Текст книги "Полоса точного приземления"
Автор книги: Марк Галлай
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 17 страниц)
– Вот именно! – как всегда негромко сказал до того молча слушавший Шумов.
– Поэтому я вынужден высказать свое мнение, – закончил Марат. – В нынешнем виде станция не годится.
Воцарилось тяжелое молчание. Вавилов хотел было что-то сказать, но только развел руками.
– Что же вы предлагаете? – спросил Евграфов.
– К сожалению, ничего, как говорится, конструктивного. Понимаю, что в этом слабость моей позиции. И все же, повторяю: в таком виде, как сейчас, станция неработоспособна. Предъявлять ее заказчику бессмысленно… И если возможности улучшить поведение отметки исчерпаны…
– Ну, это еще не доказано, – снова не удержался Терлецкий.
…Дебаты продолжались. Евграфов заставил высказаться Терлецкого, Картужного, «теоретика», снова Вавилова, снова Терлецкого. И, закрывая совещание, подвел итог:
– Что ж, приходится согласиться с тем, что пока станция не… – Он явно хотел сказать «не годится», но счел нужным прибегнуть к формулировке менее жесткой: – …не готова к использованию даже на первом опытном экземпляре новой машины Дмитрия Кирилловича… Товарища Кедрова мы попросим полеты продолжать. Еще поработать с теоретическим отделом, имея в виду изыскание такой методики – если она существует, конечно, – чтобы это было не хождение по проволоке: цирковых номеров нам действительно не надо… Но главное, в полную силу – в полную, Виктор Аркадьевич! – продолжать работы по усовершенствованию станции. Продолжать, имея в виду, что это единственная или, во всяком случае, наиболее реальная возможность для станции выжить… Дипломатию вашу я понимаю…
Тут Вавилов сделал было протестующий жест, но Евграфов движением руки остановил его и продолжил:
– …понимаю и, если хотите знать, не осуждаю.
– Мы все заинтересованы в существовании вашего КБ, – неожиданно, вроде бы не на тему, но в действительности очень по существу вставил Шумов.
– Но из слов ваших же сотрудников, – сказал в заключение Евграфов, – мы видим, что неиспробованные пути еще есть. Испробуйте их! Если понадобится, все. О сроках думать поздно. Но… вы все-таки о них думайте! И еще: положа руку на сердце, нет ли кое у кого в вашем КБ такого настроения, чтобы больше с этой станцией не возиться? Надоело!.. Или, возможно, не надоело даже, а – есть, есть у конструкторов такая слабость! – впереди вырисовывается совсем новая станция, по всем статьям лучше нынешней. Вот ей, будущей, и отдать все свои помыслы… Что, не так?.. Ладно, пусть не так… Но, во всяком случае, сегодня вы нас не убедили – ни в том, что все возможности доработки станции исчерпаны, ни тем более в том, что можно ее в таком виде сплавить – извините за формулировку, но ведь действительно: сплавить – летчикам. Тут с товарищем Литвиновым не согласиться трудно… Если вам в чем-то нужна помощь, напишите сейчас же, после совещания. Все возможное постараемся дать… Но сделать то, что я сказал, – тут вопрос, по-моему, ясен – действительно надо! Мысли не допускаю, что такой коллектив, такие умы, – Евграфов обвел рукой кабинет, – не сумеют справиться с этакой вот маленькой электронной отметкой.
И замминистра, обменявшись взглядами с одобрительно кивнувшим головой Шумовым, сделал вилку из большого и указательного пальцев руки – показал, какая она совсем крохотная, эта отметка, неблаговидное поведение которой необходимо решительно пресечь.
Марат смотрел на усталого, будто он час с лишним, пока продолжалось это совещание, не в кабинете сидел, а тяжелые бревна таскал, Вавилова, и думал: «Да, не одного года жизни будет стоить ему эта станция! И ведь начал-то он разработку, на свою голову, по собственной инициативе, из самых что ни на есть гуманных побуждений. Верно говорят: ни одно доброе дело не остается безнаказанным!.. Надо бы Главным конструкторам молоко за вредность выдавать…»
– Поедем со мной, – сказал Шумов Литвинову, когда совещание закончилось, все встали со своих мест, перемешались, заговорили.
