полоса.
А на экране – ровная, чуть мерцающая четкая трапеция. «Окно» работает! Работает так же исправно, как и раньше – до этих, будь им неладно, заходов в плотной, низкой облачности.
Нет, не суждено было сбыться надеждам Литвинова. Да и не одного его, конечно! Множество людей, до Главного конструктора Вавилова и Генерального конструктора Ростопчина включительно, с нетерпением ожидали результатов этого полета. Едва самолет завершил первый заход и белой торпедой пронесся над бетонкой, уходя на повторный, как земля запросила: «Ну, что?»
– Ничего хорошего – все хорошо, – мрачно ответил Литвинов, почти предвосхитив заключительные слова песни, прозвучавшей много лет спустя: «Хорошо-то хорошо, да ничего хорошего!» И хотя его ответ с позиций формальной логики отличался некоторой противоречивостью, на земле его поняли. Поняли хотя бы по тону, которым он был произнесен.
После посадки Литвинов подтвердил:
– Да, работает. В точности, как прежде. Замечаний нет. – И, не дожидаясь разбора полета (чего уж тут разбирать!), направился со стоянки к ангарам. Хорошего настроения как не бывало. Задало же это вредное «Окно» загадку! Действительно получается: во всех случаях, кроме тех, когда нужно…
Постоянными посетителями летной столовой не раз принималось окончательное и сверхтвердое решение: никаких разговоров на служебные темы за обедом! Мешает пищеварению и не способствует общему развитию. Выдвигалась даже идея: каждого затронувшего за столом тему, так или иначе связанную с работой, штрафовать! Но ничего из этих благих затей не вышло. И говорить на служебные темы во время обеда продолжали, и штрафовать никого не штрафовали по причине полной бессмысленности этой акции: грешили против принятого решения практически все, вследствие чего никакого педагогически полезного перераспределения финансов между виноватыми и безвинными взимание штрафов повлечь за собой не могло.
– Что же ты будешь предлагать? – спросил за обедом Литвинова Нароков.
– А чего ему предлагать, во все дырки затычкой лезть? – вмешался Аскольдов. – Пусть разработчики думают. Их дело. Он свое сделал.
– Не в том вопрос, чье дело, – с досадой сказал Литвинов. – Если бы я знал, что предложить! Рад был бы… Только я не знаю. Ума не приложу. А у вас есть идеи, братцы?
Но братцы промолчали. Помочь ничем не могли. Федько с Белосельским переглянулись и с сочувствием посмотрели на Литвинова: «Что-то растерян Марат. Даже свой победный тон утерял».
После обеда дежурная летной комнаты встретила Литвинова сообщением:
– Марат Семенович, приходили от Вавилова, просили вам передать, чтобы вы к ним зашли. В мастерскую.
В вавиловском самолетном ящике, то бишь в мастерской, Литвинов снова обнаружил полный синклит: Главный конструктор, все его заместители, несколько ведущих специалистов КБ. Обращало на себя внимание и то обстоятельство, что, войдя в мастерскую, Литвинов не застал вавиловцев в обычном состоянии бурного обсуждения очередной животрепещущей проблемы. Никаких дебатов не происходило. Все молча ждали. Ждали, по всей видимости, его, Литвинова.
Вавилову было явно нелегко начать разговор. Наверное, поэтому он сначала издал несколько неопределенных «гм, гм» и лишь после этого сказал:
– Мы, прямо скажу, в затруднении, Марат Семенович. Похоже, что зацепка не в случайном дефекте, а в чем-то более хитром. В чем именно? Будем искать… А к вам просьба: давайте пока продолжим полеты. Может быть, вы в воздухе что-то такое заметите, чего на земле не увидать. Бывает же так…
– Вообще-то бывает, – ответил Марат. – Но в данном случае… Вряд ли я особенно много для вас нанаблюдаю… Вы бы посмотрели, как ваша отметка…
– Вот уже ваша!
– Ну хорошо, наша. Не видели вы, как наша отметка плавает, как дергается?
– Почему не видели? Видели. Все пленки по нескольку раз прокрутили. Так что не думайте, мы в курсе. Не меньше вас, – повернул к Марату свое плоское лицо Маслов.
– Меньше! Гораздо меньше, – начал понемногу заводиться Литвинов. – Вы только пленки крутили, а я это в живом полете видел. Видел изнутри… Летчик-то обязан на отметку не просто смотреть, а на каждое ее движение реагировать! Или не реагировать, на это тоже нужно решение принять. Иногда оно даже труднее: принять решение не обращать внимания…
– А нет ли зацепки в том, – спросил Маслов, – что вот я смотрю пленки и вижу: в некоторых заходах отклонение получалось действительно неприемлемое, но в некоторых более или менее ничего.
– Так случайно! Случайно же это, Григорий Анатольевич, – прижал руку к сердцу Литвинов. – Знаете, говорят, если обезьяну посадить за пишущую машинку и заставить по клавишам лупить, то вероятность того, что она таким манером «Анну Каренину» отстучит, не равна нулю. Но почему-то никто всерьез такую вероятность не принимает.
– Это все-таки другой случай, – стоял на своем Маслов. – «Окно», конечно, посложнее пишущей машинки, но зато и мы с вами, извините, уже, наверное, добрый миллион лет как не обезьяны. К тому же от нас требуется не роман написать, а вывести самолет на посадку. По станции «Окно». И с таким отклонением, чтобы потребовалась минимальная корректировка. Только и всего.
– Только и всего, – невесело улыбнулся Литвинов.
– Да, Марат Семенович, пожалуйста, поработаем еще, – снова вступил в разговор Вавилов. – Я звонил синоптикам, они обещают серию циклонов, низкую облачность, в общем, то, что нам надо. Тренируйтесь! И наблюдайте…
Редко к чему приступал Литвинов с такой неохотой, как к этим, как назвал Вавилов, тренировкам. С неохотой и с весьма слабой надеждой, что эти попытки приведут к мало-мальски заметным результатам. Или хотя бы к тому, что он сможет добавить что-либо существенное к уже сказанному им о работе станции.
По просьбе Литвинова Федя Гренков контрабандно прокрутил Федько, Белосельскому, Нарокову и присоединившемуся к ним по собственной инициативе Кедрову кинопленки, на которых был заснят экран «Окна», сначала в заходах вне облачности, а затем внутри нее. Последний вариант одобрения у зрителей не вызвал.