Текст книги "Полоса точного приземления"
Автор книги: Марк Галлай
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 17 страниц)
– Было, – нехотя подтвердил он. – На этом деле многие погорели. Даже Чкалов. За поломку. Ему год дали. Правда, просидел-то он что-то около трех недель. И выпустили. Но факт остается фактом.
– Ну, сейчас не то время.
На этом все согласились. И разговор незамедлительно перекинулся на другую тему. Летчик Аскольдов обернулся обаятельно-некрасивым, туфленосым лицом веселого фавна к Литвинову:
– Слушай, Марат, ты знаешь, какой звон до меня дошел? В смысле – слухи?
– Где? Откуда дошел? И какие слухи?
– Что значит, где? В обществе. Среди населения… Вчера я в гостях был, сколотился междусобойчик. Так там один очкарик как узнал, что я летчик-испытатель, так сразу меня за пуговицу: «А правда, есть у вас среди испытателей один такой, который одной рукой штурвал держит, а другой научные труды перелистывает?»
– Ну, и что же ты ответил?
– Я сказал, что если прямо – как отдать – нет, неправда. А в переносном смысле… Переносный каждый сам для себя, как хочет, понимает.
– Лучше бы ты ему рассказал про плакат на дороге в Америке. Ихняя ГАИ – не знаю, как она там у них называется, – установила. На плакате написано: «Если ты одной рукой управляешь машиной, а другой обнимаешь девушку, знай: то и другое ты делаешь плохо!»
Посмеялись. Отозвались с одобрением об американских дорогах. Нароков летал туда, видел собственными глазами. Более сдержанно оценили американские автомобили («Кому эти рояли нужны! В узком месте не развернешься, не припаркуешься, да и бензина жрут – не дай бог!»).
– А ты почему здесь, Марат? Тебе разве не передавали – в двенадцать быть у вавиловцев? – вдруг спохватился Белосельский.
– Знаю, Петр Саныч, спасибо. Я к двенадцати успею. А здесь мне кое-что еще сделать надо.
– Ну, ну. А то я подумал, что тебе не сказали…
Петр Александрович Белосельский – испытатель предыдущего поколения – уже заканчивал свою летную деятельность. На фоне других летчиков этого самого предыдущего поколения он заметно выделялся культурой, начитанностью, широтой интересов – от античной философии до художественной (у него она действительно получалась художественной) фотографии. Всмотревшись однажды в погрузневшую с годами голову Белосельского, в его аккуратно уложенный косой пробор, серебристая седина которого контрастировала с индейско-красноватой кожей лица, в столь же аккуратную щеточку усов, в высокий лоб, пересеченный наискосок розоватым шрамом – следом одной из стародавних аварий, Литвинов подумал: «Ему не хватает пенсне. И был бы похож на этакого чеховского интеллигента, учителя, скажем. Какие когда-то в гимназиях были… Правда, цвет лица не тот. И шрам: для учителя не очень типично…»
Но что-то от учителя в Белосельском действительно было. И удивляться этому не приходилось. В авиацию он пришел с третьего курса педагогического института. Пришел по так называемому спецнабору – тоже примета тридцатых годов, – когда многие студенты, коммунисты и комсомольцы, были взяты со вторых, третьих, даже четвертых курсов не только технических, но и гуманитарных вузов и направлены в летные школы. Авиация росла и требовала людей… Часть попавших в спецнабор – в том числе и Белосельский – пошла охотно, часть – подчиняясь партийной или комсомольской дисциплине. Как и следовало ожидать, когда дело дошло до полетов, кто-то отсеялся, но большинство – и Белосельский в их числе – прижилось на новом поприще. Прижилось и составило несколько лет спустя тот самый костяк летных и командных кадров, на плечи которых легла основная тяжесть воздушных сражений Большой войны…
Федько как-то сказал:
– Твое мозговое вещество, Алексаныч, не серое. Оно какого-нибудь другого цвета.