– Так я же на машине. Оставить ее здесь?
– Не надо. Давай поедем на твоей, а мою отпустим… Хотя постой, мне же сегодня, через два часа… Ладно. Поедем на твоей, а моя пойдет следом. Потом я пересяду.
Вышли из здания КБ. На широкой асфальтированной площадке нашли голубую «Волгу» Литвинова. Сели. Поехали.
– Куда следуем? – тоном разбитного таксиста спросил Литвинов, щелкнув – будто включая счетчик – под приборной доской пальцами.
– Давай, шеф, на Ленинские, – ответил, принимая условия игры, как бывалый пассажир, Шумов.
Они оба любили это место – над крутым склоном берега Москвы-реки на Ленинских горах, не раз вместе там гуляли. Причем больше всего нравилась им не огражденная гранитным парапетом специально сделанная смотровая площадка, вечно забитая, как выразился однажды Марат, подражая радио и телекомментаторам, «москвичами и гостями столицы», а открытый склон, чуть в стороне от площадки, рядом с лыжным трамплином. Под ногами как в огромной чаше лежала вся Москва, недавно отстроенные Лужники (теперь уже с трудом вспоминается, что раньше здесь был не мощный спортивный комплекс, а задворки города), золотые купола Новодевичьего монастыря, справа – двухэтажный, горизонтальный внизу и наклонный сверху метромост, за ним – ажурная Шуховская башня, вдали острая игла Останкинской телебашни, почти теряющиеся в дымке Кремлевские соборы… И крыши, крыши, крыши… Дома, дома… Громадный город! Столица!..
По дороге говорили мало. Марат чувствовал себя выжатым лимоном («Такой же выжатый и такой же кислый», – подумал он, когда ему самому пришло в голову это сравнение). Недавний подъем душевных сил сменился вялостью, апатией… Шумов понимал – он всегда понимал! – состояние Марата и тоже говорил мало. И все – не о том. Поинтересовался, сколько километров набегала литвиновская машина, какие были дефекты, посетовал на качество продукции нашей автомобильной промышленности («Моторы и ходовую часть научились делать, но мелочи – всякие там ручки, кнопки, антенны – без конца летят!»). Высказал свое, впрочем, отнюдь не оригинальное мнение о нашем автомобильном сервисе. Время от времени оглядывался: «Как там мой? Едет?» Но оснований для опасений не возникало – большая черная машина с центральной желтой фарой перед радиатором и с вертикально торчащим над крышей штырем радиотелефона шла вплотную, будто приклеенная, за ними. Ездить водитель Шумова умел…
По дуге Воробьевского шоссе ехали молча. И только когда прибыли на место, вышли из автомобиля, постояли минуту-другую, любуясь давно знакомой и все-таки каждый раз открывающей что-то новое панорамой Москвы, Шумов положил руку Литвинову на плечо и тихо сказал:
– Молодец!
– Чем же? – спросил, усмехнувшись, Марат.
– Тем, что через себя переступил… Представляю, каково тебе было снова в эту кашу лезть…
Литвинов уже открыл было рот, чтобы вернуться в свой привычный облик непробиваемого оптимиста и бодро произнести что-нибудь вроде: «А чего там! От меня все, эти психологические нюансы отскакивают…», но неожиданно для самого себя сказал совсем другое:
– Да, Лева, особого наслаждения от этого я, прямо скажем, не испытал… Но очень уж нужно было! Иначе такой камень…
Он дотронулся рукой до той пуговицы своего двубортного кожаного пальто, под которой предположительно остался бы лежать упомянутый им камень, и продолжил:
– Я все надеялся, что кто-то другой все это скажет. Обойдется без меня… Но совещание вроде бы уже к концу идет… И вдруг подумал, что лучше меня положение вещей вряд ли кто представляет…
– Ну, не такие уж мы все бестолковые, – усмехнулся Шумов. – Идея спихнуть станцию, какая есть, так и так не прошла бы.
