Текст книги "Полоса точного приземления"
Автор книги: Марк Галлай
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 17 страниц)
Облет прошел гладко.
Первым ушел в воздух Федько. Пробыл в воздухе полчаса. Больше, чтобы разобраться в машине, ему не требовалось. Чисто, элегантно приземлившись, сразу, ни на что не отвлекаясь, сел писать летную оценку. Машина Степану понравилась. Устойчивость, управляемость, все пилотажные качества – все было в порядке. Новое оборудование, как и ожидалось, расширило круг задач, который можно было на новом самолете решать. Мелкие замечания – вроде того, что неудобно пользоваться ручкой открытия форточки фонаря кабины или что сигнальную лампочку тридцатиминутного остатка топлива логичнее было бы расположить в непосредственной близости от прибора-топливомера, показания которого она, в сущности, дублирует, – такие и им подобные замечания только подчеркивали, что никаких более серьезных претензий предъявлять машине не приходится.
Пока Федько писал, машину осмотрели, дозаправили и выпустили в полет Литвинова.
Обследовав самолет на всех положенных режимах, он доложил по радио: «Задание закончил» – и получил разрешение идти на посадку. «Хорошо тут летать!» – подумал он. – На сотни километров вокруг всего три аэродрома. Трасса Аэрофлота, и та в стороне проходит. В воздухе пусто. Не то, что у нас дома».
Марат не впервые летал в этих краях. И теперь под уютное шипение работающих на пониженных оборотах двигателей он с удовольствием осматривался. Крутой изгиб широкой заснеженной реки,, множество буксиров и барж, вмерзших в лед у ее берегов. А сами берега и уходящая, насколько хватало глаз, за ними местность – очень разные. Правый по течению берег, в полном соответствии с известным со школьных лет законом Бэра подмытый рекой, – высокий, обрывистый. Рассмотреть это с высоты, правда, удавалось с трудом, но что было прекрасно видно, – это почти сплошные густые, черные леса, покрывавшие все правобережье бассейна величественной реки. А за ее низким, плоским (опять-таки, как предписывает закон Бэра) левым берегом тянулись открытые, просторные, тоже белые, но какого-то другого, чем река, чуть кремового оттенка поля с тонкими извивающимися ниточками дорог, россыпь построек в населенных пунктах, сгущающаяся дымка над городом («Достается все-таки от городов этой самой окружающей среде!» – в который уж раз подумал Литвинов)… Красиво! Даже как-то досадно, что подавляющую часть времени существования рода человеческого люди не видели своей Земли сверху, откуда она прекраснее всего! Глупые птицы видели, а человек – царь природы – нет!..
Самолет спускался. Все заметнее сужались горизонты обзора, но зато тем больше выступало невидимых с высоты деталей. Нитки дорог оказались не пустыми – по ним, как мелкие букашки, ползли автомашины. Над коробочками строений проявились сероватые хвостики дымков. Даже на белоснежной поверхности реки обнаружились темные точки – переходящие по льду с одного берега на другой люди.
Но вот высоты осталось уже всего километра полтора, аэродром под носом, и Литвинов, оторвавшись от лицезрения окружающего мира, переключился на категории более деловые: вход в круг, шасси, закрылки… Приземлился, зарулил на стоянку и сразу попал в окружение ожидавших его заводских. Имея компетентное и вполне благоприятное суждение своего летчика – Труханова, – они не ожидали от облета каких-либо неприятностей. А когда с утра слетал и похвалил машину Федько, совсем уж успокоились на сей счет. Но у Литвинова была репутация летчика въедливого, к тому же особо специализировавшегося на устойчивости и управляемости. Как бы не взбрело ему какое-нибудь «но» в голову!.. Но нет, не взбрело. И когда он подрулил на стоянку, поставил машину на тормоза, открыл фонарь кабины, выключил двигатели и весело улыбнулся встречавшим, то получил в ответ полную порцию широких ответных улыбок. Таков уж удел летчика-испытателя, его работа – это тот самый конец, который, как известно, венчает дело…
Вечером Федько и Литвинов мирно дремали в креслах пассажирского салона «Ил-восемнадцатого», уносившего их домой. Проснувшись, отдали должное содержимому пакета, который им вручили при прощании провожавшие «Маленький ужин. Чтоб не скучать в дороге».
