Текст книги "Полоса точного приземления"
Автор книги: Марк Галлай
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 17 страниц)
Но почему-то осталась неясна интонация, с которой он произнес это слово: то ли сомнение, то ли вопрос… Чего, однако, в ней определенно не было, так это восхищения.
Январь выдался гнилой.
Как, впрочем, и вся зима. Вместо прочно вошедших в народную (статистически самую надежную) метеорологию рождественских, крещенских, сретенских морозов природа, по крайней мере в наших широтах, выдала не более как легкие намеки на них.
Ожидаемого январского – между слякотным декабрем и вьюжным февралем – оживления летной работы не получилось.
Впрочем, для программы облета «Окна» погода установилась как раз подходящая: плотная облачность, начинающаяся в ста пятидесяти – двухстах метрах от земли. Достаточно низкая, чтобы выполняющий облет летчик мог в полной мере прочувствовать, что и как показывает экран «Окна» в заходе на посадку. Но в то же время достаточно высокая, чтобы не заставлять его после каждого не очень удачного захода (а они почти все получались не блестящие) выкручиваться у самой земли в сторону оказавшейся где-то сбоку посадочной полосы. По программе облета оставалось еще несколько полетов, однако особого интереса это в вавиловском КБ уже не вызывало: у летчиков вскользь спрашивали: «У вас что-нибудь есть?» – и, услышав, что ничего нового нет, переходили к подробному разбору хода дел с усовершенствованием станции по идее Картужного.
А дела эти, увы, вдруг затормозились. Возникли непредвиденные трудности. Впрочем, по поводу такой формулировки Терлецкий пожал плечами:
– Что значит – непредвиденные? Они непредвиденные только в том смысле, что мы заранее не знали, какие именно трудности возникнут. Только в этом смысле, ни в каком другом!.. А что вообще где-то что-то затрет, было ясно с самого начала. Иначе не бывает – это норма.
Конечно, если происходящее укладывается в норму, это утешительно. Но никаких проблем само по себе, как известно, не решает.
Лабораторные испытания не давали тех результатов, которых от них ждали. Вновь созданные блоки вели себя, по мнению разработчиков, капризно и возмутительно (на сухом языке техники это называлось: нестабильно и вне пределов заданных характеристик).
Учить их уму-разуму (на том же техническом языке: дорабатывать) требовало времени, которого в распоряжении создателей «Окна» уже не оставалось: все сроки горели синим пламенем!
Вавилову позвонил Генеральный конструктор Ростопчин:
– В общем, так, На первом экземпляре нашего корабля мы, видно, начнем летать без твоей станции, Виктор Аркадьевич. Все места под нее оставим и начнем летать. По программе она все равно в первых полетах включаться не должна. Хотя мы, откровенно говоря, хотели бы ее задействовать пораньше: это нам погодные возможности для всех испытаний в целом расширило бы. Но что ж поделаешь, не задалось, так не задалось… Но на второй экземпляр, если не выдашь свою станцию, не обессудь, планируем втыкать другое оборудование. Иначе, извини, погорим все вместе…
Вавилов ничего не ответил. Но всем своим существом почувствовал: запахло катастрофой. Не такой разработкой было «Окно», которую можно было бы по-тихому закрыть без более чем серьезных последствий для КБ. Словом, катастрофа! Та самая, которую он отдаленно предвидел.
И сенсацией – полной сенсацией! – прозвучало в этой обстановке неожиданное заявление летчика-испытателя Кедрова:
– Мне кажется, к «Окну» можно все-таки приноровиться.
– К «Окну» можно приноровиться, – сказал Кедров. – Все-таки что-то эта отметка дает. Не могу объяснить, но, мне кажется, есть какая-то разница между тем, когда она по делу отклоняется, а когда – по дурости.
Гренков, которому Кедров, выбравшись из кабины своего предпоследнего по программе полета, сделал, как бы между прочим, это заявление, ощутил противоречивые эмоции. С одной стороны, брошенная летчиком фраза решительно не стыковалась с тем, что утверждали все участники облета, а до сегодня – и сам Кедров. Но с другой стороны – ох, как хотелось ухватиться обеими руками за эту неожиданно блеснувшую тень надежды! Пусть самой призрачной! Тем более, что перспективы доработки станции по идеям Картужного, если не рухнули окончательно, то, во всяком случае, характер того, что называется «завтра будет готово», явно утеряли.
И все же Федя, многому за время этой работы научившийся, осторожно переспросил:
– Можно приноровиться? А чего ж ты сам говорил: нет, нельзя?
– Не уверен был. И старики наши сразу все в один голос сказали: ничего не получится… Да я и сам долго ничего ухватить не мог. Болтается отметка без толку по экрану – и все. А сейчас почувствовал… интуитивно…
– Интуитивно? – вежливо поинтересовался стоящий рядом Лоскутов. – Как тот алкаш, который в научный институт поступал? Ему говорят: «Прекрасно. Анкета у вас в порядке. Все хорошо. Но мы институт научный, нужно вашу теоретическую подготовочку проверить. Вот, скажите, будьте любезны, сколько это будет: ноль целых пять десятых плюс одна вторая?» А он отвечает: «Теоретически обосновать не могу, но интуитивно чувствую: получается – литр». Тоже интуитивно… – Неожиданный приступ острословия Лоскутова объяснялся просто. Ему предстояло сдавать самолет другому механику, а самому приниматься за гораздо более интересную работу, на новой опытной машине. Той самой, на которую ведущим летчиком был назначен Литвинов. Внутренне Лоскутов на это уже настроился, и вдруг – на тебе! Просматривается еще задержка! И снова скорее всего без толку.
– Подожди, Иван Петрович, – оттеснил Лоскутова Гренков, решивший отнестись к словам Кедрова если и не с полным доверием, то все ж: с твердым намерением от этого неожиданно мелькнувшего шанса просто так не отмахиваться. – Скажи, Андрей, а что тебе нужно, чтобы… – Федя не сразу подобрал нужное слово, но Кедров, не дожидаясь его, уверенно ответил:
– Еще полетать. Потренироваться.
…Летчики восприняли сенсационное заявление Кедрова сдержанно. Более чем сдержанно…
– Да! Вольт неожиданный, – пожал плечами Аскольдов.
– До чего же хочется человеку выдвинуться! На пьедестал почета, – оценил ситуацию Нароков.
– Подожди! – призвал к справедливости Федько. – Что хочет выдвинуться, в этом еще ничего такого нет. Мы-то ведь все выдвинулись – и ничего, хуже от этого не стали.
– Ну, это кто как, – неопределенно заметил Белосельский. – Кое-кто и стал похуже.
– А Кедров, – продолжал свое Федько, – не тем ли он нас так завел, что с собственным мнением вышел? А?
– Не рановато ли ему с собственным-то вылезать? – поинтересовался Нароков.
– Между прочим, – возразил Белосельский, – это еще древние римляне знали: не важно – кем сказано, важно – что сказано.
– Ладно вам, римляне, – примирительно заметил Федько. – О чем спорим-то? Высказал человек предположение, хочет его проверить. Где криминал?
– Где? Против большинства идет! Вот где, – не сдавал позиций Нароков.
– Эх, Миша! – вздохнул Белосельский. – Если бы большинство всегда было право!.. Да ты и сам знаешь, случалось ведь в тех же облетах: все говорят одно, только один другое, а потом, глядишь, этот один и оказывается прав. Помнишь, Марат на облете первой «четверки»…
Этот случай все помнили. Не знал о нем только Тюленев, но ему тут же красочно изложили: все летчики, полетавшие на «четверке», сходились в том, что с поперечной устойчивостью у нее не в порядке. Только все полагали, что ее – устойчивости – недостаточно, один Литвинов утверждал, что, напротив, она в избытке. Последующие эксперименты показали, что Марат был прав.
– Ну, это все-таки исключение, – заметил Аскольдов.
– Да, вряд ли оно повторится, – поддержал его Нароков. – Но если он окажется прав! Красиво мы все будем выглядеть…
– В каком смысле прав? – спросил Белосельский. – Что приспособится в конце концов к этой станции? Ну, тогда еще надо будет разобраться, почему у него получается, а у нас всех нет.
– Да хотя бы потому, что он до этого сделает полетов вагон и маленькую тележку, а другие, кроме Марата, конечно, по три, только в облете. А мы после облета ведь что можем сказать? Только одно: мол, с ходу не получается, – ответил Федько. – Да и вообще, чего нам раньше времени думать, что будет, если…
– Нет, что ни говорите, а Андрей против всех попер, чтобы свое «я» показать. Больше не для чего, – вернулся к исходному пункту разговора Нароков.
– Чего уж там! Ясное дело: выпендривается, – поддержал его Аскольдов.
– Не пикируйте на него, ребята, – продолжал ратовать за объективность Федько. – Может же в конце концов так быть: летал человек, летал, вникал в суть дела…
– Накапливал информацию, – подмигнул Аскольдов.
– Да, если хочешь, накапливал информацию, – согласился Белосельский. – Теперь без этого словечка ни шагу… И в один прекрасный момент понял, что раньше ошибался. Или еще не понял, а только заподозрил. Что ж, прикажешь в себе держать? Вот это-то как раз и было бы непорядочно. А так – только спасибо ему надо сказать. Даже если, в конце концов ничего не получится… За одну хватку спасибо…
– Вот уж это точно: насчет хватки у него в порядке, – оставил за собой последнее слово Нароков.
Литвинов к надеждам, высказанным Кедровым, отнесся спокойно. Разумеется, бывало – и не раз – в его. летной жизни, когда что-то у него не получалось. Или получалось плохо. Кто от этого застрахован? Так что к возможным неудачам, хотя, естественно, никакой радости они не приносили, он был привычен. Но был привычен и к тому, что если уж у него, Литвинова, что-то не получилось, то не получится и ни у кого другого.
А молодой задор Кедрова, его нескрываемое желание не считаться ни с какими авторитетами были Литвинову даже симпатичны. Напоминали собственную летную молодость.
Центр тяжести надежд и чаяний всех, кто был непосредственно связан с судьбой «Окна», вновь переместился… или, если не переместился, то как бы сдвинулся с перспектив доработки станции к тому, чтобы в крайнем случае работать с ней и с такой, какая есть.
Зашедший однажды вечером к Литвинову Шумов, уже уходя, в передней как бы между прочим спросил:
– Как ты думаешь, получится что-нибудь у этого вашего юного дарования – Кедрова?
Марат пожал плечами: время, мол, покажет.
Таков уж, видно, его – времени – удел: показывать.
И оно показало.
Глава 9
У Кедрова начало что-то получаться! Его упорство было вознаграждено по достоинству. Он все-таки приспособился понимать электронную отметку «Окна»! Стал понемногу разбираться, на какое ее движение стоит реагировать, а какое оставлять без внимания!
Не сразу, не рывком, но от полета к полету результаты стали понемногу улучшаться. Все больше и больше становилось таких заходов, после которых, чтобы попасть на полосу, приходилось делать лишь совсем небольшую змейку. Такие удачные заходы еще не составляли большинства, но подогревали жаркую надежду на то, что вот-вот можно будет сказать: «Да! Вопрос решен!.. Или, во всяком случае, будет решен в ближайшее время!..»
Дело двигалось нелегко. По принципу «два шага вперед, шаг назад». Но двигалось!
У Кедрова пробовали допытываться, в чем сущность нащупанного им метода. Как пользуется он этой, по-прежнему плавающей, искажающейся, нестабильной отметкой?
Кедров отвечал коротко:
– Чувствую…
– Ох, темнишь, подруга! – сказал Аскольдов. Сказал просто так, скорее для подначки, чем по действительно возникшему подозрению. И сам удивился неожиданно резкой реакции Кедрова:
– А чего мне темнить! С чего ты взял, что я темню! Докажи, если так уверен!..
– Бог с тобой. Чего мне доказывать. Я все это дело, если хочешь знать, глубоко имею в виду… Ну, не темнишь так не темнишь. Мне-то ведь это, в общем, до лампочки.
Закончив как только мог миролюбиво возникший мини-диспут, Аскольдов тем не менее подумал: «Определенно темнит. Иначе так бы не взъелся». И, между прочим, подумав так, ошибся. Кедров и вправду не мог даже сам себе объяснить, как извлекает правильную информацию из того, что видит на экране «Окна», заходя на посадку в облаках. Как отделяет злаки от плевел – верное в движениях электронной отметки от самопроизвольного.
А вспышка, от которой Кедров не удержался в ответ на невинную реплику Аскольдова, как раз тем и вызывалась, что ответить мало-мальски внятно он был действительно не в состоянии. И в то же время, неглупый человек, понимал – не мог не понимать, – что без этого ответа все его достижения останутся где-то в области черной магии: эффектно, интересно, но по делу мало что дает. Завтра этот вопрос обязательно встанет во весь рост. Завтра… А пока главное состояло в том, чтобы ему самому, Андрею Кедрову, научиться уверенно выходить на посадку. Иногда это удавалось – гораздо чаще, чем можно было бы объяснить случайностью, но все же еще далеко не гарантийно. Или хотя бы с такой степенью вероятности, чтобы можно было бы сказать: не попал с первого захода, так уж с повторного попаду обязательно.
Нет, до этого он еще не дошел. Однако всеми фибрами души чувствовал – приближается! Почти в руках жар-птица!
И его уверенность передавалась окружающим. Как-то само собой получилось, что едва ли не каждое утро начиналось в вавиловском КБ с вопроса: как там дела у Кедрова? Переделка же станции пошла, как сварливо заметил Картужный, «тонкой струей». Главная ставка уже явно делалась не на нее. Основное и дублирующее направления поменялись местами.
Чутко ориентирующийся плановый отдел вавиловского КБ уже не пускал заявки группы Картужного вне всякой очереди. А когда Картужный попробовал было качать права, начальник планового отдела – седой, спокойный человек с тремя рядами орденских планок на пиджаке – доверительно положил ему руку на плечо и неторопливо разъяснил:
– Толя! Не спешите зачислять нас в бюрократы, ретрограды и прочие нехорошие категории. Врач, когда выписывает рецепт, если положение больного угрожающее, делает на рецепте пометку «cito» – значит: срочно! Но это только, если вправду нужно срочно. Иначе, подумайте сами, что получится, начни врачи делать такую пометку на всех рецептах без разбора! Аптеки зашьются. А рецепты по-настоящему срочные, от которых жизнь и смерть зависит, затеряются в общей массе. Ведь возможности аптек не безграничны… Как, между прочим, и нашего производства и лабораторного комплекса. А у нас сейчас перспективные работы пошли… Понятно?
– Понятно. Все понятно. Только за одним исключением: наша станция, вы считаете, сейчас не в угрожаемом положении?
– Как вам сказать… во всяком случае, в менее угрожаемом, чем была месяц назад. Тогда считалось, что работать с ней совершенно невозможно.
– А сейчас?
– Сейчас Виктор Аркадьевич возлагает большие надежды на Кедрова.
– Он что, так вам и сказал: все надежды на Кедрова, а станцию оставим, какая есть? Махнем на нее рукой? Прямо сказал?
– Нет, прямо не сказал. Но если плановик будет всегда ждать постановок всех точек над «i», то это будет уже не плановик, а, извините, скоросшиватель, в который указания начальства подшиваются. Нам ведь и среди этих указаний приходится лавировать! Производство у нас, Толя, не ахти какое… Усиливается, конечно, но – это уж закон! – возможности всегда отстают от потребностей.
– Это, выходит, закон? Всеобщий закон в природе и обществе?
– Так широко судить не берусь, – добродушно усмехнулся начальник планового отдела. – Не философ. Хотя подозреваю, что да, всеобщий. Но в нашем производстве и лабораторном хозяйстве он действует – это уж точно. В полной мере…
Так Картужный и отправился восвояси, несколько расширив имевшиеся у него познания в области философии и фармакопеи, но никак не преуспев в деле, сейчас для него гораздо более важном, – проталкивании своих заявок. Это было тем досаднее, что сам он ощущал в это время примерно то же, что и Кедров: успеха еще нет, но он совсем близко, где-то за ближайшим поворотом. Еще одно усилие – и будет в руках!
Однако – и тут начиналось различие в положении Картужного и Кедрова – эта их интуитивная уверенность обладала, видимо, различной степенью заразительности. В то, что Кедров близок к цели, большинство работников вавиловского КБ охотно верили. Может быть, потому, что работу летчика представляли себе лишь в общих чертах, а – так уж устроен человек – всякая трудность в чужом деле кажется легче преодолимой, чем трудность собственная, досконально во всех своих нюансах на собственном горбу прочувствованная.
Маслов все препятствия, в которых увязала доработка «Окна», понимал досконально. И конца им не видел.
– Не надо себя обманывать, – хмуро сказал он Терлецкому. – Ничего из этого рая не выйдет. Как было, так и будет… Вот разве что Кедров…
– Рановато сдаетесь, уважаемый Григорий Анатольевич, позволю себе заметить. – Изысканная светскость выражений Терлецкого свидетельствовала о том, что он всерьез обозлился. – Есть план работ. Утвержденный Главным конструктором. Какие основания сворачивать его раньше времени, пока все возможности не исчерпаны?.. Наконец, зачем травмировать людей, которые в это дело душу вкладывают? Так прямо и дать им сапогом по морде: валите вы с вашими идеями…
– Травмировать, травмировать! – со всей иронией, на какую был способен, повторил Маслов. – Надо не о чьих-то трепетных душевных переживаниях, а о деле думать! Интеллигенция гнилая!..
– Вот, вот! Гнилая… Этот вопрос, дорогой мой, имеет свою историю. И своих пророков. Кто только насчет интеллигенции не проезжался! Вот однажды Геббельс…
– Владислав Терентьич! Побойся бога! Не шей мне дело! – взмолился Маслов.
– Ладно. Не буду, – успокоил его Терлецкий. – Но, помнишь, в «Золотом теленке»? – Маслов, не ответив на вопрос прямо, ограничился неопределенным, но энергичным движением головы, каковое следовало понимать в том смысле, что «Золотой теленок» – его настольная книга.
– В «Золотом теленке», – продолжал Терлецкий, – когда Варвара Лоханкина уходила от своего мужа Васисуалия, он объявил в знак протеста голодовку, так она обозвала его интеллигентом. Понимала это как ругательство в чистом виде… Теперь иначе. Числиться интеллигентом, учти на будущее, стало не обидно. Даже почетно! Усвоил?
Маслов в знак полной капитуляции поднял руки, но Терлецкий, уже несколько остывший, все же счел нужным добавить:
– Наш бывший с тобой шеф, не к ночи будь помянут, очень не любил, когда при нем кого-нибудь одобряли за интеллигентность. А почему? Задумывался?.. Очень просто: представь себе, что при лысом человеке расхваливают чью-нибудь роскошную шевелюру. Или при толстяке, который как квашня расползся, говорят: ах, какая прекрасная, стройная у такого-то фигура. Уразумел?.. Не всякий способен высоко ценить то, чего ему самому не досталось. Между прочим, это тоже к вопросу об интеллигентности.
Как нередко случается в спорах, его участники быстро ушли довольно далеко от предмета, с которого начались разногласия. Впрочем, чем бы дискуссия между Масловым и Терлецким ни закончилась, прямого влияния на ход излечения «Окна» от присущих ему пороков это оказать не могло.
Что говорить, затерло! Крепко затерло.
Кедров ходил с нескрываемо довольным, сдержанно-горделивым выражением лица. «Скакаша и играша», как выразился по этому поводу Нароков. Впрочем, Андрея по-человечески легко было понять. Он чувствовал себя победителем. Да и в действительности был им. Причем победу получил не подарком из чьих-то рук, а добыл себе сам! Вдвойне сладка такая победа… Лишь два обстоятельства несколько омрачали… вернее, даже не омрачали, но привносили легкую тень озабоченности в его торжество. Первое состояло в том, что нечаянно задел Аскольдов: Андрей по-прежнему не мог сколько-нибудь внятно сформулировать какие-то правила, которым надлежало следовать, чтобы более или менее успешно пользоваться станцией, несмотря на все бесчинства отметки.
Второе тревожившее Кедрова обстоятельство вытекало из первого. Если он не может даже сам для себя сформулировать рекомендации по работе с «Окном», то как обучить этому других летчиков?
Раскинув мозгами, Кедров в конце концов нашел сильный, хотя и не очень простой по выполнению ход.
Переступив через свое отношение к «ученым очкарикам», – не то, чтобы впрямую неуважительное, но содержащее в себе элемент некоторого сдержанного «сверху вниз», – Кедров отправился в вавиловское КБ и по совету ставшего его верным сторонником Маслова обратился в теоретический отдел. Его просьба звучала на первый взгляд неожиданно. «Расшифруйте меня!» – попросил он. И пояснил свою мысль:
– Понимаете, у нас есть кинозаписи экрана. И есть записи моих движений штурвалом и педалями управления. Записи эти привязаны друг к другу, синхронизированы. Значит, можно посмотреть, на какие движения отметки я не реагирую, а на какие реагирую и как. Должны же быть здесь какие-то закономерности. Если бы их не было, никогда ничего не получилось бы. А раз иногда получается, значит, что-то есть… Конечно, надо брать только хорошие заходы, удачные. Но их за последнее время все-таки поднабралось… Сделайте! А?
Теоретики заинтересовались; «Умный, что ни говори, мужик! Да и задача сама по себе вправду интересная. Как бы обратная: не от теоретического анализа к рекомендациям, а от успешной практики – задним ходом – к теории вопроса. Интересно. Попробуем!»
Кедров сильно рассчитывал, что это «попробуем» не останется безрезультатным. Однако, следуя испытанному правилу – на бога (в каковом качестве в данном случае выступал теоретический отдел КБ) надейся, а сам не плошай! – в свою очередь, лихорадочно пытался разобраться в собственных действиях, разложить их по полочкам. Классическая рекомендация «познать самого себя» обрела для него полную актуальность.
На собственном опыте Кедров убеждался: как бы здорово, даже блестяще ни справлялся летчик-испытатель со своим основным делом в воздухе, на этом его работа далеко не кончается. И быстро получил подтверждение этой истины: Вавилов, все последние недели разговаривавший с Кедровым не иначе, как благодарно восхищенным тоном (еще бы! Человек вытаскивает станцию, да и, в сущности, все КБ из такой глубокой ямы!), вдруг требовательно и даже с легким оттенком неудовольствия заявил ему:
– Андрей Прокофьевич! А где ваша инструкция? Не вижу инструкции летчику! Что? Нет ее? То есть как это нет! Давно пора, чтоб была! Поторопитесь!
Главный конструктор славился эрудицией. Он действительно знал очень многое. Но, как всякий смертный, не все на свете. И среди того, чего он не знал, было и то, что иногда сделать что-то собственными руками бывает проще, чем объяснить словами, как ты это сделал… Впрочем, если бы этого порога не существовало, то, наверное, исчезло бы искусство. Исчезла бы уникальность таланта. Немыслимо представить себе, скажем, Родена, составившего такую инструкцию, что, следуя ей, десятки, сотни, сколько угодно других скульпторов научились бы ваять в точности, как Роден… Немыслимо и отвратительно! Продукция – назовем ее условно так – художника, писателя, композитора обязана быть уникальной…
Но существует немало и таких видов творческой (по-настоящему творческой!) деятельности человека, продукция которой, напротив, имеет смысл и право на существование только в том случае, если будет не уникальной, а повторимой, воспроизводимой. В этом ее красота, ее очарование! Можно приводить много примеров такой деятельности. Работа летчика-испытателя – один из них.
Никогда раньше в своей жизни не попадал Литвинов в такое положение. Никогда так не скребли кошки у него на душе!
Он привык быть любимцем. Любимцем коллег, любимцем сослуживцев, в какой-то степени любимцем начальства (хотя и себе самому вряд ли признался бы, что испытывает от последнего определенное удовольствие). Даже отдельные не очень приятные страницы его биографии – та же знаменитая аварийная комиссия, например, – эту привычку не очень нарушали: дело было в непростые времена, когда не одному Литвинову ни за что ни про что приходилось несладко. Да и его личная репутация летчика пресловутой комиссией опорочена не была.
Другое дело сейчас.
Сейчас он – Литвинов – фактически забраковал технику, которую испытывал. Сказал, что сколько-нибудь надежно работать с ней невозможно. Сказал не легкомысленно, не с кондачка, а ответственно, много раз проверив и перепроверив собственное мнение, прежде чем высказать его. И высказал с полной уверенностью, что это заключение, как все заключения Литвинова, справедливо. Более того: непререкаемо.
И вот находится летчик – молодой, по опыту и знаниям явно не идущий с ним, Литвиновым, ни в какое сравнение, который доказывает обратное. Доказывает не только, что способен сделать в воздухе что-то такое, чего не удалось Литвинову (это Марат скрепя сердце еще как-нибудь перенес бы), но что выводы Литвинова о непригодности станции в таком виде, в каком она есть, ошибочны! Это было обиднее всего! Прямо в голове не укладывалось.
А все, что плохо укладывается в голове, владелец этой важной принадлежности организма обычно стремится проверить.
Когда Кедров собрался в очередной полет, Марат, не говоря никому ни слова, вышел из летной комнаты, спустился вниз, сел в машину и поехал по обрамляющей аэродром дорожке. Ехал, не торопясь, по большой дуге. Сделал неожиданное наблюдение: стоит чуть отъехать от ангаров и стоянок, как аэродром обретает нетронуто природный вид – снежное поле, рядом лесок, не очень пугающиеся автомобиля вороны, они лениво, как бы нехотя, делая одолжение, отлетают на несколько шагов в сторону, снова садятся на снег и спокойно провожают взглядом это странное, приглушенно жужжащее существо.
«А ведь взлетают и садятся точно против ветра! Как самолеты. Будто инструкции прорабатывали. Кто, интересно, их учил? Или это у них в генах сидит?..» – подумал Марат.
Недалеко от того места, где объездная дорожка вливалась в начало взлетно-посадочной полосы, Марат остановился. Аэродром лежал перед ним, будто погрузившийся – как оно и положено всему в природе – в зимнюю спячку. Шел легкий снежок. Низко – казалось, над самой головой – ползли темно-серые облака. Никто в такую погоду не летал…
Никто, кроме Кедрова. Для него эта погода была самая рабочая.
«Вот я уже говорю: для него…» – поймал себя на мысли Литвинов.
Чтобы отвлечься, он включил приемник. По «Маяку» передавали бодрые песни о космосе – после первых космических полетов успело пройти совсем немного времени. «Весна космической эры», – писали газеты. Летчики-испытатели, наверное, лучше многих других понимали смысл выражения (тоже широко применявшегося в прессе) – вторжение в неведомое. Относились поэтому к делам космическим с полным уважением. Хотя и видели некоторые излишества в освещении этих дел. «Не так бы громко…» – высказал однажды пожелание Белосельский. Умеет же этот Белосельский!
Размышления Литвинова прервал пронзительно высокий свист работающих на малых оборотах двигателей. Кедров выруливал на взлетную полосу. С полминуты он простоял на старте, затем свист перешел в оглушительный рев, самолет двинулся с места и, быстро разгоняясь, побежал по полосе.
«Хорошо смотрится! – подумал Марат. – Давно не видел взлет этой машины со стороны…»
И снова поймал себя: «Говорю не моей, а этой машины; а главное – со стороны… Что ж, со стороны, так со стороны».
И Марат стал смотреть со стороны.
Первый заход получился у Кедрова не очень удачным – он выскочил из низко нависших туч метрах в двухстах в стороне от полосы.
– Ну, так и я могу, – пробормотал Литвинов, не без удивления почувствовав, что этот неудавшийся заход его никак не порадовал. Оказывается, ставить крест на «Окне» ему очень не хотелось. Настолько, что это чувство вопреки тому, что предсказали бы многие знатоки душ человеческих, успешно конкурирует и с его профессиональной позицией и даже с уязвленным самолюбием.
Впрочем, уязвленное самолюбие в полной мере дало о себе знать сразу после того, как во втором заходе Кедров вышел на полосу вполне прилично.
Неплохо получился и третий заход.
Правда, четвертый снова не удался… Но в целом процент приемлемых выходов на полосу был слишком высок, чтобы это можно было посчитать случайным.
«Что-то этот пройдоха Кедров тут нашел… Ничего не попишешь… Вопрос решен в честном соревновании. Как сказал бы Нароков, по очкам… Надо выходить из игры. Делать шаг в сторону», – резюмировал создавшееся положение Марат, проезжая по объездной дороге назад, к ангарам.
Снег пошел сильнее, залеплял ветровое стекло. Работающие дворники еле поспевали очищать его. В радиоприемнике началась передача «Маяк» – о спорте»: «Очередную неудачу потерпела популярная команда…»
Он выключил приемник: «Еще о чужих неудачах слушать… Своих хватает!..»
И Марат отстранился. Сделал тот самый шаг в сторону. Внешне это выразилось в том, что он, ни с кем не согласовывая (есть такой термин: согласовывать; это, в общем, почти то же самое, что испрашивать разрешения, но с оттенком несколько большей независимости испрашивающего) – ни с кем не согласовывая, перестал участвовать в совещаниях по «Окну», хотя формально как никем не освобожденный ведущий летчик-испытатель этого объекта должен был бы на них присутствовать. И с некоторой непоследовательностью почувствовал себя задетым, когда увидел, что никто особенно и не пытается его на эти совещания ни в КБ, ни в мастерской на аэродроме тянуть – будто вовсе и не заметили его отсутствия.
Белосельский, которому Марат вроде бы с усмешкой поведал об этом обстоятельстве, отреагировал на него поначалу тоже без излишнего драматизма:
– Значит, ты не достиг наивысшего веса в обществе. Знатоки светского этикета в давние времена, знаешь, как говорили? Если твое присутствие на каком-нибудь приеме начинает замечаться, это первая ступень признания. Высшая ступень – это, когда начинает замечаться твое отсутствие. Ты, Маратик, я вижу, претендуешь на высшую ступень признания в нашем светском обществе.
– Ни на что я не претендую, – махнул рукой Литвинов..
– Самолюбие? – добродушно спросил Белосельский. – Плюнь на это. Невозможно везде быть лучшим.
И после небольшой паузы грустно добавил:
– Везде невозможно… И всегда невозможно. Приходит момент, когда…
Он снова замолчал. Литвинов посмотрел на Петра Александровича и как-то вдруг заметил: Белосельский сдал. Вроде бы и не похудел, и не побледнел, и морщин у него не прибавилось, а сдал. Что-то новое появилось в его облике. Похоже было, что жадный к восприятию всего происходящего, всем интересующийся Белосельский теперь смотрит больше в глубь самого себя. Экономит движения, экономит силы физические и моральные… Марату вспомнились слова, с горечью сказанные Степаном Федько: «Алексаныч сейчас – как стеклянный сосуд, который знает, что в нем есть трещина»… Конечно, Белосельский не летал – медики не выпускали, и это противоестественное для летчика состояние заметно усугубляло его душевный дискомфорт. Со всех сторон ему советовали, не откладывая, ложиться на капитальное обследование в больницу, но он откладывал, тянул: вдруг наладится «само»… Разумеется, само собой ничто не налаживалось. Кречетову уже кто-то сказал: непорядок, мол, числится человек испытателем, а в общем, ни то ни се; если здоров, пусть летает, если же нездоров, пусть лечится… Но начальник базы с неожиданной для него резкостью отбрил автора этих, в общем, не лишенных оснований соображений: «Непорядок? Белосельский уже давно и с большим запасом заработал себе право на непорядок. Давить на него я не буду. И другим не дам».