– Не в том дело. Какие бы ни были толковые, а полетал-то с этой штукой больше всех – я. Выходит, с меня первый спрос! На сегодняшний день, во всяком случае… Перед этим весь мой личный гонор… Понял?
– Как-нибудь! – ответил Шумов. – Как в кабинет к Вавилову вошел – так по твоей физиономии сразу понял.
– А что, какая была физиономия?
– Ну, такая… Вроде бы – готовность к восхождению на костер.
– Усматриваешь во мне сходство с Жанной д'Арк?
– Точно. Только без коня. И без лат.
На этом разбор мотивов действий Литвинова и закончился. И без того в такой развернутый самоанализ Марат ударился едва ли не впервые в жизни.
В сгустившейся зимней дымке появились светлые точки загоревшихся огней. Зажглись мощные светильники на мачтах вокруг Большой спортивной арены в Лужниках.
Литвинов и Шумов стояли молча. Думали о чем-то своем.
А может быть, – об одном и том же. У старых друзей это случается…
Глава 11
Прошла зима, весна, наступило лето – в тот год необычно жаркое. Откуда-то с юго-запада навалился на город мощный, сухой, прогретый до тридцати с лишним градусов антициклон. Люди парились, стояли в очередях за квасом и прохладительными напитками, дружно негодовали на синоптиков, с бесстрастностью жрецов вещавших, что «в ближайшие дни изменений погоды не предвидится», туалеты лиц обоего пола и любого возраста достигли почти пляжного уровня. Жара!.. Нигде, даже за городом, не было от нее спасения.
Первый вылет нового большого транспортного самолета – того самого, к испытаниям которого давно готовился Литвинов, – был назначен на семь часов утра. Все-таки хоть немного попрохладнее. От этого и людям полегче и двигатели полную тягу выдадут.
Огромная машина стояла на рулежной полосе метрах в сорока от взлетной. Когда-то, когда конструкторское бюро Олега Константиновича Антонова впервые выпустило самолет с очень емким, непривычно раздутым фюзеляжем, аэродромные остряки нарекли его «пузатым». Сегодня такие машины строят во всем мире и именуют соответственно более изящно: широкофюзеляжными. Старая истина: непривычное забавно – привычное красиво.
С длинного, раскинувшегося на добрую полусотню метров, крыла на узких, как заточенные ножи, пилонах свисало шесть похожих на здоровенные бочки двигателей.
Все части самолета – крыло, фюзеляж, хвостовое оперение – были настолько гармоничны, что издали он не казался таким уж огромным. Но стоило подъехать к нему поближе, убедиться, что, скажем, каждое колесо шасси превосходит по высоте легковую автомашину, – и истинные размеры самолета («Неужели эта громада поднимется в воздух?!») делались очевидными. Так грандиозность горы видится яснее всего у ее подножия.
Целый месяц множество людей готовили самолет к первому полету: измеряли его, центровали, нивелировали, проверяли работу электрической, гидравлической и прочих систем, гоняли на разных режимах двигатели, тарировали приборы… Это было похоже на подготовку к старту космической ракеты: сначала она облеплена множеством копошащихся на фермах обслуживания людей, потом их делается все меньше – сделавшие свое дело уходят со стартовой позиции, и, наконец, за полчаса до назначенного времени старта уходит с площадки в бункер последняя маленькая группа руководителей пуска. И ракета с укрепленным на ее верхушке космическим кораблем остается одна – в белом инее на охлажденных боках, в облаках вырывающегося из дренажных клапанов кислорода. Техника готова к работе – людей рядом не видно.
Примерно то же самое, – правда, без инея и паров кислорода – происходило с готовящимся к первому вылету самолетом. Вчера, накануне вылета, к нему допускался уже только штатный технический экипаж. Вчера же Аня Малинина проверила герметичность всех систем воздушных приборов и сделала запись об этом на листе готовности самолета. Двигатели были тщательно осмотрены, после чего бортовой инженер самолета в присутствии специально приглашенного для такого случая Плоткина поочередно – «в последний раз» – отгонял их. На втором двигателе придирчивый Плоткин нашел чуть великоватыми обороты холостого хода.
– Можно, конечно, и так, – сказал он. – Но лучше…
– Будем делать как лучше. Давай, Яша, подрегулируй, – решительно постановил ведущий инженер Калугин.
Подрегулировали. Больше на машине делать было нечего. Все пребывало в полном ажуре.
…Литвинов и весь летный экипаж приехали на аэродром заранее. Приехали на микроавтобусе, который послал за ними начальник базы («Нечего вам сегодня на своих «Антилопах-Гну» баранку крутить!»).
В воротах аэродрома – проверка пропусков. Процедура обязательная, хотя проверяющий давно знал всех пассажиров подъехавшего автомобиля в лицо. Пока предъявлялись пропуска, Литвинов и его спутники прошли нечто вроде незапланированного теста «на настроение».
Когда наступила жара, на площадке у въезда на аэродром появилась Массивная, похожая на бегемота цистерна, на крутых боках которой красивой славянской вязью было выведено слово «Квас». Несколько дней продажа кваса шла полным ходом, но очень скоро к крану, из какового полагалось истекать прохладной влаге, оказалась приколотой бумажка: «Квасу нет». Какой-то остряк приписал к этим обескураживающим словам дополнение: «…и неизвестно». Спорить с остряком не приходилось – было действительно неизвестно.
Обнаружив, что и цистерна и надпись на кране – на месте, никуда не делись, экипаж дружно рассмеялся. Когда по сложившимся обстоятельствам можно либо возмутиться, либо посмеяться, выбор той или иной из этих одинаково адекватных реакций как раз и свидетельствует о том, в каком настроении пребывает человек.
Впрочем, иначе и быть не могло. Для хорошего, более того – праздничного настроения у экипажа новой – через час она будет в воздухе – машины имелись все основания.
Прошли медосмотр. Вопреки распространенному представлению эта процедура – медосмотр – исключений не знает. И чем серьезнее предстоящий полет, и чем значительнее персона вылетающего (хоть маршал авиации!), тем придирчивее подходит к ней аэродромный врач, ставящий свою подпись под весьма ответственным, хотя и довольно малогабаритным документом – справкой: «По состоянию здоровья имярек к полету допускается»… Но сегодня день начинался хорошо – и все шло хорошо. Медосмотр тоже прошел гладко: ничье здоровье сомнений у врачей не вызвало.
Неторопливо оделись. Литвинов еще раз посмотрел заготовленный еще накануне планшет, убедился, что задание, профиль полета, основные режимы – все в голове. Хоть и будет в полете этот планшет в любой момент под рукой, но лучше бегло заглядывать в него, узнавая знакомое, чем читать, как впервые увиденное. Позвал второго летчика:
– Андрей, давай еще раз вместе пройдемся по заданию.
Да, вторым летчиком на испытание новой машины был назначен Кедров. За несколько месяцев до вылета, перед тем как запускать проект приказа о назначении экипажа «по кругу» – на все положенные визы, подписи, согласования и утверждения (автографов на подобных документах набирается обычно несколько десятков: предполагается, что это повышает персональную ответственность), – начальник базы пригласил Литвинова.
– Слушай, Марат, – спросил он подчеркнуто неофициальным, почти небрежным тоном, будто собираясь выяснить мнение Литвинова о новом фильме или показанном накануне по телевидению футбольном матче, – как ты посмотрел бы, если посадить тебе вторым пилотом Кедрова?
– Не возражаю. Даже приветствую, – без задержки ответил Литвинов.
– Понимаешь, он хорошо летает, технику понимает, молодой, перспективный. Ему опыт серьезных испытаний на новых машинах нужно получать… – развивал свою мысль Кречетов.
– Что ты заваливаешь меня аргументами? Я же ясно сказал: приветствую.