– Ну и что? – незамедлительно ответил Белосельский. – Какой с этого толк? Вот скажи сам: часто ты видел, чтобы кого-нибудь выдвинули только за то, что он умный? Или, тем более, сняли за то, что дурак?
– Ты узкий прагматик. Это нехорошо. Относись к уму, как светская дама к ювелирным изделиям: пользы не приносят, но украшают.
– Сдаюсь. – Белосельский поднял руки. – Если светская жизнь, спорить с Лордом не берусь!..
Степана Николаевича Федько коллеги прозвали «Лордом» за неизвестно откуда взявшуюся у этого потомка разночинцев аристократическую сдержанность, корректность и органическое благородство манер – даже в мелочах. Во внешности Федько прежде всего обращал на себя внимание выступающий из-под редких волос крупный, выпуклый сократовский лоб. И, конечно, глаза – тоже выпуклые, очень выразительные. Правда, чаще всего они выражали иронию, с позиций которой Федько предпочитал взирать на окружающий мир. В независимой, трудно поддающейся внешним влияниям испытательской корпорации мнение Федько считалось неоспоримым не только в делах профессиональных – сколь ни неохотно признает летчицкий коллектив кого-то из своей среды лучшим, Федько это место на незримом пьедестале почета занимал незыблемо прочно, – но и в материях гораздо более тонких. При возникновении конфликтных ситуаций его точка зрения по кардинальному вопросу – кто прав, кто виноват, – как правило, признавалась всеми. Даже теми, кто оказывался виноват.
Словом, «Лорд»!
– А чего это ты сегодня при звезде и всех регалиях? – поинтересовался Нароков, критически осмотрев Литвинова с головы до ног.
– Да Вавилов просил. К ним сегодня новый замминистра приезжает. Который их курировать будет. Знакомиться. Так сказать, прямое начальство.
– Ну, если замминистра, то все ясно, По замминистрам ты специалист.
Последнее замечание «Лорда» было встречено всеобщим одобрением. Все помнили случившуюся несколькими годами раньше дискуссию между заместителем министра Горбовским и Маратом Литвиновым.
Шли испытания новой модификации самолета, что называется, на корню запланированной в большую серию. Вел эту работу Литвинов.
Испытания были срочные. И все сроки давно сорваны. В этом тяжкий крест летных испытаний: сроки окончания всей работы по созданию задуманной новой машины устанавливаются, естественно, в самом ее начале. А дальше последовательно идет проработка вариантов, расчеты, проектирование, выдача рабочих чертежей, изготовление «в металле», отладки и доводки на земле и лишь после всего этого наконец летные испытания. Каждый из этих этапов, говоря теоретически, может закончиться в установленный срок, может затянуться, может быть завершен досрочно. Но это – теоретически. Автор этой повести, соприкоснувшись в своей жизни с сотнями испытательных программ, наблюдал первый из перечисленных вариантов (в срок) всего несколько раз, последнего же из них (досрочно) не видел ни разу… А все задержки на промежуточных этапах, накладываясь друг на друга, и приводят к тому, что летные испытания зачастую начинаются после того, когда, согласно всем графикам и планам, должны были бы уже закончиться. Поэтому-то столь часто на испытательных аэродромах на вопрос о сроках окончания начинающейся завтра работы следует ответ: «Срок – вчера».
Именно так обстояло дело с машиной, о которой идет речь.
Ну, а когда сроки срываются, на испытательский коллектив полагается «нажимать». Одним из наиболее апробированных элементов такого нажима служит специальное прикрепление к испытаниям некоего руководящего лица. Предполагается, что это облеченное высокими полномочиями лицо поможет устранить текущие задержки, поднимет на недосягаемую высоту организацию дела и уж, во всяком случае, не позволит участникам работы терять время попусту.
При испытаниях модифицированного самолета, о котором идет речь, таким лицом был замминистра Горбовский. Он исправно приезжал каждое утро на аэродром, созывал утреннюю «пятиминутку» (более получаса она, как правило, не длилась), после чего включался в оперативное руководство.
Особенно много энергии замминистра, естественно, прикладывал к тому, чтобы как можно раньше отправить самолет в очередной полет. Непочтительные механики называли этот вид руководящей деятельности «выпихнизмом».
– В чем дело? Почему не вылетаете? – напористо спросил в одно прекрасное утро Горбовский.
– Погоды нет, Алексей Алексеич, – ответил начбазы.
– То есть как это нет? Видимость километра три, облачность с разрывами, чего еще вам надо?! – За время пребывания на аэродроме замминистра научился неплохо определять на глаз погоду, а уж метеорологической терминологией овладел просто безукоризненно,-даже такими словами, как какие-нибудь там «нимбусы» или «страто-кумулюсы», оперировал без запинки.
– Это тут, у нас. А в зоне еще дымка не разошлась. Густая. Литвинов только что туда на По-2 летал, смотрел, говорит: ничего не видно.
– Литвинов? Где он?
– Сейчас позову. – Ведущий инженер взялся за трубку телефона. – Летную комнату, пожалуйста… Наденька, дайте мне Литвинова на провод… Марат? Давай сюда, к нам. Алексей Алексеич тебя требует… Вот именно.
– Что это вы сказали: «вот именно», – насторожился Горбовский.
– Он спросил: «Что, подать сюда Ляпкина-Тяпкина?» Я подтвердил.
Конечно, со стороны ведущего такое раскрытие тайны телефонных переговоров было очевидным тактическим промахом, определившим тональность всего последующего собеседования – по принципу: «поп – свое, а черт – свое».
Поначалу Литвинов отвечал Горбовскому довольно флегматично:
– Так это здесь, Алексей Алексеич, видно, а в зоне – сплошной туман… Да и вообще сверху видимость не такая, как с земли… Бессмысленно сейчас лететь… Когда? А вот когда распогодится… Нет, не после дождичка в четверг. Гораздо раньше…
Когда же разговор, что называется, зациклился, те же вопросы и те же ответы пошли по второму, а затем и по третьему разу, Литвинов, состроив при этом особо невинное лицо, как бы между прочим заметил:
– Зачем вы меня уговариваете, Алексей Алексеич? Кому из нас виднее? Ведь моя квалификация выше вашей.
Последняя фраза привела Горбовского в смешанное состояние изумления и возмущения – таких сентенций ему от лиц, расположенных на так называемой иерархической лестнице ниже него, слышать до сего момента не приходилось.
– То есть как это – выше?! Как это понимать?..
– Так прямо и понимать… И, между прочим, проверить это несложно. Давайте поменяемся должностями. Что из этого получится? Вы на первом же взлете убьетесь. А я, наверное, недели две в вашем кабинете просижу, пока там разберутся, что в заместители министра не гожусь.
Последовала непродолжительная пауза, после чего Горбовский расхохотался. Он долго смеялся, сверкай золотыми зубами и вытирая выступившие от смеха слезы. Наконец, едва отдышавшись, радостно произнес;
– Гораздо дольше! Гораздо дольше просидишь… Полетели час спустя. Но собеседование, вошедшее в золотой фонд аэродромного фольклора под шифром «Марат меняется с Горбовским должностями», запомнилось. Умение Литвинова высказаться с перцем было его коллегам известно. Но Горбовский после этого случая в глазах аэродромной публики явно прибавил:
– Молодец он все-таки. С юмором мужик. Даже когда на него оборачивается… И гонором, видать, не заражен. Хотя оно, с другой стороны, и понятно: человек всю цепочку прошел – от цехового технолога. Да и цену себе знает – понимает, что от шутки его не убудет…
Отношения между Горбовским и Литвиновым на все последующие годы установились самые доброжелательные. Так что замечание Федько «по замминистрам ты специалист» определенную почву под собой имело.
Глава 2
Приехав в конструкторское бюро Вавилова, Литвинов обнаружил, что лихорадочная подготовка к приему высокого гостя близка к завершению. Наводился так называемый последний глянец. Уже зеркально сверкали натертые полы, со столов сотрудников были убраны (надо полагать, в ящики тех же столов) загромождавшие их папки, бумаги, пластилиновые модельки деталей и прочие предметы, в совокупности своей создававшие атмосферу того, что, в зависимости от обстоятельств, называется либо просто беспорядком, либо беспорядком рабочим, каковой свидетельствует не о неряшливости, а, напротив, об увлеченности людей делом, которое они делают.
Эпицентром предстоящего гран-приема был, без сомнения, монтажный зал конструкторского бюро. В нем были установлены натурные объекты – приборы, созданные в вавиловском коллективе за предыдущие несколько лет. Начищенные, облизанные, сверкающие хромировкой, они выглядели неожиданно нарядными – несравненно более нарядными, чем их трудяги-собратья, проходящие нормальную эксплуатацию на самолетах. Расположенные тут же таблички и красочно выполненные плакаты («А Вавилов еще жалуется: чертежников не хватает!» – подумал Литвинов) представляли полную информацию о назначении, технических данных, результатах применения, словом, обо всем, что относилось к демонстрируемому объекту.
Почти все выставленные приборы были действующими: вы нажимали кнопку или поворачивали рукоятку, и прибор реагировал – зажигались какие-то разноцветные лампочки, выскакивали яркие флажки, звякали звонки.
– Игрушки! – проворчал Литвинов, попробовав эту технику в действии.
– Игрушки-то игрушки, – пожал плечами встретивший его Терлецкий. – Но позволю себе заметить, что вы, дорогой Марат Семенович, довольно охотно сейчас в них играете. Хотя все их, слава богу, знаете. Ну, а замминистру это ведь впервой будет. Должно произвести… А кроме того, давно установлено: начальство любит игрушки. Книжку Найджела Бэлчина, английский писатель такой есть, читали? Называется «В маленькой лаборатории». Там написано, как их министр приехал во время войны в лабораторию одного ученого профессора и, знаете, чем больше всего заинтересовался? Арифмометром! И вполне понятно, почему: это вам не бумажка с расчетами, а живая вещь – крутится, щелкает, цифирки выскакивают… Нет, нет, не говорите, игрушки нам нужны! Это – наши игрушки! Они льют воду именно на ту мельницу, на которую надо.
Разобрать, когда Терлецкий говорит серьезно, а когда шутить изволит, Литвинову, как и большинству друзей и коллег Владислава Терентьевича, удавалось далеко не всегда («Разве что когда шутит, очень уж серьезное выражение лица состраивает»).
– Ну-ну, вам виднее, – пожал плечами Литвинов и двинулся далее по маршруту, продуманно уготованному для высокого гостя.
Центральное место в зале – так сказать, в качестве эпицентра в эпицентре – занимало «Окно». Конечно, совсем не такое, какое стояло у Литвинова на самолете, а блестящее, сверкающее, никелированное, к тому же с разрезами, позволяющими видеть внутреннее устройство некоторых блоков. И, разумеется, с задействованным экраном.
– Смотрите, – предложил Терлецкий. – Вася, машина прогрета? Включи… Передвигаем излучатель, и на экране…
– Спасибо, – вежливо отклонил любезное предложение Терлецкого Литвинов, – я не замминистра. И, кроме того, это уже видел. Много раз…
Но если «Окно», даже в демонстрационном варианте, особого впечатления на Литвинова не произвело, то в кабинете Главного конструктора у него, что называется, отвисла челюсть. В кабинете был сервирован по всем правилам банкетного искусства стол на десять – двенадцать… так и хотелось сказать – не человек и даже не персон, а – кувертов, так это все было здорово устроено: со стоящими на тарелках пирамидками накрахмаленных салфеток, с несколькими ножами и вилками у каждого прибора («Тут принцип пользования такой – от периферии к центру», – небрежным тоном разъяснил Терлецкий не очень эрудированному в области светского этикета Литвинову) и с уже заготовленной батареей украшенных многими звездами коньячных бутылок.