– Что-то отвык я от такого сервиса! – вздохнул Литвинов, принимаясь за ножку жареной курицы.
– Да. Не наш родной – ненавязчивый… – согласился Федько. И вдруг впервые за дни, проведенные в командировке, вернулся к делам родной испытательной базы. Вернее, к делам своего друга:
– Ну, так как же ты, Марат? Пойдешь завтра к вавиловцам?
Степан не сказал, для чего Марату следовало – или не следовало – идти к вавиловцам. Это было и без того ясно.
– Смысла нет, – не сразу ответил Литвинов. – Очень уж их всех Кедров обнадежил. Что ни говори, это же факт: получается у него! И, как на грех, с доработками станции дело застопорилось. Скорее всего это утык временный, нашли бы они выход, если бы, как говорится, не было другого выхода. Но другой, они полагают, есть. К тому же более простой: ничего в машине не менять. Большой соблазн… А я все-таки считаю… продолжаю считать: не годится в таком виде эта машинка… Даже если у Кедрова что-то получится. Хотя это еще, как Санька Аскольдов говорит, не железный факт, что получится…
– Ну и что же, вот иди и выскажи им все это.
– Я высказывал… Но, знаешь, говорил – и чувствовал, что только воздух сотрясаю. Слушают – и не слышат. Веса мои слова в сложившейся обстановке не имеют… Ну, а я больше ничего к тому, что сказал, добавить не могу. И повторять одно и то же смысла не вижу,
– И ты решил благородно ретироваться.
– А что?.. Между прочим, заметь: никто на последних совещаниях меня особенно и не искал; чудно провели без меня. Не заплакали.
Федько неопределенно похмыкал, после чего произнес, казалось бы, не очень информативное:
– Ну, ну, ладно.
Однако друзья Степана давно знали, что в его устах эти слова вполне информативны и означают несогласие, к сожалению, пока не подкрепленное достаточно вескими доводами, способными неопровержимо доказать его обоснованность. И еще это означало, что теперь Федько будет таковые доводы дотошно выискивать, чтобы, найдя их, вернуться – хоть через год – к обсуждаемому вопросу.
А иногда – правда, очень редко – бывало и так, что Степан вдруг делал странное заявление: «А ты ведь тогда был прав… Я разобрался». Его собеседник с трудом вспоминал тему спора и удивленно говорил: «Но ты же мне и не возражал. Похмыкал себе что-то под нос, и все». На что следовал ответ: «Не важно, возражал или не возражал. Важно, что считал: ты не прав. А ты был прав». Неправоту, безразлично высказанную или не высказанную, Лорд себе не спускал. Другим – тоже не всегда. Но себе – никогда.
Полчаса спустя самолет, пробив облачность, вышел на многоцветные огни полосы подходов гражданского аэропорта – даже в боковых иллюминаторах пассажирского салона заиграли багровые отблески этих огней, – приземлился и подрулил к алюминиево-стеклянному зданию порта.
– Вот и ладно, – сказал Федько и признался: – Не люблю летать пассажиром.
– Что, беспокоишься? – удивился Литвинов. – Зря, эти аэрофлотские ребята летают надежно. Статистика в их пользу. Во всяком случае, летать с ними куда надежнее, чем, скажем, ехать из города в город на автомашине: сам ни в кого не воткнешься, так в тебя какой-нибудь пьяный дурак вмажет.
– Да нет, за свою драгоценную я не беспокоюсь. Совсем другое дело. У меня, когда лечу пассажиром, все время ощущение, что я бы все делал немного не так: иначе развернулся бы, иначе в круг вошел…
– А ты, я вижу, придира.
– Есть немножко. А что: нельзя?
– Можно, можно. Не беспокойся. Даже похвально.
– То-то же!..
И вдруг Литвинов вне всякой связи с предыдущим задумчиво сказал:
– Интересно, какие неприятности меня ждут?..
– С чего ты взял, что они тебя ждут? – спросил Федько. – Совершенно это не обязательно!
– Обязательно, Степа. Почти с железной закономерностью обязательно. После отпуска, после командировки – всегда! Я к этому уже, в общем, привык… Весь вопрос в том, какие неприятности. Желательно, чтоб не очень крепкие…
Глава 10
Почему-то всякий недуг обостряется чаще всего ночью.
То ли действуют тут законы суточного биологического цикла – снизивший активность, приготовившийся ко сну организм слабее сопротивляется атакующей его хворобе. То ли резко падает поток поступающей извне информации, и от этого человек начинает пристальнее прислушиваться к самому себе и замечает многое, что в дневной суете осталось бы вне его внимания. То ли еще по каким-нибудь причинам, но факт остается фактом: ночь, а особенно предутренние часы, – самое время для обострений всяческих болезней.
Белосельский с вечера чувствовал себя неважно. Сердце, правда, не болело, но ему, как определил сам Петр Александрович, было тесновато в сердечной сумке. Снотворных он не любил: «Привыкнешь, и будешь потом не хозяином, а рабом этих паршивых таблеток». Поэтому, вместо того чтобы глотать лекарства, он перед сном побродил полчаса по бульвару. Вернувшись домой, поплескался под тепловатым душем, лег в постель и сразу потушил свет, – принял все меры, чтобы побыстрее заснуть.
Проснулся он, когда уже начинался сероватый рассвет. Предшествовал пробуждению неприятный, странный сон: Белосельскому снилось, что он на арене цирка, участвует в чемпионате по французской борьбе. Это было действительно странно: принято считать, что сновидения отражают, пусть в сколь угодно деформированном виде, только то, что человек пережил наяву. А Белосельский никогда – и в далекой юности – борьбой даже как зритель не увлекался. И вот тем не менее – такой сон… Дальше события в этом сне развивались для Петра Александровича совсем уж неблагоприятно: его соперник – грузный, гораздо более тяжелый («Мы же в разных весовых категориях!» – подосадовал во сне Белосельский), потный волосатый брюнет – одержал победу, положил Белосельского на обе лопатки. Это было обидно – всякое поражение обидно! Но, кроме того, и больно, потому что победитель под крики возбужденной публики всем своим весом навалился Петру Александровичу на грудь и вроде бы не собирался слезать. «Чего смотрит арбитр!» – возмутился во сне Белосельский – и проснулся.
Арена цирка, публика, противник – все это мгновенно исчезло. Но не исчезла острая, давящая, мешающая вздохнуть боль. Вообще-то боль Белосельский переносил сравнительно спокойно – приучил себя к этому, лечась от изрядного количества травм, выпавших в жизни на его долю. Но тут самым противным была не сама боль, а то, что стало трудно дышать.
По дороге в госпиталь Белосельский несколько раз терял сознание. Это было даже чем-то приятно: он проваливался куда-то, где не было боли и ничто не мешало ни вдоху, ни выдоху.
Вынырнув – уже на госпитальной койке – в очередной раз из небытия, он услышал, как один из окруживших его людей в белых халатах и таких же шапочках сказал:
– Инфаркт… Типичный… Мария Петровна! Капельницу!..
Начитавшийся за последние месяцы медицинской литературы, Белосельский успел подумать: «Инфаркт? Не похоже. Ошибаются медики. При инфаркте полагается, чтобы больного охватывал непреодолимый страх. А меня не охватывает…» – и снова провалился в бессознание.
…Когда дня три спустя к больному стали осторожно пускать посетителей («Минут пятнадцать, не больше! А то, знаете, мы его только-только откачали…»), сразу же к нему заявились Федько и Литвинов. Они недавно вернулись из командировки, и первая новость, встретившая их дома, была: у Белосельского инфаркт.
– Вот и неприятность! – констатировал Марат. – И нельзя сказать, чтобы мелкая!..
Белосельский, чувствуя себя в своей одноместной палате в некотором роде хозяином, счел необходимым развлечь гостей демонстрацией окружавшей его медицинской техники:
– Это все тут называется – интенсивная терапия. Не какая-нибудь – интенсивная! Вот установка веселящего газа. Вроде наркоза… А это – в металлической коробке – инструменты кипятят, на случай если грудную клетку вскрывать, прямой массаж сердца делать…
– Ничего себе терапия! – хмыкнул Федько. – Прямой массаж. Это надо же!..
– Иногда, выходит, надо. Но мне такие страсти, слава богу, ни к чему. У меня – в легкой форме… Мне вот только, видите, капельное вливание назначили.
Действительно, у постели Белосельского стоял высокий штатив, в укрепленной на нем системе банок, пузырьков и трубок булькала какая-то, внешне ничем не отличающаяся от обыкновенной воды жидкость, а вылезающая из всей этой системы резиновая трубка заканчивалась иглой, воткнутой больному в вену и прибинтованной – чтобы не выскочила – к руке.
Белосельский передохнул немного и продолжил:
– Теперь я попробовал, как это происходит: умирать. То есть вроде бы умереть, а потом вернуться…
– Это ты, брат, много раз пробовал, – возразил Федько. – Чего-чего, а этого в твоей биографии хватало.
– Я не о том. Там совсем другое: все, правда, шло к тому, чтобы помереть, но сам-то организм не угасал. Напротив, в полную силу действовал, чтобы выкрутиться. И выкручивался… А здесь – иначе.
– А как?
– Больше всего похоже, будто засыпаешь. И тоже, как когда засыпаешь, самый момент отключения сознания не фиксируется… Только потом, когда обратно вылезаешь, только тогда и отдаешь себе отчет: побывал там!..
– Ну, и как оно там? – полюбопытствовал Литвинов.
– А никак. Ничего нет. Провал и никаких ощущений… Знаете, говорят, будто там какой-то тоннель длинный, а в конце что-то светится и человеку кажется: летит он вдоль этого тоннеля… Так вот, это все байки… Ничего там нет. Пусто.
– Если пусто, значит, неинтересно. И, пожалуйста, Алексаныч, больше туда не ходи. Смысла нет. Посещай зрелища более завлекательные, – посоветовали друзья.
Белосельский пообещал, что именно так и постарается поступать, как только обретет несколько большую свободу в планировании собственных действий, и показал на шланг, привязывавший его к капельнице:
– Сейчас-то я пока на коротком поводке…
О том, что Белосельский идет на поправку, казалось бы, свидетельствовало все, начиная с объективных показаний ежедневно снимаемых кардиограмм и кончая расположением духа самого Белосельского: спокойным, слегка ироничным по отношению к медицине, медикам и прежде всего к самому себе («Это надо же было так оскандалиться!»). Ото дня ко дню ему делалось лучше. «Еще денек-другой, и, если дела так и дальше пойдут, будем с вами, Петр Александрович, садиться, ножки с кроватки спускать», – обещал доктор, сразу понравившийся Белосельскому своей интеллигентностью, спокойной доброжелательностью и внушающей доверие манерой размышлять при пациенте вслух, а не вещать наподобие жреца истины, слабому разуму непосвященных заведомо недоступные.
«Если так и дальше пойдут…»
Но дальше дела пошли не так. Совсем не так! Не зря, видно, сделал эту оговорку опытный доктор.
Инфаркт, как это бывает при сердечных заболеваниях, дал через полторы недели второй пик. Снова проснулся Белосельский к исходу ночи от ощущения тяжелого и какого-то ребристо-колючего груза на сердце, успел протянуть руку к звонку, нажать на кнопку, но прибежавшая дежурная сестра застала его уже без сознания – Петр Александрович опять провалился в спокойное, легкое небытие.
Провалился почти привычно – в который уж раз! Но, в отличие от всех предыдущих провалов, больше из него не вынырнул…
Там и остался.
Много, очень много народа пришло на похороны. Почетный караул, венки, ленты, ордена на красных подушечках, – все, как всегда в подобных грустных случаях. И речи такие же, как всегда. Конечно, кто-то произнес обязательную фразу о том, как хорошо было бы, если бы все добрые слова о своих заслугах покойный выслушал при жизни. Позднее другой выступавший высказал ту же справедливую, хотя и несколько потертую от неумеренного употребления мысль – он читал свою речь по бумажке и, хоть и запнулся на секунду, обнаружив, что повторяется, но оторваться от написанного текста не решился; так и дочитал свою бумажку до конца.
– Трудно передать, какое благотворное влияние оказывал Петр Александрович на улучшение нравственной атмосферы в нашем коллективе! – сказал еще один оратор.
– А что: было чего улучшать? – буркнул стоявший рядом с Литвиновым инженер из братского конструкторского бюро.
Марат ничего не ответил. Он думал о другом: как много сегодня говорят о человеческом облике покойного, о том, каков он был с людьми и среди людей, что ценил, против чего воевал… О том, что Белосельский – выдающийся летчик-испытатель, упоминалось вскользь, как нечто само собой разумеющееся.
«И это правильно, – решил Марат. – Ведь приходит в жизнь человек. И уходит из жизни прежде и раньше всего прочего человек. Какие бы ни были у него заслуги и как бы высоко он ни поднялся в деле, в котором служил людям… Опять-таки: людям…»
Возвращаясь с похорон, Марат вспоминал свой разговор с Белосельским. Трудный, непросто доставшийся им обоим разговор. Чуть больше двух недель прошло, а кажется – годы… «Чем он тогда закончился, наш разговор? Я сказал: ноги моей больше на их совещаниях не будет…»
Он явился на ближайшее совещание по «Окну».
Вошел в кабинет Вавилова, остановился на секунду в дверях, сделал общий поклон и уселся как ни в чем не бывало на один из заранее расставленных стульев – не за центральный стол, но и не в ряд у стенки. Показал этим, что хотя смотрит на ход событий трезво и в основных участниках работы больше себя числить возможным не считает, но и не для исполнения роли статиста сюда пришел.
Усевшись, Литвинов осмотрелся. Тот же, давно знакомый ему кабинет, почти все те же, хорошо известные лица. Но все выглядит сегодня как-то иначе, непривычно. «Неудача. Вот что, оказывается, окрашивает все в серый цвет», – усмехнулся про себя Марат, но тут же одернул себя: «Ерунда! Никакой я не неудачник. Просто есть люди еще поудачливее меня…»
Решение принять участие, более того: если потребуется, дать бой на этом совещании, далось Литвинову после тяжких, долгих раздумий. Он понимал: придется пройти через многое обидное. И слушать его, конечно, будут совсем не так, как обычно, как он привык, выступая в течение многих лет только победителем. Придется полную порцию отрицательных эмоций хлебнуть – это уж точно! Изрядную порцию… И не доказано, что взамен чего-нибудь добьешься. Скорее всего – ничего…
Но менять решение Марат не собирался. Не только по давней летной привычке: лучше твердо провести в жизнь более или менее приемлемое решение, чем бросаться от одного к другому в поисках самого лучшего. Нет, не только этот, многократно оправдавший себя принцип давил колебания в душе Марата. Были у него на то и основания более веские…
Появление Литвинова вызвало легкое оживление. Федя Гренков посмотрел на него с чем-то вроде сожаления: «Зачем ему здесь сидеть, только нервы себе трепать? Все ведь не так пошло, как он говорил…» Маслов, напротив, приход Литвинова внутренне одобрил: «Молодец! Правильно: раз уж ошибся, должен выслушать, когда ему об этом в глаза скажут, не прятаться…» Терлецкий подумал с тревогой и сочувствием: «Ох, неспроста он явился! Не для того же, конечно, чтобы просто так совещание отсидеть и домой уйти. Не таков этот товарищ!..»
Из маленькой двери, отделявшей кабинет Главного конструктора от так называемой комнаты отдыха, вышли Вавилов, Евграфов, Шумов и Генеральный конструктор Ростопчин.
«Не собираются ли они закрывать вопрос?..» – подумал Литвинов, увидев, сколь представительным оказалось совещание, на которое он шел как на буднично-очередное.
Подспудно мелькнула мысль: ох, как хорошо было бы, если бы то, что он собирается сказать, сказал кто-нибудь другой!.. Но рассчитывать на это, трезво рассуждая, не приходилось. У летчиков облета маловато опыта работы со станцией – что они могут сказать, кроме первых, общих впечатлений! Они и морального-то права не имеют на чем-то настаивать… Кедров увлечен своей удачей… Нет, назвать вещи своими именами придется, кажется, ему, Литвинову… Впрочем, посмотрим, как будут разворачиваться события. А вдруг?!..
Открывший совещание Евграфов предоставил слово Вавилову.
Главный конструктор несколько секунд помолчал – нелегко ему было начать, – но тут же взял себя в руки и заговорил. Докладывал он точно, объективно, без обтекаемых умолчаний. Марат больше смотрел в сумрачно решительное лицо Вавилова, чем вслушивался в его доклад, основную идею которого в основных чертах представлял.
– Встретились технические трудности… Известные средства результатов не дали… Рекомендации научных институтов сводятся к тому, что требуются принципиально новые решения, новые подходы… Мы в КБ пришли к тому же выводу. Предварительно, вопрос проработали, выходим… – Вавилов полуобернулся к Шумову и Евграфову. – …Уже вышли с предложениями по новой станции, просим дать нам такое задание…
– Когда она будет? – спросил Ростопчин. – Ваша новая.
Вавилов пожал плечами и хотел было ответить, но его упредил Евграфов:
– Это предмет отдельного разговора, Дмитрий Кириллович. К нему ни мы, ни, насколько я понимаю, КБ не готовы. Их предложение поступило в министерство два дня назад. И отношения к нашей сегодняшней повестке дня…
– Извините, Василий Никифорович, имеет, – не удержался от того, чтобы перебить замминистра, Вавилов. – Новая разработка будет опираться на плечи нынешней, с учетом всего, чему эта нынешняя нас научила…
– Так это же норма всякой конструкторской деятельности! – сказал Евграфов. – Не вас нам, Виктор Аркадьевич, учить, но, повторяю, это норма: выпущенный объект вводится в эксплуатацию, следующий проектируется и изготовляется, а будущий уже в головах авторов… Но мы собрались не для того. Ждем, что вы осветите нам положение дел с той станцией, которая уже есть. Положение дел с «Окном»… Вынужден напомнить, что опытный экземпляр большой машины Дмитрия Кирилловича на выходе. Идет подготовка к серии. Значит, пора думать о серийном выпуске всего оборудования, заложенного в самолет. Готово для запуска в серию «Окно»? Или нет?
– Еще недавно я вынужден был бы ответить на ваш вопрос отрицательно. Складывалось впечатление, что работать со станцией не получается. Но сейчас наметилась многообещающая, я бы сказал, весьма многообещающая перспектива. Выяснилось, что выйти на посадку, ориентируясь по отметке на экране нашей станции, можно!.. Трудно… Сложно… Пока с несколько большим процентом вынужденного ухода на второй круг, чем хотелось бы… Но можно! И тут, конечно, большая заслуга Андрея Прокофьевича.
Все обернулись к Кедрову.
– Вы можете гарантировать выход на полосу, если не с первого, то хотя бы со второго захода? – резко спросил Ростопчин.
Кедров на секунду замялся. Каких-нибудь четыре-пять месяцев назад тогдашний Кедров бодро ответил бы: «Сделаем!» или нечто в подобном роде. Но ничто так не поднимает человека, как ответственность. Сегодня в кабинете Вавилова встал, чтобы ответить на заданный ему вопрос, уже другой Кедров, который выдавать векселя, не обеспеченные банковским вкладом, позволить себе не мог.
– Видите ли… – начал он.
Но тут, не дожидаясь его ответа, Евграфов снова обратился к Вавилову:
– На это, значит, ваш основной расчет?
– В перспективе… – начал Вавилов.
– К перспективе вернемся позднее… А сегодня? На это?
– В общем, да.
– Вот смотрите, Виктор Аркадьевич. В свое время вы призывали меня не шарахаться…
(«Запомнил!» – подумал Вавилов.)
– …а сейчас, что сами делаете? Сначала рассчитывали, что сумеете улучшить поведение отметки техническими средствами. Потом – что летчики приспособятся. Потом – на реализацию предложений товарища… товарища Картужного, так ведь? Сейчас – снова на летчиков. Бросаетесь из стороны в сторону. Употребляя вашу терминологию, – шарахаетесь… Не похоже на вас, Виктор Аркадьевич. У меня о вас было мнение как о человеке более твердой линии. Принципиальной.
Последнее замечание Евграфова Вавилова явно задело.
– Нет, Василий Никифорович, – жестко ответил он. – Твердая и принципиальная линия у нас есть! Она в том, что мы боремся за станцию! Всеми силами. Используя каждую возможность… Как на фронте во время наступления: где обозначился успех, туда и…
– Ну, вы-то сейчас, извините, не в наступлении. Скорее в обороне, – вполголоса заметил Ростопчин.
– Дмитрий Кириллович! – с укоризной сказал Евграфов.
– Извините, – повторил Ростопчин. – Но где же все-таки, вы считаете, у вас сегодня наметился успех?
– Я уже сказал, – ответил Вавилов. – Андрей Прокофьевич нащупал приемы работы со станцией в ее нынешнем виде. Нащупал еще, конечно, не полностью. В основном – интуитивно. Сейчас они расшифровываются нашим теоретическим отделом.
– Теоретическим отделом? – удивленно поднял брови Евграфов. – А он тут при чем? Есть тут кто-нибудь из этого, вашего теоретического отдела?
Со стула у самой двери кабинета поднялся сутулый, худощавый, похожий на поседевшего ворона человек и неожиданным в столь неспортивном организме глубоким басом прогудел:
– С вашего разрешения, я. Заместитель начальника отдела… Мы анализируем записи полетов Андрея Прокофьевича. По его инициативе, между прочим. Начинают просматриваться некоторые закономерности. Формализовать их, наверное, будет довольно трудно… Работа еще в самом начале.
Как ни далеки были мысли Литвинова от такого подхода к делу, но не оценить его по достоинству он не мог. («Здорово! Выразить интуицию формулами! Поверить алгеброй гармонию, так сказать… Молодцы! И, конечно, Кедров молодец, если это вправду его идея… Из него вообще будет толк. Наносное отлетит, останется главное: отлично летает, напорист, и вот еще, ко всему прочему, оказывается, котелок у него варит».)
Однако Евграфов был склонен к более конкретному подходу:
– Опять перспективы, – проворчал он. – Итак, вы настаиваете, чтобы ориентироваться на то, что летчики сумеют…
– Должны! – твердо сказал Вавилов. – В летной работе много нелегкого. И в плотном строю летать трудно, и фигуры высшего пилотажа чисто крутить, и сажать самолет – этим, между прочим, каждый полет завершается – тоже трудно. Медики установили: на посадке современного самолета у летчика пульс и кровяное давление в полтора раза возрастают!.. И ничего: осваивают это дело. Придется им научиться и нашей отметкой пользоваться. Кедров показал: это в пределах возможностей человеческих.
– Так, – сказал, помолчав, Евграфов. – А технические возможности укротить эту вашу отметку, значит, исчерпаны?
– Да, – ответил Вавилов.
– Как сказать! – вырвалось у Терлецкого, но, перехватив укоризненный взгляд Главного конструктора, продолжать он не стал. Однако его реплику успел услышать Евграфов.
– Кажется, у товарища Терлецкого другое мнение?
– Мнение КБ выражаю я, – сказал Вавилов. – А все идеи относительно того, чтобы, как вы говорите, укротить отметку, к сожалению, как рождались так и умирали. Одни при первом же рассмотрении, другие до лабораторных стендов доходили, – но все умирали. Этого Владислав Терентьевич опровергать не станет.
Терлецкий действительно опровергать не стал. Продолжал сидеть на своем месте с непроницаемым лицом, не выражавшим ни согласия с точкой зрения Главного конструктора, ни намерения поспорить с ней.
Но Толя Картужный столь тонким нюансам внутрифирменной лояльности обучен не был. Он глубоко вздохнул, чтобы набрать в легкие воздуха для пламенной речи, но в этот момент встал Литвинов.
– Разрешите сказать несколько слов, – спокойно (это было заранее запланировано: если уж говорить, только так – подчеркнуто спокойно) попросил он.
– Пожалуйста, – если и удивившись выходу Литвинова на авансцену, то никак не проявив этого внешне, сказал в наступившей тишине Евграфов. – Слушаем вас.
И Литвинов начал:
– Тот факт, что Андрей Прокофьевич Кедров сумел так заметно поднять процент удачных заходов, свидетельствует о его большом летном мастерстве и вселяет определенные надежды. Это направление, конечно, надо разрабатывать… Но пока действительно получается: перспективы есть – гарантий нет…
Начав заранее продуманными, немного книжными оборотами свою речь, Литвинов смотрел на Евграфова, Вавилова, Шумова, Ростопчина, разместившихся у письменного стола Главного конструктора, но боковым зрением видел всю комнату. И сразу же заметил появившиеся иронические усмешки, – те самые, которых он ожидал. Вернее даже не усмешки, а этакие легкие деформации – чуть приподнятые брови, немного поджатые губы, слегка прищуренные глаза, – долженствовавшие выражать ироническую реакцию их обладателей… Никогда в жизни не слушали его до этого дня так. И никогда в жизни не было у него так тошно на душе! «Что ж, – подумал он, – все нормально. На то и шел. Иначе не могло быть. Реакция естественная: «У уважаемого товарища не получилось, вот он и катит телегу на собрата, у которого получилось».
– В принципе, я уже не раз это говорил, считаю что вообще правильная основная линия, если хотите, стратегия – это приспосабливать технику к человеку, – продолжил тем же размеренным тоном Литвинов. – Не наоборот!
– Позвольте, Марат Семенович, – недовольно перебил Вавилов. – Извините, не вы это открыли. Истина азбучная. Конечно. Это направление основное. Но не единственное!.. И, между прочим, когда летчик или любой другой оператор изучает новое техническое устройство, тренируется в работе с ним, что же это такое, как не приспособление к технике?
– Верно. Я ведь и сказал: правильная основная линия… Но всему есть пределы… Хорошо, Кедров добился, вернее близок к тому, чтобы добиться, работая с «Окном», удовлетворительных результатов. Честь ему и хвала за это. Если вы обратили внимание, с этого я и начал… Ну, а дальше? Неужели можно игнорировать тот факт, что из всего нашего, как вы знаете, достаточно сильного коллектива летчиков это удалось одному ему? Вряд ли наши летчики, и в том числе, извините, я, грешный, слабее в пилотировании, чем те командиры кораблей, которым «Окно» предназначается… Мы в цирке видим, как артист ходит под куполом по проволоке. Убеждаемся: это в пределах тех самых возможностей человеческих, о которых здесь упоминалось с такой надеждой. Здорово! Но никому не придет в голову использовать проволоку в горно-стрелковых войсках как штатное устройство для перехода через пропасти. Цирковой артист может, а от обычного солдата этого требовать нельзя…
Бросив беглый взгляд вокруг себя, Литвинов обнаружил, что слушают его внимательно. Иронические мины если не пропали, то стали как бы менее откровенными. Даже Кедров, видимо, несколько польщенный сравнением с артистом цирка, утвердительно покачивает головой. Ободренный этим, Марат продолжил:
– Сказать летчикам «вы должны» проще всего. Но надо же иметь в виду, кроме наших летчиков, еще и летчиков заказчика. У них свои проблемы. Заставлять их воевать с нашей отметкой, даже если бы была надежда на успех, нельзя. Не пойдут они на это.