– Видишь ли, я… мы думали, что после всех перипетий с «Окном» между вами… что-то вроде… вроде черной кошки.
Относительно черной кошки, пробежавшей или, напротив, не пробежавшей между ним и Кедровым, Марат не сказал ничего. Не подтвердил и не опроверг. Пожал плечами и повторил:
– Ничего против не имею. Он летает хорошо. Как пилот надежен. А все прочее несущественно.
– Мы считаем, что все эти его выключенные пожарные сигнализаторы – дело прошлое. Издержки роста.
– Наверное… Да и не столь это важно: решения-то в случае чего буду принимать я… И вообще: кончай этот бой с тенью. Я же сказал, не возражаю!
Литвинов не знал, что начбазы, которого долгая жизнь в этой должности научила быть, кроме всего прочего, еще и немножко психологом, в ответе Марата на свое предложение почти не сомневался. А потому еще до разговора с ним вызвал к себе Кедрова – обладателя характера более сложного или, во всяком случае, менее им, начальником базы, изученного.
– Есть, Андрей, такое мнение: назначить вас на большой корабль. Как вы?
Кедров с достойной сдержанностью поблагодарил за доверие и выразил готовность приложить все силы, дабы это доверие оправдать.
Разговор разворачивался, говоря языком дипломатической хроники, в духе взаимного понимания и доброжелательности, пока не выяснилось, что это самое взаимное понимание было все-таки не до конца полным. Кедров поначалу понял слова Кречетова в том смысле, что ему предлагают быть ведущим летчиком-испытателем – командиром нового корабля.
Когда же стало ясно, что ему уготована роль второго пилота, Андрей ответил не сразу. Возникла долгая пауза, после которой Кедров, осторожно подбирая выражения, дал понять, что по справедливости и вообще со всех точек зрения правильнее было бы назначить командиром корабля его, Кедрова:
– Вы извините меня, Глеб Мартынович, не сочтите за нескромность, но ведь в том, что на борту этого самолета стоит «Окно»… То есть, иначе говоря, что весь самолет получился такой, какой был задуман…
Но Кедров еще не знал, что Кречетов в совершенстве владел искусством прятаться, когда полагал это полезным для дела (а иногда и для себя лично), в обличье этакого бесхитростно-добродушного рождественского деда.
– Конечно, родной! – всплеснул он руками. – Нет вопроса. Твоя заслуга… Хотя, в общем-то, самолет так или иначе был бы. Стояло бы на нем не «Окно», так что-нибудь другое. Без оборудования не остался бы… Да и сейчас стоит на нем не «Окно», а «Окно-2». Можно сказать, та же станция, но и – другая… Куда поприличней первого варианта… Спасибо Литвинову – дожал он всех с этим делом. И вавиловские ребята молодцы – влили, как говорится, новое вино в старые мехи! А сейчас вообще такую станцию готовят! Пальчики оближешь!.. Но разговор у нас с тобой не о том… Назначение на работу, это, дорогой мой, значит так, не премия, не орден, не награда. Тут ведь чистая целесообразность действует – не справедливость. Хотя и по справедливости, если разобраться, тоже…
Умел, очень умел начбазы говорить жесткие вещи ласковым тоном. Тем более ласковым, чем жёстче они бывали по существу.
Но разговор с Кедровым закончил все же по-доброму обнадеживающе:
– А ведущим летчиком на опытных машинах ты будешь, не сомневайся. И не раз. От кого-кого, а от тебя это не уйдет. Могу гарантировать, рука у меня легкая.
Едва успели Литвинов, Кедров и подсевшие к ним ведущий инженер и штурман пройтись последний раз по предстоящему заданию, как в комнату летчиков вошел Генеральный конструктор, как всегда, с обширной свитой. Обычно резковатый в обращении, требовательный – Федько говорил про него: напорный, – сейчас Генеральный источал спокойное добродушие. «Ведь нервничает же! Не может не нервничать, – подумал Марат. – А хочет создать ненервозную атмосферу. Тоже, наверное, технология руководства – опять она…»
– Так что ж, если ни у кого вопросов нет, утвердим задание, – сказал Генеральный конструктор, вынимая из нагрудного кармана большой синий карандаш, предназначавшийся, как заметили наблюдательные сотрудники КБ, специально для положительных резолюций.