– Все по указаниям Виктора Аркадьича, – сообщил Терлецкий, с довольным видом поглядывая на Литвинова, которого наконец что-то в объятом приготовлениями КБ действительно поразило.
– Вот уж не подозревал за ним таких талантов.
– И, между прочим, напрасно. Вы обратили внимание, как меняется содержание профессии Главного конструктора? Вот хотя бы на памяти нашего поколения. Где-то в двадцатых годах он свои гениальные творения сам задумывал, сам рассчитывал, сам чертил, сам клепал, как говорится, на коленке. Ну, помогали ему два, три, четыре человека. Что от него тогда требовалось? Знания, конечно. Творческая жилка. Инженерная голова. Эрудиция. Вот, пожалуй, и все. А сейчас? Сейчас техника пошла такая, что вдвоем-втроем ее не спроектируешь и тем более не склепаешь. Конструкторские бюро многотысячные. У нас и то шестьсот человек. Так мы прибористы, агрегатчики. А в самолетных или двигательных КБ – тысячи и тысячи. Чтобы таким коллективом командовать, надо организатором быть! И лидером, как психологи выражаются, не только формальным, но и неформальным – чтобы не только он сам себя лидером считал, но чтобы и коллектив так на него смотрел. И прогнозистом он, бедолага, обязан быть: за пять лет чуять, что будет в его отрасли техники нужно, а что не нужно, что пойдет, а что отомрет, что закажут, а чего не закажут. Да и дипломатом приходится становиться, иначе ни с начальством, ни со смежниками, ни с заказчиком – ни шагу. Ну и, конечно, все, что раньше требовалось, – знания там, инженерная голова, эрудиция – это все тоже при нем осталось, никуда не делось,
Терлецкий перевел дух и добавил:
– А иначе чем вы, дорогой мой, объясните такую вещь. Были в те самые годы – двадцатые, тридцатые – отличные, талантливые конструкторы, скажем, в вашей области, самолетные. Делали они машины, и летали эти машины отлично, даже в серии шли, летчики их любили. А потом почти все эти конструкторы, за исключением единиц – их мы теперь Генеральными знаем, – отсеялись. Кто перешел на вторые, на третьи роли, а кто и совсем из конструкторского дела ушел. Почему? А вот по тому самому! Новым требованиям не соответствовали… Так что не посмеивайтесь. Принять замминистра, который завтра нашим отцом и благодетелем должен стать, это тоже дело не последнее.
– Входит в круг обязанностей Главного?
– А что вы думаете – входит. Обязательно входит.
Вновь назначенный заместитель министра Евграфов подъехал к подъезду вавиловского КБ точно – минута в минуту – в назначенное время. Вопреки традициям, за ним не тянулся хвост «сопровождающих лиц». Приехали только три или четыре работника министерства – непосредственные помощники Евграфова, а в качестве представителя высшего руководства – Лев Сергеевич Шумов, о котором, учитывая занимаемый им ныне пост, видимо, правильнее было бы уже говорить не «приехал», а «посетил».
С Шумовым Литвинова связывала давняя и прочная дружба. Когда-то молодой, совсем еще зеленый испытатель Литвинов и столь же молодой ведущий инженер Шумов летали вместе на стареньком двухместном биплане. Испытывали какое-то оборудование – набирали высоту, пикировали, снова набирали, снова пикировали. Испытание было из самых несложных, но для обоих едва ли не первым. Потому и засело в памяти. Оба любили вспоминать: «Эх, лихо мы тогда пикировали!..» Хотя пикировали нельзя сказать чтобы с предельной крутизной или с выходом на очень уж малой высоте. Да и впоследствии у обоих набралось – на земле и в воздухе – немало поводов для воспоминаний куда более острых. Но все равно ранние воспоминания содержат в себе что-то особенное… В последующие годы Литвинов не раз с удовольствием наблюдал, как спокойно, ответственно, невозмутимо ведет себя при самых сложных обстоятельствах Шумов. Дорожил его дружбой, дружбой глубоко порядочного, доброжелательного, верного своим друзьям человека. Импонировало Литвинову и то, что, делая много добра людям, Шумов не только не афишировал этого, но, напротив, прилагал все усилия к тому, чтобы его помощь оставалась анонимной.
Со временем Шумова начали выдвигать – он, как с удовлетворением сформулировал Белосельский, «пошел вверх». Выдвижение это не было молниеносным – через ступеньки Шумов не перепрыгивал. Но было неуклонным.
Так называемых «звездных часов» в жизненном пути Шумова на первый взгляд как-то не просматривалось. Просто на каждом очередном посту он, что называется, «оправдывал». Был из тех имеющихся на каждом заводе, в каждом институте, в каждом конструкторском бюро людей, у которых всегда все получается.
А «звездные часы»… Перелистав инженерную биографию Шумова чуть повнимательней, все-таки можно было найти в ней и означенные часы.
Старожилы хорошо запомнили историю, которая в свое время имела резонанс весьма широкий. Дело было довольно давно – когда Белосельский находился в самом зените своей летной славы, Федько и Литвинов числились молодыми, хотя и многообещающими, а Шумов успел зарекомендовать себя надежным ведущим инженером с задатками (пока лишь, задатками) сильного организатора. Эти-то задатки и натолкнули нескольких многоопытных министерских зубров на мысль «перевести часы» в одном довольно каверзном деле с себя на молодого, перспективного, быстро растущего (на превосходные степени зубры, остро жаждавшие выйти из игры, тут не скупились)…
Суть же дела, вокруг которого развернулся весь этот политес, была несложна. На далеком сибирском заводе сдавалась заказчику – гражданской авиации – головная серия из двадцати новых транспортных самолетов. Вернее – в том-то и дело! – не сдавалась. Должна была сдаваться, но дело застопорилось по причине, которая на первый взгляд могла показаться ерундовой: не укладывались в заданные пределы характеристики установленного на этих самолетах навигационно-штурманского оборудования. Попытки уговорить заказчика отложить доведение этого оборудования «на потом» (летали же всю жизнь без него, пролетаете еще немножко) успеха не имели. Да и самим работникам завода, предпринявшим эти попытки, было ясно, что это несерьезно. На новых, по тем временам скоростных, заоблачно высотных самолетах ориентироваться в полете по старинке, держась железных дорог, рек и прочих наземных ориентиров, или по компасу («курс и время»), или даже пеленгируясь по радиостанциям, уже не годилось. Да и вообще самолет – это единый, цельный комплекс! Вынимать из него произвольно составные части нельзя.
Словом, назревал очередной большой аврал. И по всем установившимся традициям полагалось отправить для его ликвидации команду во главе с поднаторевшим в таких делах человеком, который, проявив должную напористость и силу воли, заставит всех там, на месте, крутиться поэнергичнее, в чем-то уговорит представителей заказчика, достанет, используя свои широкие полномочия, что-нибудь нужное… Благо опыт в таких делах, слава богу, имелся.
Но конкретные персоны, чьи кандидатуры на роль подобных спасателей были наиболее вероятными, понимали, что на сей раз испытанные авральные приемы могут ре сработать. Выступать в роли «несправившегося» никому из них не хотелось. И тут в чью-то умную голову и пришла благая мысль – подставить кого-нибудь из молодежи; с них, в случае чего, и спрос будет меньше… Трудно было бы установить, кто именно произнес фамилию Шумова (хотя через несколько лет автор этой идеи сам признался бы в своем авторстве более чем охотно).
Министру предложение, видимо, понравилось: на счету Шумова к этому времени уже было несколько «заметных» работ – четко проведенных испытаний, в которых он был ведущим инженером.
Вызвав к себе Шумова, министр начал с того, что обрисовал ситуацию. Обрисовал откровенно, без умолчаний. Вскользь упомянул о последствиях срыва этого задания («Тут уж, будь покоен, всем сестрам по серьгам достанется!»). Дал понять, что не склонен выдвигать нереальные лозунги:
– Мы не говорим о всех двадцати. Сдай три, четыре, пять машин. Покажи, что задача решается. С опозданием, не в сроки – за это нас, конечно, тоже по головке не погладят, – но решается. А то получается что? Полный утык! И никакой перспективы. Понял?
– Понял, – ответил Шумов. К разговорам с министром он был тогда еще не привычен, а потому не без некоторого усилия продолжил: – Но, извините, тут, мне кажется, какое-то недоразумение. Я же самолетчик. Не специалист по оборудованию…
– Ты специалист по летным испытаниям, а значит – по всему, что есть в самолете и около него. Вот так! – возразил министр. И помолчав немного, чтобы дать Шумову возможность освоиться с неожиданным для него оборотом дел, добавил: – Знаешь, Эйнштейн говорил: «Кто делает великие открытия? Новые люди. Неопытные. Даже – не очень знающие… Потому что опытный знает: того-то и того-то сделать нельзя. А неопытный просто не знает, что нельзя… Вот он приходит – и делает».
Рассказанную министром мини-новеллу Шумов знал в несколько иной редакции, но понял, что выкручиваться сейчас не надо. Надо ехать. Пусть даже в качестве обладателя таких сомнительных качеств, как неопытность и неполнота знаний, на которые – то ли в шутку, то ли всерьез – делает ставку министр.
И неопытный Шумов, по-быстрому собрав чемоданчик, вылетел на далекий сибирский аэродром, где происходили события, еще вчера никаким боком его не касавшиеся.
Прибыв на место действия, он повел себя поначалу странно. Вопреки ожиданиям работников завода и изготовителей злополучного, упорно не поддававшегося приведению в работоспособное состояние оборудования («еще одного толкача прислали!»), он не стал, следуя установившимся традициям, созывать оперативок и пятиминуток, устраивать накачек, а равно и диспетчерских совещаний. Не стал и призывать запарившихся людей, у которых и без того и силы и нервы были на исходе, «с завтрашнего дня начать работать по-новому».
Вместо всего этого он засел за документацию – «нырнул в бумаги». Как объяснял потом сам, хотел получить ответ на главный вопрос: есть ли у всех этих неподдающихся устройств некий общий камень преткновения или на каждой машине – свои грехи. И как только понял, что последнее («свои грехи»), воспрял духом: «Если, скажем, на «семерке» не ладится с блоком индикации, в то время как на всех остальных машинах он работает, значит, нет принципиальных причин, чтобы не работать ему и на «семерке». Нет принципиальных причин! Это самое главное… И, наверное, не надо кустарно шаманить вокруг каждой машины. Надо…
Представление Шумова о том, что именно надо, выразилось в несколько странной шифровке, которую он направил в министерство на второй день после приезда. Он просил (обещана же была вся возможная помощь!) срочно направить в его распоряжение нескольких специалистов, в том числе довольно неожиданного в сложившихся обстоятельствах профиля – например… по прикладной математике.
Шли дни, а долгожданных сообщений о сдаче хотя бы одного-единственного самолета с завода не поступало… Зато поступило нечто другое. На официальном языке это другое именовалось «сигналом», а в просторечии – телегой.
«Недомыслие или саботаж?» – вопрошали авторы сигнала, подписанного несколькими работниками завода. А времена, надо сказать, были еще такие, что слово «саботаж» вполне могло быть истолковано отнюдь не как метафора…
На последовавший за этим телеграфный запрос – если не грозный, то, во всяком случае, довольно нервный, – что он делает? – Шумов ответил по существу: «Комплексный стенд и единую методику». И добавил, что попытки отладить такую сложную, качественно новую аппаратуру методами, как он выразился, холодного сапожничества ни к чему не приведут и привести не могут.
– Это кто же холодные сапожники?! – взыграли опытные министерские зубры, поднаторевшие в расшивке узких мест волевыми (впоследствии их назвали волюнтаристскими) методами.
Однако министр, может быть, в глубине души уже начавший сомневаться в безошибочности своего выбора, внешне этого никак не проявил. Он посмотрел на календарь – до истечения «сверхпоследнего» срока оставалось уже не тридцать, а двадцать дней, покачал головой, бросил туманное замечание: «На переправе лошадей не перепрягают», – и постановил: «Пусть действует, как считает нужным. Не мешайте ему».
Первый самолет был сдан – сдан чисто, без малейших натяжек на четырнадцатый день этого, прочно запомнившегося Шумову месяца. Второй – на шестнадцатый. На семнадцатый день было сдано еще два самолета… Последний, двадцатый улетел с заводского аэродрома за четыре дня до окончания месяца.
Возвращение Шумова из командировки не стало триумфальным, в сущности, по его собственной вине. Очень уж явно он дал понять, что считает не свои действия достойными особого восхищения, а действия своих предшественников достойными осуждения. Или, вернее, даже не осуждения, а, так сказать, снятия с вооружения: «Вчера так расшивать авральные ситуации было можно, а сегодня уже нельзя – не та техника, не те времена»… Жизнь показала, что он был прав. Каких-нибудь несколько лет спустя никто и представить себе не мог иного подхода к капризничающей технике. Но то через несколько лет, а в дни сдачи «той двадцатки» (под этим шифром оставшейся в анналах устной истории завода, да и за его пределами) то, как действовал Шумов, выглядело – да и было по существу – новаторством. Впрочем, сам Шумов таких слов не любил. Полагал, что в авиации так называемое (он обязательно говорил: «так называемое») новаторство – норма. «За это нам зарплата идет. Причем – основная. Без премиальных»…
Поначалу Шумов воспринимал каждое очередное продвижение по службе с естественным удовлетворением и только по присущей ему сдержанности характера внешне бурных проявлений восторга по этому поводу не выдавал. Но по прошествии некоторого времени – и соответствующего количества ступенек вверх – стал относиться к этому все более прохладно. И, наконец, настал день, когда он запротестовал. Вернее, попытался протестовать, ибо, как справедливо заметил в своих мемуарах еще маршал Шапошников, «у начальства отказываться можно только до предела, который определяет само начальство». Протесты Шумова, хотя он этот предел иногда и переходил, тем не менее терпеливо выслушивали. Но, выслушав, во внимание обычно не принимали.
В один прекрасный день он отправился в очередной отпуск. Уехал в хорошем настроении: вроде бы удачно отбившись от очередного выдвижения. Но в разгар туристической поездки в тихом, старинном русском городке его перехватили взбудораженные местные власти: поступила команда – Шумова найти и немедленно направить назад – принимать очередную новую должность. Вручая телеграмму, под которой стояла подпись, до того встречавшаяся им только в газетах, представители городского руководства не скрывали естественного в такой ситуации трепета… Словом, бегство не удалось.
Однажды в летной комнате Нароков высказал сомнение: полностью ли искренен Шумов, так упорно сопротивляясь новым, все более высоким назначениям? Нет ли в этом позы?.. Нет, Шумов был искренен вполне. Его действительно не устраивало, что на каждой очередной ступеньке этой уходящей вверх служебной лестницы он оказывался все дальше от конкретного дела, к которому был крепко привержен, – от живых самолетов, «которые летают»…
Приехав с Евграфовым к Вавилову, Шумов принял участие в осмотре КБ, держась в группе гостей, а не в соответствии со своим рангом на полшага впереди. Впрочем, на ранги (даже на свой собственный, что, как мы знаем, случается не очень часто) он вообще смотрел трезво, без придыхания, с вавиловским же КБ был хорошо знаком, бывал здесь не раз; поэтому главным экскурсантом так или иначе оставался Евграфов. К нему-то в первую очередь и обращался Вавилов, переходя от одного стенда к другому: