Текст книги "Бегство"
Автор книги: Марк Алданов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 25 страниц)
V
В стеклянном кубе у входа плавали золотые рыбки, но их и разглядеть было трудно в грязной мутной воде. Чахлая пальма у машины шевелила запыленными пальцами, когда мимо нее проходили люди. Это был собственно не ресторан и не трактир, и не кабачок. Больше всего заведение походило на декорацию портового притона в передовом театре, где руководит постановками режиссер, умеющий создавать настроение. Видало оно всякие виды и, быть может, помнило времена, когда за границу ездили морем и Петербург был настоящим портом. В последние годы перед войной опытные люди, не любившие вокзальных буфетов, поздно ночью приезжали сюда запивать кахетинским вином шашлык или селянку. Владелец, весело-глупый человек, встречал дикими возгласами завсегдатаев и яростно кричал половым: «Рабы, режьте лучшего козленка!.. Рабы, тащите жареных павлинов!»… Из кухни торжественно выходил человек с кинжалом у пояса, принимал заказы и, мрачно-сочувственно улыбаясь, кивал головой в ответ на указания тех гостей, которые имели личные взгляды на шашлык, а селянку называли «селяночкой», потирая руки и улыбаясь светлой улыбкой. Хозяин приносил старательно запыленные бутылки, пил с гостями и с хохотом рассказывал общеизвестные анекдоты, выдавая их за истории, случившиеся с ним или с одним его приятелем. Заведение очень опустилось с войною. Умер хозяин, ушел воинственный человек, которого завсегдатаи, с непонятной гордостью, называли осетином. Революция совсем подорвала дело. Гастрономы приуныли и перестали приезжать, последнего полового рассчитал новый владелец, публика стала много хуже, – разве изредка забредет наблюдать нравы ночного притона компания литераторов или какой-нибудь молодой провинциальный турист, втайне воображающий себя Фаустом. Пришли в упадок шашлык и селянка, но кахетинское вино подавалось по-прежнему, – говорили, что новый хозяин имеет связи.
Пахло рыбой, капустой, табаком и керосином. Окна передней комнаты были плотно завешены. Публики было немного, – из-за событий в городе или оттого, что весь вечер шел проливной дождь. Застрявшая компания матросов невесело пила и, зевая, играла в карты. На них подозрительно поглядывал хозяин, грузный рябой и косой человек в высоких шершавых сапогах, как нельзя более подходивший наружностью к декорации портового притона. Он не был уверен, что ему заплатят. Матросы уже понемногу теряли положение знати нового строя, однако ссориться с ними не приходилось.
Женщина в платке, следившая за игрой, встала и допила вино в стаканах, стоявших перед ней и перед ее соседом. Матрос выругался крепко, но без оживления.
– Много лакаешь!..
– Двенадцатый час… Спать хочу, – сказала женщина.
– Куда ж в такую погоду?.. Сейчас пойдем.
– Отчего мотора не взяли? Я говорила…
– Потом будете языком чесать, – сердито сказал другой игрок. – Я говорю: ва!
– Ишь, задается! Если ва, то деньги на бочку.
Женщина изобразила презрительную улыбку на помятом, крашеном, еще красивом лице.
– Скучно мне с вами… Граммофон бы пустить, песню какую-нибудь, – сказала она, натягивая продранные перчатки, видимо, главную свою гордость.
– Не время теперь песни играть, – угрюмо отозвался хозяин. Матрос к нему повернулся.
– А для буржуев было время? – грозно спросил он.
– Ладно, пустим, – равнодушным тоном ответил хозяин и вышел во вторую комнату, где стоял граммофон.
За столом гость в дорожном плаще что-то писал при свете керосиновой лампы. Перед ним стояла пустая бутылка. Больше в комнате никого не было.
– Дождь идет? – спросил Браун, отрываясь от тетради.
– Идет, – ответил хозяин с виноватым вздохом.
– Дайте, пожалуйста, еще бутылку.
– Карданаха прикажете?
– Да, карданаха.
– Сейчас принесу… Вас граммофон не обеспокоит? – понижая голос, спросил хозяин. – Матросня требует…
– Не обеспокоит.
Хозяин поставил пластинку. Женщина из двери с любопытством на них смотрела. Браун встретился с ней глазами. Извилистая трубка мембраны впилась в пластинку и завертелась. Женский голос завыл: «Прощайте, други, я уезжаю…»
– Закусить ничего не желаете?
– А что у вас есть?
– Горячего ночью ничего нет. Есть колбаса.
– И хлеб?
– Хлеба, извиняюсь, нет.
– Что ж, дайте.
– Сию минуту.
Хозяин вышел и в дверях столкнулся с женщиной.
– Это кто? Буржуй? – радостным, истосковавшимся шепотом спросила она.
– А я почем знаю? Мы паспортов не требуем. Только бы платили, не то, чтобы жулье какое-нибудь.
Женщина оглянулась на игроков и вошла во вторую комнату.
– Мусье, угостите девочку вином, – привычным тоном, как автомат, произнесла она классическую фразу, которую по лени никогда не меняла. Браун оглядел ее с ног до головы. Она почувствовала, что дело может выйти, и нацепила привычную вызывающую улыбку, хоть гость показался ей неприятным. «Ах, ша-рабан мой, амери-канка… – запела она вполголоса, вторя граммофону. Хозяин вошел с откупоренной бутылкой и скользнул по ним опытным внимательным взглядом. – …А я девчонка, ды хулиганка!..»
– Закуску сию минуту подам. И сухари нашлись.
– Спасибо.
– Матросы сейчас уходят, – многозначительно сказал хозяин и отошел к граммофону. – «…Ды болит мое сердце, ды болит пе-чонка…» – пела женщина, поплясывая на месте и глядя на Брауна. Граммофон захрипел. Хозяин поднял трубку, приблизившуюся к красному кружку. – «…Ах, что поделал со мной мальчонка!»…
– Ты с ними уходи и назад возвращайся, – прошептал хозяин.
«…Единственно для пользы дела имею честь представить товарищам членам коллегии В.Ч.К., что наружное наблюдение за арестованным 31-го числа августа месяца контрреволюционером б. князем Алексеем Андреевичем Горенским было с самого начала поставлено неудовлетворительно и поверхностно как вследствие недостаточного числа предоставленных в распоряжение отдела разведчиков, так и в силу их полного незнакомства с делом, требующим опыта, размышления и навыка. О вышесказанном я неоднократно имел честь докладывать товарищам членам коллегии В.Ч.К., в частности в моих письменных донесениях за №№ 1 и 7…»
«Этот фрукт хочет нас учить, – морщась, подумала Ксения Карловна. – Достаточно того, что его самого пока терпят…»
«При надлежащей постановке дела и при наличии опытных наблюдателей обязательно должны быть замечаемы все связи и знакомства лица, принятого в наблюдение (первоначально было написано „принято в мушку“, но потом вместо „мушки“ поставлено слово „наблюдение“). Это требование позволяю себе назвать азбукой разведочного дела. Между тем обращаю внимание товарищей членов коллегии В.Ч.К. на то обстоятельство, что контрреволюционер б. князь Горенский был отмечен Инфагом наружному наблюдению еще 25-го числа августа месяца. Однако товарищ разведчик наружного наблюдения, принявший б. князя Горенского, потерял связь с принятым и не сумел даже выяснить, где именно б. князь Горенский провел последние ночи и с кем он встречался, что само по себе достаточно свидетельствует о явно ненормальной и дефективной постановке всей службы наружного наблюдения в Аго…»
«К сожалению, в этом он прав… На Аго надо будет обратить особое внимание», – подумала Ксения Карловна и сделала пометку: NB.
«…В силу доверия, оказанного мне товарищами членами коллегии В.Ч.К., считаю себя обязанным обратить их внимание на этот прискорбный факт. Наружному наблюдению удалось, правда, установить, что 30-го числа августа месяца в семь часов вечера принятый в наблюдение б. князь Горенский встретился на Каменноостровском проспекте в доме № 74 с лицом, в котором, путем сопоставления некоторых имеющихся у Инфага данных, удалось с большой вероятностью признать известного товарищам членам коллегии В.Ч.К. по моему предыдущему докладу за № 16 контрреволюционера Александра Михайловича Брауна…»
Бумага задрожала в руках Ксении Карловны.
«Однако, в результате той же неопытности товарищей разведчиков наружного наблюдения и их полного незнакомства с делом, означенное лицо не было тотчас принято в наблюдение, а самое сообщение было мне сделано с опозданием непозволительным и недопустимым, каковое обстоятельство еще раз свидетельствует о той же дефективной неналаженности службы наружного наблюдения в Аго. Немедленно принятые меры уже не могли привести к цели, так как означенное лицо, проявляющее не в пример более осторожности и осмотрительности в действиях, чем б. князь Горенский, в указанном выше доме более не появлялось. Свои предположения о роли контрреволюционера Александра Брауна я имел честь изложить на устном докладе от 26-го числа августа месяца члену коллегии В. Ч. К. товарищу Каровой и получил предписание выяснить общую картину дела, воздерживаясь от преждевременного ареста означенного лица, если бы к такому аресту представился случай.
Не позволяя себе входить в обсуждение видов и намерений коллегии В.Ч.К., считаю себя обязанным указать, что в настоящее время общая картина дела может уже считаться выясненной, главным образом на основании внутреннего освещения в так называемой второй десятке Федосьевской организации. Преступное контрреволюционное сообщество, во главе которого стоял б. действительный статский советник Сергей Васильевич Федосьев, готовило центральный террористический акт, известный товарищам членам коллегии В.Ч.К. по моему докладу за № 16. Есть все основания предполагать, что контрреволюционер Александр Браун, химик по профессии, ведал в злоумышленной организации делом изготовления взрывчатых веществ. Однако внутреннее освещение, исходящее из второй десятки, а равно и из других источников, известных товарищам членам коллегии В.Ч.К., пока не дало, к сожалению, возможности установить, где, как и при чьем участии производилось это изготовление.
В силу арестов, произведенных 31-го числа августа месяца и 1-го и 2-го числа сего сентября месяца, злоумышленная организация может считаться вполне освещенной и в значительной мере ликвидированной. Арестованные по этому делу, согласно распоряжения, переданы в ведение товарища Железнова. Позволяю себе надеяться, что коллегия В.Ч.К. оценит труд лиц, этому со всем служебным рвением способствовавших, как равно и общую активность отдела.
Как известно коллегии В.Ч.К., несмотря на все усилия отдела, наиболее опасные деятели преступного сообщества до сих пор не арестованы и об их планах и местопребывании внутреннее освещение никаких сведений или хотя бы наводящих указаний дать не могло. Вполне вероятно, что злоумышленники попытаются в ближайшие дни скрыться за границу или на юг России, находящийся во власти контрреволюции. Почитаю долгом в самом спешном порядке обратить внимание коллегии В.Ч.К. на полную неудовлетворительность постановки наблюдения и контроля на пограничных пунктах, как сухопутных, так в особенности морских. При надлежащей энергии, распорядительности и быстроте действий попытки бегства могут быть, однако, еще пресечены, и в этом случае были бы все основания надеяться на арест злоумышленников в самом ближайшем будущем. В связи с указанным выше устным распоряжением, объявленным мне 26-го числа августа месяца членом коллегии В.Ч.К. товарищем Каровой, и признавая картину дела в настоящее время совершенно установленной, имею честь покорнейше просить коллегию В.Ч.К. о безотлагательном разрешении отделу, в порядке собственной инициативы, не теряя ни минуты времени и не сносясь для каждого отдельного действия с коллегией В.Ч.К., принять все меры к скорейшему задержанию скрывшихся руководителей преступной организации. Одновременно, считаясь также с вполне реальной возможностью вооруженного сопротивления с их стороны, настоятельнейшим образом прошу о немедленном предоставлении в распоряжение отдела нового контингента разведчиков, причем повторно и единственно для пользы дела ходатайствую о разрешении мне выбирать сотрудников самостоятельно, из лиц мне известных, не считаясь с их прошлой службой. Долгом чести почитаю заверить товарищей членов коллегии В.Ч.К., что новые завербованные мною разведчики, в сознании печальных ошибок своего прошлого и счастливые доверием, оказанным им правительством рабочих, крестьян и солдат, с удвоенной энергией, не за страх, а за совесть, будут служить на знакомом им поприще делу строительства великого пролетарского государства».
Лицо Ксении Карловны было смертельно бледно. Минут десять она сидела за столом, то перепечатывая доклад, то откладывая его в сторону. Затем ее глаза наполнилась слезами. Она поспешно взяла бумагу, сунула ее в боковой ящик и, захлопнув ящик, два раза повернула ключ в замке.
Пахнуло сырым ветром. Боковая дверь открылась. Вошел Федосьев. У него в руке был небольшой электрический фонарь. Он остановился на пороге, окинул взглядом комнату и сел, расстегнув пальто.
– Выспались? – спросил Браун.
– Не то чтобы выспался, а часика три подремал, – ответил, зевая, Федосьев. Он потушил фонарь и сунул его в карман. – А вы неужто так и не ложились?
– Негде было.
– Как негде? Вам хозяин предлагал вторую постель… Скверные, однако, у него постели.
– Да, меня они не соблазнили.
– Все же лучше было поспать, чем так сидеть всю ночь, только нервы расстраивать.
– Да и вы рано встали.
– Еще часа полтора ждать. Приехать надо к самому отходу парохода, так выгоднее. Конечно, можно было бы полежать еще немного… Нравятся вам мои мохнатые усы?
– Ничего. Немцы теперь больше бритые.
– Всякие бывают, я под кайзера… Все-таки, врать не стану: спалось не очень хорошо, – сказал Федосьев, потягиваясь и улыбаясь. – А вы винцо пили?
– Пил. Недурное вино.
– По-видимому: две бутылки выпили. Второй стакан вы для меня припасли?
– Для вас.
– Но ни единой капли мне не оставили… Смотрите, Александр Михайлович, все будет на пристани зависеть от вас и от вашего самообладания.
– Надеюсь, вы окажетесь достойным партнером.
– С той оговоркой, что немецким языком я владею плохо. Вы, наверное, лучше сойдете за немца.
– Говорите наудачу «Jawohl»[79]79
Конечно (нем.)
[Закрыть] или «Ach, so!»[80]80
Ах, так! (нем.)
[Закрыть] – это всегда можно.
– Буду по возможности помалкивать. Во всяком случае я очень рад, что вы согласились бежать вместе со мной. По правилам конспирации нам следовало бы разделиться.
– Напротив, им в голову не придет, что мы с вами можем путешествовать вместе.
Федосьев засмеялся.
– О, вы психолог! Как же выходит по психологии: проскочим мы или нет?
– Не знаю. Но я стою на своем: проще нам было уехать по железной дороге. Паспорта надежные.
– Нет, уж в этом вы на меня положитесь: по моим сведениям, надзор на пограничных вокзалах много серьезнее, чем на пристани. Этому вашему юному помощнику можно по железной дороге, но не нам с вами. Уж меня-то и в Белоострове, и в Орше хорошо знают в лицо. Там гримом не отделаешься, да и грим у нас с вами неважный.
– Тогда и на пристани арестуют, – сказал Браун. Он рассеянно взялся за бутылку и тотчас поставил ее на стол: в ней в самом деле не было ни капли.
– Все возможно. Игра: пан или пропал. Вы не игрок?
– Я? О нет.
– А я почему-то думал, что вы игрок… Хозяин пошел спать?
– Да, как только матросы ушли, пошел спать. Сказал, что в четыре часа лошадь будет подана… Он из ваших бывших, этот Спарафучиле?
– Из них самых. Всем мне обязан.
– Это, конечно, ценная гарантия! А помните, вы меня попрекали тем, что я доверяю молодому Яценко?
– Мой расчет надежнее. Вы ставили на честность, а я на страх. Какой ему смысл меня предавать? Ведь я тогда могу кое-что рассказать и о нем.
– За такой подарок, как вы, ему все простят.
– Может, простят, а может, и не простят. Здесь же дело простое, выгодное: и меня сплавил за границу, и деньги с нас получил. У него, правда, наружность прямо для корчмы из «Риголетто», но человек он простой, милый и радушный, как очень многие жуликоватые люди… Риск, бесспорно, есть, однако что же мне было делать? Я теперь нигде не нашел бы убежища, в гостиницах постоянные облавы, квартира моя выслежена.
– Та, адрес которой вы, по вашим словам, сообщали только самым надежным?
– Да, та самая, – с досадой ответил Федосьев. – Знаете, если мне еще иногда хочется прийти к власти, то преимущественно для того, чтобы кое-кого вывести на чистую воду.
– И повесить.
– Разумеется, и повесить.
– А дело наше, правду сказать, кончилось довольно бесславно. По каким причинам, Сергей Васильевич? Задумано все было хорошо, люди были неробкие, неглупые, опытные. Почему все так провалилось?
– Провалилось по случайности. Вследствие недостатка средств, вследствие глупости союзников, вследствие болтливости рядовых юнцов, вследствие неосторожности вашего Горенского. Более глубоких причин не ищите: их нет.
– С такими причинами нельзя показаться на глаза историку-социологу.
– А черт с ним, с историком-социологом! Я правду говорю, – сказал Федосьев. Он взглянул на часы. – Господи! Еще только четверть третьего.
– А вдруг есть и более глубокие причины?
Федосьев опять широко зевнул и потянулся.
– Спать хочется, – сказал он. – Спорить можно будет на пароходе, если, Бог даст, проскользнем… Тогда всему подведем итоги. Я напишу мемуары, а вы «Ключ». Закончите его каким-нибудь таким философским эффектом, вот как поэты самый эффектный стишок всегда приберегают под конец стихотворения… Ужасно спать хочу… Так какая же глубокая причина?
«Ну, теперь все кончено, – подумал Яценко, оставшись один в камере, – ясно, сегодня и расстреляют, чтобы я никому не мог о нем рассказать!..»
Он подошел к умывальнику и стал умываться: у него осталось от допроса ощущение – точно от прикосновения к кому грязи. Руки у Николая Петровича тряслись, сердце колотилось. «Боюсь?.. Да, конечно, боюсь… Но все же не так страшно, как думают, как описано… Где это описано?.. У Гюго?.. Или у Достоевского?.. Да, у Достоевского… – Ему тотчас показалось диким, что на краю могилы он вспоминает о каких-то романах. – Да, это очень странно… Даже, пожалуй, смешно… Книжная натура… Русский интеллигент… – Огрызок мыла в руках Николая Петровича трясся все сильнее. – И то, что я об этом говорю „русский интеллигент“, это еще более смешно и книжно… Не надо думать о пустяках, когда жить осталось несколько часов… Может быть, даже несколько минут?.. Нет, больше: уводят в четвертом часу… Когда меня к нему потребовали, было двадцать минут второго. А теперь?..» Николай Петрович хотел было вынуть часы, но не мог прикоснуться к ним мокрыми руками. «Больше незачем беречь часы… Да, я сейчас вытру… О чем же теперь думать? Чистое белье надеть? Сегодня все надел… Помолиться? Это в самую последнюю минуту… Что же?.. Да, надо торопиться, надо торопиться», – бессмысленно повторил он вслух, вытирая руки чистым краем полотенца. «Вот, так… Двадцать минут третьего. Значит, еще есть время, много времени!.. Да, часы я оставлю Вите… Несчастный Витя! Написать ему надо… Разумеется!..» – вспомнил Николай Петрович.
Он сел на кровать, взял лист бумаги с доски, служившей ему столом, и быстро, трясущейся рукой, написал: «Милый, ненаглядный мой Витя, когда ты прочтешь эти строки, меня уже не будет в…» И тотчас он подумал, что и эти слова – выдуманные, чужие, ненужные. «Так всегда пишут осужденные или самоубийцы… И „когда ты прочтешь“, и „ненаглядный“… Так и умираем во власти чужих слов… Так и я прожил всю жизнь, – только в последний год и жил своим умом… Да, все прогадал, все присмотрел!.. Что же я могу сказать Вите? Последний завет? Учить его, как жить? Если я сам так удачно прожил свой век!.. Притом опасно в такие дни напоминать им о Вите. И не доставят они ни письма, ни часов. Нет, не надо, ничего не надо…» Николай Петрович разорвал лист на мелкие клочья и почему-то сунул их под подушку. – «Что же нужно сделать? Разве о нем написать правду: кто он такой. Кому написать? Ему ведь и бумаги передадут, он только будет смеяться… Он для этого и меня вызывал, чтоб посмеяться… Все мои тогдашние слова повторял, – думал, вздрагивая, Николай Петрович. – Но я допрашивал честно: я думал, что он убил Фишера… А он прекрасно знает, что я ни в чем не виноват… Конечно, месть, гнусная месть подлеца… Рассчитывал, что я его не узнаю? Да, я не сразу его узнал и мог не узнать совсем в темноте, он отрастил бороду… Теперь он уже ничем и не рисковал: отсюда меня поведут прямо на расстрел… Или застучать в дверь, потребовать, чтоб тотчас повели к коменданту для важного сообщения? Так он и встанет ночью!.. Да и тот, конечно, отдал распоряжения… Теперь понятно, почему меня столько времени держали в одиночке, почему никого ко мне не пускали. Он ждал своей минуты и дождался: теперь риска почти нет… Если бы он боялся, он не вызвал бы меня на допрос, мог ведь обойтись и без допроса. Или если б вызвал, то не стал бы повторять мои слова… А прямо себя назвать все-таки не решился: в подлой душонке страх боролся со злобой… И насчет Федосьева он хотел узнать: не осталось ли писем? Если б я сдержался и не назвал его по имени, было бы, конечно, то же самое…»
Яценко лег на постель и закрыл глаза. Зубы у него стучали. «Нет, в последние минуты, на краю могилы, не надо и думать о таком человеке… Пусть живет, мне все равно… Да, теперь совершенно все равно… Лампа режет глаза… О чем же я не успел подумать?.. Руки трясутся, ногам холодно, но это нервное: нет, я не боюсь… Все это выдумано: и кричать не хочется от ужаса, и на стену не хочется лезть. Хочется, чтобы скорее все кончилось – и только…» Он передвинулся на постели и накрылся одеялом. «Снять воротничок? Нет, сейчас придут… Почему же надо в воротничке? Да, на краю могилы», – сказал он и вдруг совершенно отчетливо представил себе могилу, ее край, окровавленную землю, червей. «Вероятно, здесь же где-нибудь у стены и расстреляют… Лишь бы сразу, наповал… И главное, чтоб не зарыли еще живого… – Николай Петрович задохнулся от ужаса. – Едва ли: они из нагана стреляют в затылок, верно и череп разлетается… У Вити тоже был револьвер. Теперь лежит в Наташином шкапу… А может быть, все-таки написать Вите?.. Нет, не надо… Не передадут, не передадут», – проговорил вслух Яценко. Он быстро приподнялся, затем снова лег и закрыл одеялом и голову. «Да, какой подлец! Какие подлецы!»
Николай Петрович вдруг вспомнил свой давний разговор с Федосьевым, выражение лица, интонацию Федосьева, когда тот говорил: «Дайте им власть, и перед ними опричнина царя Ивана Васильевича покажется пустой забавой…» – «Да, он был прав, но прав в плоском понимании жизни. А в другом понимании прав я… А этот доктор Браун, он при чем еще тут был? Он убил Фишера… Или не убивал его, все равно… Все это – в плоском понимании жизни… Но что же в этом, не в плоском? До чего я возвысился за час до смерти? Не возвысился ни до чего… Нет, нечего сказать и Вите… Витя узнает не скоро… В один год потерять отца и мать!.. Кременецкие его не оставят, дай им Бог счастья!.. А, может, когда-нибудь, как-нибудь до него дойдет… Для него я обязан крепиться…»
Дрожь у него ослабела, плечи свело, колени, ступни ног одеревенели. Стало теплее. «Так хорошо… Так бы лежать долго, долго… Да, что же будет там?.. Если правда, сегодня увижу Наташу… Нет, не может этого быть! Не надо думать об этом… Скоро, скоро все буду знать…»
Он лежал неподвижно несколько минут, вдавив в шершавую простыню пальцы рук. Вдруг нервный удар потряс его. «Что ж это? Неужели жить осталось полчаса?» – подумал, задыхаясь, Николай Петрович, точно лишь теперь он впервые понял, что настал конец. Он сбросил с себя одеяло и сел, глядя перед собой неподвижным взглядом. «Сейчас расстреляют… За что? Почему? Потому, что Загряцкий оказался у них следователем… Но ведь и еще десятки людей будут сегодня расстреляны!.. Я не один… Не за что цепляться! Нет, не за что, не так она хороша, жизнь… Только бы не опоздать, не пропустить! Вспомнить то, о чем надо подумать… – Николай Петрович напрягал все усилия, но ничего вспомнить не мог. – Нет, если не писать Вите, то и нет ничего такого… Ничего я не забыл… Жизнь, жизнь надо удержать в памяти! Все, все…» – думал Яценко, переводя взгляд с одного предмета на другой. Так он во время своих путешествий старался запечатлеть в памяти знаменитые здания или особенности пейзажа, окидывая их в момент отъезда последним взглядом. «Что же запечатлеть-то?.. Вот эту камеру… Сырое пятно на стене… Это окно… Кажется, чуть-чуть светлеет… Это лежит „Круг чтения“… Заглянуть в последний раз?.. Может, с ним будет легче? Нет, не надо…»
Легкий шум был еще очень далеко. Однако Николай Петрович тотчас понял, что это идут за ним. Сердце у него остановилось. «Вот, вот когда нужно самообладание… Да, это сюда… Ну, вот и конец… Раньше даже, чем я думал… Только бы справиться с дыханием…» Шум приближался. «Сейчас они на углу коридора… Повернули… Так и есть…»
Дверь открылась, и в камеру вошло несколько человек. В их появлении не было решительно ничего трагического или торжественного. У одного из них был в руке фонарь. Оружия не было ни у кого. Вид вошедших людей был совершенно будничный, скучающий; у некоторых лица были сонные. Человек с фонарем кратко предложил Николаю Петровичу следовать за ними и, сказав, равнодушно на него посмотрел, как бы спрашивал: «Этот что еще будет выделывать?»
– Я давно готов, – ответил Николай Петрович. Он справился с дыханием, голос у него не дрогнул, и слова эти были сказаны спокойно, именно так, как он хотел. Его спокойствие не произвело никакого впечатления на вошедших людей, как нисколько на них не подействовало бы, если б Яценко забился в истерике. У них уже не было не только человеческих чувств, но и желания играть в человеческие чувства.
Они вышли из Трубецкого бастиона и быстрым шагом направились куда-то в сторону. «Как странно, что дождь, такой тихий, тихий дождь… И как все просто!.. Вот и смерть… Витя сейчас спит… Несчастный Витя!.. Да, скорей все запомнить о земной жизни», – подумал Николай Петрович. Но и запомнить было нечего.
Вдали чернели тени. Где-то сверкнул красный огонек. Яценко почувствовал, что он спокойнее, чем был у себя в камере. Он пытался даже сообразить, где будет происходить расстрел. Ориентироваться в темноте было очень трудно. Николаю Петровичу казалось, что они идут к реке. «Почему же они без оружия? В карманах, что ли, наганы? При свете фонаря расстреливать не могут. Значит, там будет свет… Ничего не видно… Хороший какой дождь… Вот сейчас и дождя не будет… Где же другие?.. Неужели сегодня я один!.. Еще запомнить небо», – вспомнил Николай Петрович. Небо было черное и суровое. «Может быть, сейчас сзади выстрелят в затылок?» – подумал он и, вздрогнув, поспешно оглянулся. Шедший сзади человек как будто дремал на ходу, заложив руки в рукава и вдавив шею. «Зароют, верно, тут же… Жидкая грязь, поглубже бы… Ведь сейчас должны быть ворота?..» Капля дождя упала ему на шею и поползла за воротник. Они очутились перед стеной. Стало совсем темно. «Кажется, своды… Значит, выходим!.. Что такое!..» Капля проникла под рубашку, Николай Петрович, морщась, выгнул спину. Вдруг спереди заблестели огни. Он увидел перед собой Неву. Внизу, у ярко горевшего фонаря, чуть покачивалась на воде лодка. Вдали чернела большая баржа. «Да, может, и не на расстрел ведут! Увозят куда-нибудь?.. В Шлиссельбург?..» – подумал Николай Петрович. В нем засветилась необыкновенная, невероятная радость. «Нет, не может быть!.. – сказал он себе. – Что же это такое!..»
Сзади послышалась музыка, столь знакомая Николаю Петровичу. Только здесь она звучала так, как в камере никогда не звучала. «Ну, слава Богу!.. Еще раз довелось услышать!.. В такую минуту!..» – подумал Николай Петрович, едва сдерживая рыданья и стараясь сохранить в душе звуки курантов.
– …Большевики назвали тюрьму изолятором, а смертную казнь – высшей мерой социальной защиты. Сделали они это, собственно, просто по глупости, но глупость оказалась символической, и символ стал убийственным не для одних большевиков… Несчастье нашей эпохи в том, что никаких твердых, подлинных ценностей у нас нет и не было: были звонкие слова, к содержанию которых не было ни настоящей любви, ни настоящей ненависти. Сократ и люди, угостившие его цикутой, исходили из прочных моральных ценностей, – в сущности одних и тех же. В Варфоломеевскую ночь и убийцы, и жертвы одинаково твердо верили в Бога, в вечное спасенье, в загробную жизнь. Все войны в истории велись за право, за справедливость, за веру, за родину, и даже хитрецы, для своей выгоды посылавшие на смерть простых честных людей, врали только наполовину, – даром их разоблачает глубокомысленный историк, все видящий насквозь… Я очень далек от того, чтобы идеализировать прошлое. Но тогда была вера в будущее. У нас и этого нет. У нас ничего нет, Сергей Васильевич…
– Базаров, тот, помнится, хоть в лягушку верил, а?
– У нас нет и лягушки. Должно быть, эта вера в лягушку и останется последней твердой верой просвещенного человечества. Ничего у нас нет, ничего! Мы точно спросонья говорили… Или под наркозом: так не проснувшимся или пьяным людям кажется, будто они говорят дело, но слова их ничего не значат и бессмысленно виснут в пустоте. Такие у нас были слова: свобода, самовластие, гуманность, деспотизм, родина, человечество и много, много других звонких слов… Что не было обманом, то было самообманом. С какой легкостью на смену «человечеству» пришли и «Gott strafe England» и «les sales boches»[81]81
Боже, покарай Англию (нем.); грязные боши (фр.)
[Закрыть], и Козьма Крючков, насадивший на пику сразу тринадцать швабов. С какой легкостью горячие русские патриоты оказались на наших глазах независимыми украинцами, независимыми литовцами, независимыми грузинами. И как незаметно-благозвучно тюрьма превратилась в изолятор, а «Столыпинский галстух» в «высшую меру»…
– Красно говорите, Александр Михайлович, – сказал с удовольствием Федосьев. – Много в этом и правды… Хоть на мой взгляд, чуть поверхностны ваши слова, уж вы меня извините: что ж так все валить в одну кучу, без логических разграничений, без политического анализа! В этом есть неуважение к чужой вере… А человек, неизлечимо больной демократическими взглядами, пожалуй, вам скажет: «Parlez pour vous»[82]82
Говорите за себя (фр.)
[Закрыть] – и по-своему он тоже будет прав: у них ведь строго по части либерального мундира и знаков отличия за беспорочную службу демосу. Демос их послал к черту, но они беспорочную службу продолжают. Казалось бы, теперь слепому ясно, что демосу наплевать и на чужое право, и на чужую свободу. Может быть, ему наплевать даже и на свою собственную свободу, но уж на чужую наверное. Иными словами, демократия сама себя укусила за хвост. Это, разумеется, неприятно; если же в такой невыгодной позе сохранять величественно-спокойную улыбку: ничего, мол, не случилось, то, пожалуй, и несколько смешно, а?
– Меня особенно трогает ваше уважение к чужой вере, – сказал Браун. – Не мешало бы иметь уважение и к чужому неверию… Да и вообще я часто замечал: люди, очень горячо отстаивающие уважение к вере, всякую неприятную им политическую или философскую веру готовы смешать с грязью.