Вопросов ни у кого не было – и размашистая роспись пересекла левый верхний угол полетного листа.
Кречетов сказал экипажу, что говорил с метеорологами. Погода – ясная, почти безветренная – в ближайшие час-два не изменится.
Больше делать в комнате летчиков было нечего.
– Пошли, братцы, – сказал Литвинов.
Самолет на взлетной полосе. Из-под его носа уходит далеко вперед – в самый конец многокилометровой бетонки – белая пунктирная осевая линия. Штурвал и педали чуть-чуть подрагивают – на них передаются импульсы от шести работающих на холостом ходу двигателей. Последние минуты, нет – десятки секунд перед взлетом.
Литвинов и Кедров в последний раз осматривают приборы, рычаги, кнопки – все оборудование, которым до предела забита просторная кабина: «Так: закрылки и предкрылки во взлетном положении, триммера в нейтрали, демпферы включены, давление в гидросистемах нормальное…»
Бортинженер Лоскутов докладывает: «Все, как положено».
Литвинов нажимает кнопку радиосвязи:
– Затон, я ноль-четвертый. Прошу взлет. И командный пункт отвечает:
– Ноль-четвертый, взлет вам разрешаю. Отвечает голосом Степана Федько. По традиции этого КБ на первых вылетах новых самолетов микрофон руководителя полетов берет в руки кто-нибудь из ведущих испытателей. Считается, что в случае возникновения обстоятельств, деликатно именуемых нештатными, такой руководитель быстрее, без промежуточных инстанций, выдаст наилучшие рекомендации, а порой – и прямые команды.
Марат не думал, что ему, какая бы ни возникла ситуация, может потребоваться консультация («Как-нибудь разберемся сами»), но голос Лорда в наушниках был сам по себе приятен – вроде рукопожатия друга на счастье.
Тем не менее ответил он, как положено:
– Понял вас, Затон. Взлетаю.
Плавно выводятся на режим полной тяги двигатели. Теперь самолет уже не подрагивает, а вовсю дрожит напряженной, нетерпеливой дрожью.
Отпущены стояночные тормоза – и машина энергично, так что всех сидящих в ней инерция плотно прижимает к спинкам кресел, устремляется вперед. С каждой секундой все быстрее мелькают уходящие… нет, теперь уже убегающие под самолет плиты бетонки.
Литвинов осторожно, мягким движением поднимает нос – прекращается постукивание носовой тележки… Еще две-три секунды, и машина легко всплывает – отделяется от земли.
Летчики дают ей набрать полсотни метров в том же углу, в каком ее застал отрыв, – лучше раньше времени не менять ее положения в пространстве. Мало ли какие особенности могут быть у этой незнакомки. Пока еще, конечно, незнакомки.
Хотя, если вдуматься, не такой уж по всем статьям незнакомки. Прошли времена, когда летчик, вылетая на новом самолете, совершал, как любили писать журналисты, «прыжок в неизвестность». Хотя писали, в общем, правильно… В двадцать четвертом году, поднимая в воздух первый отечественный истребитель оригинальной конструкции, летчик-испытатель Арцеулов не мог предполагать, что сразу после отрыва его самолет, не слушаясь рулей, неуправляемо взмоет вверх, а затем рухнет на землю. Да и в последующие годы первые вылеты новых самолетов не раз преподносили сюрпризы, весьма и весьма неприятные. Но чем дальше, тем таких сюрпризов становилось меньше: наука не стояла на месте. Особенно в последнее время, когда появились и мгновенно распространились моделирующие стенды. «Полетав» на таких стендах, летчик знал об еще не поднявшемся в воздух аппарате если не все, то, безусловно, самое главное. Ни о каких прыжках в неизвестность речи давно нет.
И все-таки: первый вылет – это первый вылет!
Именно он переводит машину в новое качество: из стоящей на земле в летающую, уже побывавшую там, в небе, где ей и предназначено жить своей трудовой жизнью.
…Метрах на пятидесяти Литвинов командует бортинженеру: «Номинал», и почти сразу после этого: «Ноль-восемь номинала» – пустая, ничем не загруженная машина быстро разгоняется.
Напряжение в кабине спадает. Или если и не совсем спадает, то теряет свою остроту. Действительно, все пока идет хорошо. Литвинов пробует поработать рулем высоты – слегка поднять нос самолета, потом снова прижать его. Самолет послушно, мягко реагирует на это. Так же плавными, эластичными кренами отвечает он на вращение штурвала влево и вправо.
…Высота – четыре километра. Литвинов делает змейки, развороты, меняет скорость, прощупывает машину на всех разрешенных в первом полете режимах. Вообще-то их не так уж много, этих режимов: самолет пока плотно обложен ограничениями – и по скорости и по перегрузке, и по кренам… Но все-таки представить себе, что он такое есть, – можно… Попробовав хотя бы предварительно разобраться в этом, Литвинов передает управление Кедрову, чтобы тот тоже прочувствовал самолет. Кедров охотно берет, нет – хватает в руки штурвал, делает несколько плавных эволюций и удивляется: «Совсем нет ощущения, что он такой здоровенный! Будто двухмоторной машиной управляешь!»
Лоскутов встает со своего места («Марат Семеныч, пригляди за моим пультом») и отправляется назад, в фюзеляж, похожий размерами на приличный кинозал, чтобы поглядеть из иллюминаторов на крыло и работающие двигатели. Правда, судя по показаниям приборов, там все в норме, но приборы приборами, а свой глаз – это всегда неплохо. Чтобы «приглядеть» за пультом бортинженера, Литвинову приходится вывернуться в своем кресле почти на сто восемьдесят градусов, да и все равно не очень хорошо видны в глуби затененной кабины все бесчисленные стрелочки и лампочки этого пульта. Но ни одна из красных лампочек, сигнализирующих о каких-то беспорядках, не загорается. А тут возвращается на свое место бортинженер:
– Все нормально. Потеков нет. Ничего не трясется, даже в корме.
Посмотреть со стороны – в кабине экипажа обычная работа. Такая же, как в любом полете. Летчики посматривают на приборы, вслушиваются в поведение машины, время от времени делают какие-то заметки в планшетах. Мягко пошевеливаются в их руках штурвалы. Штурман возится с многосложным навигационным оборудованием, – ему нужно и о нем начинать мнение составлять, и своего главного дела не упустить: всегда знать местонахождение самолета, в любой момент быть готовым мгновенно ответить на вопрос командира: «Штурман! Курс домой?» Бортинженер следит за пультом, сплошь – один к одному – забитым циферблатами и сигнальными лампочками; тоже что-то записывает; иногда касается рычагов управления двигателями – подравнивает обороты.
Словом, вроде бы все происходит, как всегда.
Но нет, совсем не как всегда!
Экипаж – весь во власти неповторимой атмосферы события! События, не так-то часто выпадающего на долю испытателя и, конечно же, заполняющего его душу целиком. И только многолетняя профессиональная выучка помогает летчику загнать все душевные переживания куда-то в глубь сознания, чтобы высвободить его – сознание – для дела, которое сегодня нужно делать особенно внимательно, четко и – как бы ни понравилась с первого взгляда машина – настороженно. Вернее, тем настороженнее, чем больше нравится машина. За чрезмерное доверие к себе техника, бывает, наказывает еще более жестоко, чем за недостаточное. С ней, особенно с новорожденной, ухо надо держать востро!
…А машина действительно чем дальше, тем больше нравилась летчикам. Самолеты – как люди: бывает, только познакомишься с человеком, а кажется, будто знаешь его уже много лет, а с другим, наоборот, сколько ни общаешься, все никак понять не можешь, что там у него внутри…
Постепенно, ступеньками по восемь – десять километров в час, Литвинов наращивает скорость. Четыреста, четыреста десять… Четыреста двадцать… С каждой такой ступенькой нарастает шум шестерки мощных двигателей и обтекающего фюзеляж воздушного потока, все более чутко отвечает самолет на малейшее, еле заметное движение рулей, все плотнее сидит он в воздухе.
Вот и скорость четыреста восемьдесят. Больше сегодня нельзя. Так по заданию. Наращивать скорость до максимальной и сверхмаксимальной предстоит, из полета в полет дальше.
Кедров по команде Литвинова прибирает обороты двигателей, и, отвечая на это, самолет медленно тормозится.
– Хороший аэроплан. Бесхитростный. И сговорчивый, – высказывается, может быть, несколько преждевременно, но уверенно привыкший верить своей выработанной годами испытательной работы интуиции Литвинов. Как почти все испытатели, он имеет склонность к тому, чтобы оценивать летательные аппараты в тех же выражениях, что и характеры людей: – Сговорчивый и вроде некаверзный… Такие машины Белосельский называет солдатскими…
И тут же осекается. Нет, не называет их больше Белосельский ни солдатскими, ни какими-либо другими!.. Называл…
Впрочем, разбираться во всех извивах нрава новорожденного самолета еще только предстояло. Впереди были многие месяцы заводских, так сказать, дома, на летной базе своего конструкторского бюро, а затем государственных испытаний. Да и потом, если машина начнет строиться серийно, на первых порах нормальной эксплуатации ухо, как учит многолетний авиационный опыт, придется держать востро! Бывает ведь, что вдруг вылезет во вроде бы уже досконально испытанной машине какой-нибудь затаившийся дефект, тем более коварный, чем дольше он таился.
И если о человеке говорят, что познать его нрав до конца можно, только съев с ним пуд соли, то самолет, честное слово, зачастую обнаруживает отнюдь не большее стремление этак сразу взять да выложить для всеобщего сведения секреты своего характера.
…Но все эти проблемы пока еще где-то в достаточно отдаленном будущем. Сейчас на очереди задача более близкая – готовиться к тому, чтобы благополучно закончить так удачно начавшийся первый полет – вернуться домой и приземлиться.
– Никита Никитич, – спросил Литвинов у штурмана, – на какой скорости мы оторвались?
– На двухстах восьмидесяти.
– Так… Добавим сорок. Получается триста двадцать… Наши аэродинамики то же самое записали: заходить на скорости триста двадцать. Редкий случай: мнения ученых совпали. История это оценит… Сейчас попробуем его в режиме захода. Шасси – к выпуску!
Рукоятка шасси переброшена из нейтрали в положение «Выпуск», погасли красные лампочки на табло, самолет вздрогнул, послышался глухой гул – это раскрылись створки вместительных ниш, из которых медленно, солидно поползли наружу многоколесные стойки шасси: носовая и обе главных. Дойдя до места, стойки с четким стуком встали, одна за другой, на замки. На табло загорелись зеленые лампочки.
– Ша #769;сси выпущены. Сигнализация – зеленая, – доложил Лоскутов.
– Не ша #769;сси, а шасси #769;. Слово французского происхождения, значит, ударение на последнем слоге… И не выпущены, а выпущено. Оно одно на самолете. Стойки, колеса, подкосы – все это вместе шасси, – поправил штурман. – Не коверкай русский язык, Иван Петрович.
– При чем русский, когда сами говорите: французский! И, между прочим, и директор, и инспектор, и конструктор тоже французского происхождения, а не говорим же мы: директо #769;р, инспекто #769;р, конструкто #769;р, – возразил бортинженер.
Сам факт возникновения этой филологической экспресс-дискуссии свидетельствовал о том, что на борту – порядок. Была бы какая-нибудь неполадка или хотя бы подозрение на нее, и, конечно, никто правильным произношением слова «шасси» не поинтересовался бы. Отметив про себя это приятное обстоятельство, Литвинов тем не менее вернулся к проблемам, требовавшим внимания в более оперативном плане: