Текст книги "Полоса точного приземления"
Автор книги: Марк Галлай
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 17 страниц)
– Да уж пишем-пишем. Жаль, ленточки узкие, а то можно бы ими наш новый клуб оклеить. Как обоями.
Словом, первый полет подтвердил известное положение: ничто так не омрачает безоблачную атмосферу в коллективе, как неоправдавшиеся ожидания.
– Что ж, будем летать дальше! – ничего другого постановить было невозможно. – На завтра планируем второй полет.
…Тяга «пошла» на четвертом полете.
Машину, до этого добрых минут десять летевшую, как влитая, вдруг повело влево. Летчик рефлекторно надавил ногой на правую педаль и крутанул штурвал вправо – удержал самолет от дальнейшего разворота и накренения – и, лишь после того как справился со следствием, обратил внимание на причину – стрелка указателя оборотов левого двигателя заметно ушла от положения, которое ранее занимала, будто приклеенная к циферблату.
Кедров обрадовался! Не обеспокоился, не встревожился – обрадовался. Наконец-то поплыли эти чертовы обороты!
На первый взгляд это может показаться странным, даже противоестественным, но не раз замечено: когда летчику-испытателю нужно по ходу работы поймать какое-то явление, само по себе неприятное, даже опасное: сваливание в штопор, злые вибрации, деформации конструкции – и это в конце концов удается, то первая возникающая при этом у летчика эмоция – радость, удовлетворение, ощущение выигрыша!
Через несколько секунд он будет активно выкручиваться из положения, в которое собственными стараниями себя загнал. («Выигрыш-то выигрыш, но как теперь отсюда ноги унести?..») Будет ощущать сложный сплав чувств, в котором найдется место и тревоге, и досаде, и беспокойству. Но первое движение души испытателя – если он, конечно, настоящий испытатель – такое: «Ура! Добился своего! Поймал за хвост!..»
Кедров оказался именно таким – настоящим испытателем.
Он знал, что стоит чуть-чуть, на каких-нибудь несколько сантиметров сдвинуть рычаг управления двигателем – и тяга восстановится. Это он помнил четко. Но еще лучше он помнил слова… нет, не слова – крик души инженеров, ведущих эксперимент: «Если тяга поползет, не пресекать это как можно подольше! Привезти полную запись!» Их тоже можно понять: обрабатывать-то результаты эксперимента им. Попробуй пойми что-нибудь по «хвостику» – короткой, оборванной записи, когда ничего толком и проявиться-то не успело.
И в полете, когда все началось, одна дума владела Кедровым: не прервать долгожданную просадку тяги! Дать явлению проявить себя в полной мере!.. Да и речь-то идет о нескольких секундах: сейчас тяга восстановится. Обязана восстановиться…
Но тяга не восстановилась.
Более того: она вдруг рывком упала полностью – двигатель заглох. Машину еще сильнее, с заносом потянуло влево, и от этого – новое дело! – резкий, похожий на пушечный выстрел хлопок выдал второй, правый двигатель.
«Помпаж!» – мелькнуло в голове Кедрова, и, хотя до сего дня он знал об этом малоприятном явлении только понаслышке, никаких сомнений в том, что ему надлежит делать, не ощутил.
Немедленно выключить и второй двигатель! Выключить, пока он не сгорел….
И вот тяжелая, многотонная машина осталась в пустой, холодной стратосфере без тяги.
А что она может без тяги? Только снижаться!
Высота в разреженном воздухе таяла очень быстро. К тому же, как назло, – все случайности в подобных ситуациях почему-то выстраиваются «как назло», – выключение двигателей застало самолет в дальнем конце испытательной зоны, да еще в положении носом от аэродрома. Добрых полтора километра высоты на одном только развороте как корова языком слизала!
Хотелось скорей, как можно скорей вновь запустить двигатели. Но это естественное желание следовало в себе подавить – на больших высотах запуск вряд ли удался бы. И Кедров подавил.
Действуя по апробированному в авиации принципу «Надейся на лучшее, но готовься к худшему», он планировал вниз с таким расчетом, чтобы, даже если с запуском двигателей ничего не получится, попасть на аэродром. Это не так-то просто! Тяжелая реактивная машина не спортивный планер.
В довершение всех неприятностей стало запотевать остекление кабины. Ухудшилась видимость… Не зря, видно, говорится, что беда не приходит одна!
И самое главное – двигатели не желали запускаться. Потерпев неудачу в попытках запустить один из них, Кедров давал ему отдохнуть и занимался вторым. А высота таяла, таяла, таяла…
Предпринимая очередную, уже пятую или шестую по счету попытку запуска, Кедров вдруг заметил, что, хотя он жмет на кнопку «запуск в воздухе» левого двигателя, оживают, чуть колеблются стрелки контрольных приборов правого, который в это время запуститься все равно не может, так как его рычаг управления стоит на «стоп». В голове летчика мелькнула догадка: перепутана – крест-накрест – проводка! Получалось, что он подавал топливо одному двигателю, а запускал в это время другой. (За эту догадку, пришедшую ему на ум в острой, стрессовой обстановке, молодого испытателя особенно похвалили потом коллеги.) Тут же пришло решение: сдвинуть с положения «стоп» в положение «холостой ход» рычаг одного двигателя и нажимать кнопку «запуск в воздухе» другого.
И двигатели – сначала один, а за ним и другой – запустились!
Догадка оказалась верной.
К аэродрому Кедров подошел чинно-спокойно – это тоже традиция: чем острее складывалась обстановка в полете, тем аккуратнее, педантично выполняя все правила, возвращаться домой. И докладывать по возможности без излишних эмоций, размахивания руками и выпучивания глаз.
В летной комнате, как всегда после очередного «случая», состоялся неофициальный разбор – никак, не менее придирчивый, чем разбор официальный в комиссии, специально назначенной для расследования происшествия.
– Прямо со старта очки набирает, – одобрил тяготевший к спортивной терминологии Нароков.
Аскольдов высказался в том смысле, что Кедров – молоток!
– Отлично сработал, – сказал про Кедрова Литвинов. – Все сделал правильно. А главное – сообразил, в чем причина. Не переживаниями занимался, а на приборы смотрел.
– Смотреть мало, – заметил Федько. – Нужно смотреть и видеть. Это не одно и то же…
– Справедливо, – согласился Белосельский. – Помните, была до войны такая книжка – «Ваши крылья» Ассена Джорданова. Отличная книжка. Так вот, Джорданов говорил, что самый главный прибор на борту самолета – это голова летчика.
С этим согласились все. Кто же станет недооценивать собственную голову?
Глава 3
Литвинова вызвал к себе «Шеф» – Генеральный конструктор.
Отправляясь к нему, Марат ожидал, что разговор пойдет о самолете, за испытание которого ему предстояло вскоре – уже через считанные месяцы – приниматься.
Поэтому, приехав с аэродрома в город, он, прежде чем подняться к Шефу, зашел к ведущему конструктору самолета («Нет ли каких-нибудь очередных новых решений и перерешений? Как формируется программа испытаний? Когда будут отлажены моделирующие стенды?»). Затем завернул в опытно-сборочный цех, где в стапелях уже угадывался скелет фюзеляжа будущей машины. Словом, подготовился к тому, чтобы не дать Генеральному возможности упрекнуть ведущего летчика за приблизительность сведений о новой машине по состоянию на сегодняшний день и час.
К разговору с Шефом приходилось каждый раз готовиться. Готовиться всерьез. Никакой приблизительности, разных там «в общем», «в основных чертах», «ориентировочно» старик не терпел.
Как-то, направляясь из КБ на аэродром, он взял с собой нескольких инженеров. Он вообще всякую поездку продолжительностью более получаса – впрочем, относительно этой величины не все были единодушны, некоторые работники КБ считали, что тут вместо тридцати минут уместнее считать пять, – всякую такую поездку использовал. Иногда читал последние авиационные журналы, тут же на полях карандашом отмечая, кому следует ознакомиться с той или иной статьей, – Литвинов да и другие испытатели не раз получали от референта Генерального фотокопии предназначенных им материалов. Бывало, Шеф использовал поездку для спокойного – телефона в машине у него тогда еще не было – разговора с кем-то из сотрудников. И вот однажды Генеральный взял с собой в числе прочих инженера, ответственного за установку на очередной самолет нового, ранее в практике КБ не применявшегося радиооборудования.
На вопрос Шефа, изучил ли его собеседник это оборудование, тот бодро ответил, что, мол, да, имеет о нем общее представление. В курсе дела.
Генеральный конструктор, сидевший по своей привычке рядом с шофером, повернулся, надел очки, будто для того, чтобы лучше рассмотреть человека, так удивительно высказавшегося, и ледяным («Он его отработал специально для выговоров») голосом изрек:
– Это я могу быть в курсе дела и иметь общее представление. Я! А вы обязаны знать. Знать все – до последнего винтика и последней гаечки. Вернемся к этому разговору через неделю… – И, обернувшись к шоферу: – Иван Иванович, мы конечную станцию метро еще не проехали? Придержи машину, голубчик. Высадим молодого человека. Ему скорее в КБ нужно – заниматься, технику изучать.
И высадил. А ровно через неделю действительно «вернулся к этому разговору». Впрочем, последнее никого не удивило: хотя Шеф обычно ничего – по крайней мере на людях – не записывал, рассчитывать на то, что он забудет поручение, которое кому-то дал, или назначенный разговор, не приходилось.
Немудрено, что и Литвинов постарался предстать пред очи требовательного начальства во всеоружии. Тем более что, как ему казалось, в числе любимцев Генерального он не был. Шеф доверял ему ответственные работы, считался с его мнением (в той мере, в какой вообще был способен считаться с чьим бы то ни было мнением, кроме своего собственного), но человеческой теплоты со стороны старика Литвинов не ощущал.
Началось это скорее всего в тот день, когда любивший ошарашить собеседника неожиданным, резко выпадающим из темы предыдущей беседы вопросом, Шеф вдруг спросил Марата:
– А как вы считаете, правильно мы называем самолеты?
К тому, правильно или неправильно называть летательные аппараты по первым буквам фамилии конструктора, Литвинов вместе с Федько и Белосельским возвращался не раз. И они единодушно пришли к выводу, что нет, неправильно это: получается, что характер творческого труда коллективный, а именование плодов этого труда – индивидуальное. Вроде того, как в концерте говорили бы, что симфонию исполняет не оркестр под управлением дирижера такого-то, а просто он сам – лично дирижер такой-то. Да и нигде такого порядка нет – ни в судостроении, ни в автомобилестроении, ни в станкостроении, словом, ни в одном деле, где при всем огромном влиянии, которое оказывает на ход работы руководитель, лидер творческого коллектива, создает новые ценности все-таки весь этот коллектив.
Мнение на сей счет у Литвинова было твердо сформировавшееся, а потому он, сколь ни неожиданно прозвучал вопрос, ответил на него без секунды промедления:
– Считаю, неправильно.
И хотел было свой ответ аргументировать, но Генеральный слушать не стал. Пробурчал нечто среднее между «угу» и «гм-гм» и повернулся к кому-то из присутствующих с чем-то, снова лежащим в русле предыдущего разговора.
– Зря ты так ему рубанул, – сказал потом Литвинову начальник летно-испытательной базы. – Сказал бы что-нибудь подипломатичнее: не знаю, как-то не задумывался об этом… Ты что, ждешь, за такой ответ он тебя очень нежно любить будет?
– Любить не любить, а уважать будет, – буркнул Литвинов, хотя сам чувствовал себя слегка не в своей тарелке: к ухудшению взаимоотношений с начальством мало кто из нас, хотя бы в глубине души, равнодушен.
Правда, справедливость требует сказать, что Генеральный, если и затаил обиду, внешне никак этого не проявлял. Да и вряд ли был для него ответ Литвинова очень уж неожиданным: в людях старик разбирался и кто что о чем думает, в общем, себе представлял.
– Его не интересовало, что ты думаешь. Интересовало, как ответишь, – прокомментировал впоследствии весь этот краткий, но выразительный диалог мудрый Федько. – А вообще-то понять, что у него на уме, дело непростое. Дипломат!..
…За две минуты до назначенного времени Литвинов появился в приемной Генерального конструктора – «предбаннике», как именовалось (не в одном лишь КБ Ростопчина) это помещение, видимо, в предположении, что сама баня ожидает посетителя дальше, в кабинете Шефа. Так оно, впрочем, часто и бывало.
– Вы сегодня особенно хорошо выглядите, Машенька! – заявил Литвинов секретарше. Не зря называл его Белосельский дамским угодником. Впрочем, в данном случае заподозрить в словах Марата грубую лесть особых оснований не было: Машенька действительно выглядела мило.
Старинные напольные часы со сверкающими латунными гирями и маятником натужно захрипели и начали свой задумчивый бой.
– Доложите, Машенька, самому, что я тут, – попросил Марат.
Ростопчин сидел за своим необъятным письменным столом без пиджака. Полноту плеч подчеркивали плотно обжимающие их узкие лямки подтяжек. Раскрытый над полуспущенным галстуком ворот рубашки открывал дряблые складки кожи на шее. «Стареет», – с неожиданным для себя самого острым сожалением подумал Литвинов.
Прогнозы, с которыми он шел сюда, не подтвердились. Оказалось, что Генерального сегодня интересуют не предстоящие испытания новой машины («Об этом позднее»), а «Окно».
– После захода по «Окну» какой требуется маневр, чтобы выйти на полосу и сесть? – спрашивал Генеральный. Взять быка за рога – ухватиться в любой проблеме за самое главное, ключевое – это он умел!
– Стабильна ли величина этого маневра?.. Ну, в среднем на сколько успешных заходов приходится такой, что нужно уходить на второй круг?.. А при каком отклонении вы считаете заход удачным, приемлемым?.. Хотя бы примерно…
Вопросов было много. Составляя себе мнение о чем-то, Шеф любил докапываться до всех деталей. Даже ежедневные – с утра – обходы конструкторского бюро он строил не так, чтобы успеть обежать во главе почтительной свиты все залы, а подолгу сидел у чертежных станков – кульманов двух, трех, от силы четырех конструкторов. Вникал в чертеж, иногда что-то подправлял, по-детски радовался, когда после его поправок разрабатываемый узел начинал «играть». Еще больше радовался, когда конструктору удавалось отстоять свой собственный вариант, аргументированно переспорить Генерального.
– Лучше я с человеком поговорю раз в год, но подробно, конкретно, не на бегу. И ему и мне полезнее… Вы в Третьяковку как ходите? Чтобы все залы рысью обежать или чтобы одного, двух художников как следует посмотреть?.. Вот я в Ленинграде когда бываю, всегда в Эрмитаж хожу. Обязательно наверх, к импрессионистам, – это всегда, а потом на второй этаж, к одному художнику. Только одному. В прошлый раз к Рембрандту ходил… Что? Там искусство? А у нас что, по-вашему, не искусство?!
Выспросив Литвинова, Шеф немного помолчал, вытащил из кармана какую-то пилюлю, проглотил ее, запил водой из покрытого салфеткой стакана и неторопливо, веско заговорил:
– Мы на «Окно» очень рассчитываем. Закладываем его в новую машину, хотим сделать ее всепогодной. Хотя бы почти всепогодной. Но на ней очень уж лихих кренов у земли позволять себе не придется. От силы градусов десять. Значит, если заход такой, что потребуется крен побольше, то, ничего не поделаешь, считай: не состоялось. Уходи на второй круг. А сколько их можно сделать, вторых кругов? Да и горючего лишний расход… Значит. «Окно» обязано обеспечить нам точный заход. Такой, чтобы уход на второй круг был как исключение… Обеспечит?.. Как там у вас с ним получается?
Литвинов с достоинством («Как это – чтобы у меня, у Литвинова, да что-то не получалось!») подтвердил:
– Получается нормально. И на большой машине вроде бы должно обеспечить… Точнее цифры покажут. Статистики порядочно набрали. Сейчас обрабатывают.
– Цифры мне дадут. Цифры – вещь хорошая, но неисчерпывающая… А много вам там еще летать по программе осталось?
– Да в общем-то немного: полетов шесть в реальных условиях – при низкой облачности.
– Ну, за низкой облачностью дело не станет. Осень…
Дело стало как раз за низкой облачностью.
Все еще держалось бабье лето. Тихое, ясное, солнечное. С золотыми березами, легкими, быстро тающими в воздухе утренними туманами, медленно ползущими по голубому небу, будто расчесанными невидимым гребнем, легкими, перистыми облаками. Такая осень бывает только в нашей средней полосе; ни в Крыму, ни на Кавказе, ни в каких других прославленных в мире курортных местах ничего подобного не увидишь.
Люди ходили с открытыми головами, в легких пальто и радовались, радовались подарку, преподнесенному им природой.
Радовались все, кроме создателей и испытателей «Окна».
Каждое утро Вавилов, едва проснувшись, выскакивал на балкон и, увидев, что погода, как и вчера, хорошая (то есть для него – плохая), поворачивался с надеждой к барометру, постукивал по нему пальцем: вдруг давление начало падать? Но нет, вопреки предсказаниям метеорологов, обещавших приближение мощного циклона, стрелка барометра отмечала такое же, как и во все предыдущие дни, достаточно высокое количество миллиметров ртутного столба (эпоха гектопаскалей, быстро проскочившая десять лет спустя, тогда еще не наступила).
Паша Парусов, явно впадая в нездоровый мистицизм, рекомендовал Литвинову:
– А вы попробуйте господа бога обмануть. Напишите в задании, будто вам ясная погода требуется. Назавтра будет дождь, туман, облака по крышам… Гарантийно!
В летной комнате проблема обсуждалась без прямого расчета на склонность сил небесных действовать людям назло. Претензии летчиков были обращены ко вполне земным персонам: синоптикам, вернее, к представляемой ими науке – метеорологии.
– Как раньше они загибали, так и теперь, ничего не изменилось! – возмущался Аскольдов.
– Ну, как это: ничего не изменилось, – вступился за справедливость Нароков. – Сейчас гораздо точнее предсказывают, то есть, извиняюсь, прогнозируют, чем раньше. И предупреждения о всяких там пакостях – когда туман наползает, или шквалистый ветер, или понижение облачности – всегда вовремя дают. Но тут, понимаешь, растущие потребности опережают…
– Опять эти растущие!.. Ты присмотрись лучше, как они, твои синоптики, работают, – проворчал Литвинов. – В оттачивании формулировок совершенствуются! Напишут что-нибудь вроде: «переменная облачность с длительными прояснениями, возможны осадки» – и любая погода годится: безоблачно – считай длительное прояснение, ливень – возможные осадки. Так и так прогноз оправдался.
– Это все так, – заступился за бедных метеорологов Федько. – Но возьмите самого лучшего синоптика – не может он прыгнуть выше уровня своей науки! Представьте себе, скажем, в двадцатых годах пришли к Бору, Резерфорду, Иоффе, Курчатову, заказали атомную бомбу. Сделали бы? Ни в коем случае: вся наука не дошла. Против этого не попрешь…
В конечном счете метеорологов амнистировали.
А погода продолжала стоять – один день лучше другого.
В КБ у Вавилова развернулся, как сформулировал Терлецкий, аврал местного значения.
Ростопчин, переговорив с Литвиновым и другими участниками испытаний, затребовал предварительное заключение по «Окну».
Составление «художественной части» было поручено Терлецкому, летную оценку (тоже предварительную) писал Литвинов. А сам Вавилов прочно засел в просторной комнате, где девушки-техники обрабатывали результаты летного эксперимента, – Федя Гренков говорил об этом помещении с легким придыханием и называл его «цветником».
Как всегда, экспериментальные точки поначалу не желали выстраиваться в мало-мальски плавную кривую и, нанесенные на миллиметровку, являли собой картину, напоминающую то ли звездное небо (так полагали натуры поэтические), то ли оспины на рябом лице (мнение натур более земных).
Экспериментальные точки! Если, как принято говорить, факты – это хлеб ученого, то экспериментальные точки – крупинки муки, из которой этот хлеб выпекается. Точки требуют уважения! Каждую из них, а особенно «выпадающую», можно сколько угодно проверять, хоть десять раз пересчитывать, добиваясь, чтобы она легла на место. Но если уж она не ложится, так не ложится. «Уговаривать можно – насиловать нельзя!» – говорил Терлецкий, чем вызывал легкое смущение у населения «цветника».
В общем, мороки с этими точками иногда выше головы! Но как раз обработка полетов с «Окном» особых сюрпризов не преподносила. Все шло гладко…
КБ Вавилова уже добрую неделю жило под знаком этого неожиданно потребовавшегося предварительного заключения. Только приятель Феди Гренкова инженер Картужный ворчал:
– Ну что они с ним носятся! Ах, предварительное заключение! Ох, предварительное заключение! А чего в нем особенно хорошего-то? Разве что засчитывают его потом…
Но Федя понимал, чем вызывалась вся эта тирада вообще и заключавшая ее загадочная фраза – в частности. Жизненный путь Картужного складывался не без зигзагов. В ранней молодости, еще до армии, случалось и так, что по драчливости характера вступал он, выражаясь деликатно, в конфликтные отношения с законом. Поэтому слова «предварительное заключение» ассоциировались у него отнюдь не только с десятком сброшюрованных листков бумаги, на которых отрывки машинописного текста перемежались рядами цифр, а на последней странице в две колонки шли многочисленные подписи («Ответственностью полезно делиться! И пощедрее», – комментировал обилие подписей Терлецкий).
Вернувшись из армии, Картужный поступил на работу, начал учиться в вечернем техникуме, словом, зажил в точном соответствии с тем, что показывают в адресованных молодежи фильмах нравственно-воспитательного (или, если хотите, перевоспитательного) характера. Но хороших манер не приобрел. Более того, сохранил опасную привычку открытым текстом сообщать собеседникам, что он о них думает. Эффект таких сообщений немало усугублялся спокойным, деловым тоном, которым он говорил что-нибудь вроде: «Я считаю, что вы непорядочный человек. Я вас не уважаю».
Однажды Картужный высказался не только устно. Сильно повздорив с Главным конструктором, предшественником Вавилова, он задержался на работе, позаимствовал в малярке кисть и баночку с краской, после чего отправился к помещению отдела найма и увольнения. Рядом с дверью, ведущей в отдел, висела доска «Предприятию требуются» с целым столбиком перечисляемых нужных КБ специалистов: конструкторов, технологов, прецизионных механиков и так далее, вплоть до представителей таких определяющих и в то же время остродефицитных профессий, как вахтеры и уборщицы. И как раз под замыкавшими этот перечень уборщицами Картужный приписал таким же шрифтом: «Главный конструктор». Чем дал понять, что считает данную штатную единицу в настоящий момент вакантной.
Скандал был крупный. Наверное, никогда и нигде доска объявлений отдела найма и увольнения не становилась объектом такого количества индивидуальных и коллективных, посещений, как на следующее утро, в течение получаса, пока начертанные Картужным крамольные слова не были замазаны, закрашены, затерты!
Герой происшествия не вылетел с работы только благодаря заступничеству старожилов КБ…
Впрочем, и само это заступничество было вызвано не одной только симпатией к Толе Картужному. Многое в линии поведения Главного конструктора, что называется, не вызывало в коллективе понимания. Он сам это чувствовал, хотя называл несколько иначе – оппозицией (давно замечено, что одно и то же явление называется по-разному в зависимости от того, с какой стороны на него смотреть: сверху или снизу).
Претензии к Главному были разные. В том числе, говоря откровенно, и не очень принципиальные, вызванные просто человеческой антипатией.
Федю Гренкова, например, сильно развлекала манера Главного конструктора, претендовавшего на репутацию рафинированного интеллигента и обращавшегося ко всем сотрудникам без исключения только на «вы», не отступать от этого правила и тогда, когда он означенных сотрудников материл.
«…вашу мать!» – это словосочетание приводило Федю в полный восторг.
– Хамство в интеллигентной упаковке! – комментировал он. – И от этого еще больше видно, что – хамство.
Более спокойно воспринимал персону Главного конструктора Терлецкий. Он исходил из бесспорной концепции: руководителей не выбирают – их назначают. И в разъяснение того, кто назначает, воздымал указующий перст в направлении к потолку. Недаром, мол, даже в Библии написано, что всякая власть – от бога. Более конструктивный подход к этому вопросу, полагал Терлецкий, состоит в том, чтобы все в личности Главного конструктора, даже присущие ему недостатки, обращалось на пользу обществу.
– Вот, например, – делился он опытом с коллегами. – Мы знаем, наш дорогой начальник не терпит, когда у страниц загнуты уголки. Всегда расправляет. В книге, в журнале… И, между прочим, во всех материалах на работе… Грех это не использовать. Я, когда ему отчет на утверждение даю, всегда там несколько уголков загибаю. А потом получаю отчет обратно и сразу вижу: расправлены уголки, значит, он отчет читал, не расправлены – подмахнул не глядя.
– Ну, и что же это вам дает? – пожал плечами Гренков. – Читал – не читал… Утвердил, и ладно.
– Не скажи! Как это: не дает! Дает информацию. А она – великая сила.
Дня за два до начертания Картужным его непочтительной приписки на доске объявлений отдела кадров в кабинет Главного конструктора пришел Вавилов, в то время секретарь партийной организации КБ. Тема разговора была старая и, как полагал Вавилов, наболевшая. В течение последнего года из КБ ушли, один за другим, несколько инженеров теоретического отдела. Сегодня Вавилову сказали, что подал заявление об уходе очередной теоретик. С этим он и пришел.
– Ну и скатертью дорога! – безапелляционно сказал Главный. – Хочет уходить, пусть убирается. Значит, нет в нем настоящего фирменного патриотизма. А знаете, говорят: кто не патриот своего предприятия, тот не может быть патриотом своей страны. Вот так. Слышали?
– Слышал, – с невинным видом вставил находившийся здесь же, в кабинете, Терлецкий. – Только в немножко другой редакции: «Что хорошо для «Роллс-Ройс», то хорошо для Британии».
– Ну, это вы бросьте! Не занимайтесь демагогией. И не передергивайте, – счел полезным отмежеваться от выдвинутых Терлецким аналогий Главный. – И вообще что-то очень уж вы оба за этих беглецов заступаетесь. Не собираетесь ли тоже лыжи навострить? – попробовал он перевести разговор на шутливую волну.
– Нет, – ответил, не принимая предложенного тона, Вавилов. – Не собираюсь. Лично я никуда не уйду. И Владислав Терентьевич, насколько я понимаю, тоже. Даже если увольнять будете, судиться стану… Но не во мне дело. А в том, чтобы понять тех, кто уходит, не пришивать им всякие грехи: не патриоты, мол, нашей фирмы. Тут надо еще подумать: где причина, где следствие…
– Причина! Причина! Ясно, какая причина. Шкурники они. Ищут, где лучше.
– Шкурники? – снова вступил в разговор Терлецкий. – А вы знаете, Оршанский, когда переходил от нас к Кустодиеву, в заработке потерял. Рублей тридцать… Не очень типично для шкурника.
– Ну хорошо. Чего вы от меня конкретно хотите? – Было очевидно, что, не будь Вавилов секретарем партийной организации, Главный не стал бы продолжать этот не нравящийся ему разговор.
– Нужно понять причины, почему они уходят! А причины довольно ясные. Их, теоретиков наших, в течение многих лет обижали. Подчеркивали их второсортность, что ли… Они терпели, терпели, а в конце концов и сами начали таким ощущением проникаться, что они в нашем КБ – пасынки.
– Все-таки, повторяю, что вы конкретно рекомендуете? – начал раздражаться Главный. – Устроить им специальный режим, как в санатории? Няню каждому из них взять?
– Зачем няню. Попробуйте относиться к ним, как ко всем. Как относитесь к конструкторам, как к технологам. Не хуже и не лучше – как ко всем. Нормальный человек – патриот своего предприятия. Он к тому месту, где работает, привязан. Оно для него родное. Чтобы его от этого родного места отвадить, надо специально постараться… А вы, честное слово, постарались…
– Вы так говорите, будто на этих теоретиках все наше КБ держится. Вроде мы без них совсем пропадем!
– Не пропадем, конечно… Но что-то потеряем… А зачем нам терять? От каждого работника есть польза. И, между прочим, если мы собираемся что-то принципиально новое делать, без теоретических проработок не обойтись.
Но Главный конструктор на принципиально новое не замахивался. Его вполне устраивало продвижение в направлении, которое он называл традиционным, а Вавилов, Терлецкий и их единомышленники – рутинным (вот оно снова – разные наименования одного и того же явления, в зависимости от его оценки – положительной или отрицательной).
Вопрос о группе теоретиков был далеко не единственным, по которому Главный конструктор не пользовался поддержкой коллектива. Споры, а иногда и конфликты возникали все чаще и чаще. Некоторые из них выплескивались и за пределы КБ.
Кончилось все это тем, что Главный получил новое назначение, а на его место был выдвинут Вавилов. Это главным образом и выручило Картужного.
– А куда девали вашего Главного? – поинтересовался Калугин, встретив Терлецкого, которого знал еще по работе в комитете комсомола института, где они оба когда-то учились, правда, на разных факультетах: Калугин на самолетостроительном, а Терлецкий на радиотехническом.
– Выдвинули.
– Вверх или вниз?
– Как тебе сказать… Пожалуй, вбок. Есть такой способ. Кабинет у него теперь по метражу примерно такой же, как был. Секретарша… – Терлецкий сделал обеими руками округлые движения у своего туловища, показав этим бесспорные достоинства новой секретарши их бывшего шефа. – И «Волга» такая же, как была, черная. Только ведает он вопросами, которые… как бы это сказать… которые пощупать нельзя. У них результаты – не металл. И не, скажем, решения, которые потом в металл обратятся… А так: сотрясение воздусей… Понятно? – Терлецкий для ясности поводил перед собой в пространстве рукой.
Да, Калугину было понятно. Такое выдвижение – вбок – он даже одобрил: «С учетом личности выдвигаемой персоны…» И вообще: хорошо, когда задача может быть решена несколькими способами. Это иногда бывает очень удобно.
…Предварительное заключение готовилось полным ходом.
– В понедельник представим на утверждение, – обещал, отвечая на очередной звонок «сверху», Вавилов. – Самое позднее, во вторник.
В ясное (все еще упорно ясное!) воскресное утро Литвинов ехал по загородному шоссе. Как всегда в выходной день, движения на дорогах было мало, грузовые машины почти совсем не попадались, да и легковые встречались редко. Ехать было легко и бесхлопотно – ни тебе обгонов, ни разъездов со встречными. Справа по ходу, за невысокими холмами, чувствовалась река – оттуда через открытые боковые стекла слегка тянуло влагой. Негустые рощицы и поляны по обеим сторонам дороги тогда, в середине шестидесятых годов, еще не отступили под натиском строек расширяющегося города (сегодня в этих местах большие жилые массивы).