412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мариам Юзефовская » Разлад » Текст книги (страница 13)
Разлад
  • Текст добавлен: 30 апреля 2017, 23:32

Текст книги "Разлад"


Автор книги: Мариам Юзефовская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 14 страниц)

Можейко провожал до прихожей. Подал пальто. Уже у самой двери сказал мягко, словно просил за что-то прощение:

– Я бы, конечно, взял Полину сюда, но сам понимаешь, с паспортным режимом не шутят.

Когда за Ильей Ильичем захлопнулась дверь, с облегчением вздохнул. Но на душе было гадко, стыдно. «Черт знает что наплел. Ведомственная квартира. Паспортный режим. Все шито белыми нитками. А тут еще Вера некстати подвернулась. Конечно, мужик – не дурак. Все понял. А плевать, – вдруг обозлился он на зятя, – я еще должен перед кем-то оправдываться. Изворачиваться. Врать. В конце концов, квартира моя. Я в ней хозяин. Кого хочу, того и прописываю».

17

Что теперь оставалось делать? Илья Ильич уцепился за больницу, как утопающий за соломинку. Присмотрел чуланчик около сестринской, тетя Мария надоумила. Пошел уламывать главного. В жизни никогда такими делами не занимался. Брезговал. Но тут пришлось через себя переступить. Действовал по тети Марииной указке: «Иди, проси. Он человек не злой. Но помни, сухая ложка рот дерет».

Прямо глядя в глаза, начал клянчить: «Тут у вас чуланчик в конце коридора всяким хламом забит. Разрешите мне мать туда перевести». Главный начал отнекиваться, отмахиваться: «Что вы! Не положено!» Илья Ильич комкал коричневую купюру в кармане. Все не решался. Но тут понял – отступать некуда. Сунул рывком купюру в карман туго накрахмаленного халата главного. И обмер: «Сейчас в лицо плюнет. Выгонит с позором». Но тот вздохнул, устало махнул рукой:

– Ладно. Но если комиссия нагрянет, немедленно заберите домой. Без разговоров.

Илья Ильич убирал хлам. Мыл окно, полы. А про себя ярился: «Подожди, шкура! Еще сведу с тобой счеты: «Не положено». Сколько мать горшков перетаскала. Чужого белья перестирала. «Не положено». Небось свою бы мать в отдельную палату устроил, – и вдруг будто пронзило его, – а те шесть старух, что рядом с матерью. Разве они не заслужили лучшего? – и так ему стало больно, гадко, – как живем? Животные. Звери. Только о себе, о своем каждый печется. Только свою боль чувствуем. Зачем же тогда все это было? Эти жертвы? Это братоубийство? Если не научились любить и ценить каждого, то зачем же тогда все было затевать? Откуда это пошло? От таких, как Можейко? Нет. Это в каждом из нас сидит. Только поскреби, и сразу вылезет. То же рабство. Но в другой форме. Лишь бы выжить. Лишь бы уцелеть. А какой ценой, какими средствами – плевать. За все без разбора хватаемся. За каждую ветку, за каждую кочку. И все равно в этом болоте тонем. Потому что нет основного – принципов. Прижми к стенке каждого из нас, и уже все. Готов на любую подлость. И словечко себе для этого дела придумали. Компромисс. Гладко, обтекаемо. С научным душком. Нет, лучшего не заслуживаем. Сами развели эту навозную жижу. Самим в ней и барахтаться. Самим и выгребать. Одно только больно. Неужели и Санька со временем испаскудится. Увязнет по уши. И к нему будут идти, зажавши в кулак деньги? Если так, то лучше не дожить до этого позора».

Через два дня перенес мать в чуланчик. О чем только теперь не говорили. Благо одни. Ни чужих ушей, ни глаз. Дни длинные, а ночи еще длиннее. Часто вспоминали отца.

– Нет! Не скажи, Илья, он человеком был. А что Лилечку вначале не признал, так это от горя. Ревновал меня. Все, бывало, говорит мне: «Ты красивая!» А я уже вся седая. Худющая – страх! Помнишь, как он мне ногу кипятком ошпарил? Со зла. Так, бывало, все улягутся. Ночь. А он придет к нам за занавеску. Гладит меня. Жалеет. Плачет. Думал – сплю. А я подушку зубами сожму. Чтоб самой-то не разреветься. Ты не думай. Не только он во всем виноват. Я тоже была хороша птица. Нет чтоб приласкаться, пожалеть. Молчу, как каменная. Перед кем гордыню ломала? Он ведь душевный был. Лилечку, видишь, не признавал. А деньги на нее давал. И что достанет из продуктов, что пришлют с Украины – все делил поровну. «За сына», – говорил. А сам знал, что Лилечке. Думаешь, ему легко было? Иногда неделями уснуть не мог. Только задремлет, а здесь трамвай. Помнишь, стрелка около нас была? Пока не переведут, трезвонит и трезвонит.

Он вспомнил будку на углу. Толстую неповоротливую стрелочницу в фуфайке и сапогах. Железный рычаг с противовесом. Куда все подевалось? Сейчас и следа не осталось.

– И ведь все один и один, – продолжала мать тихим голосом. Когда-никогда ты с ним выйдешь на улицу. Для него это праздник был. А ты, дурачок, стеснялся. – Она умолкла. Задумалась. – А знаешь, мы ведь в году шестидесятом хорошо уже жить начали. Он как-то душой отошел. Смирился, наверно. Задумал летнюю душевую пристроить. Не успел. Ты-то ушел в армию. А ему в баню не с кем стало ходить. Помнишь, как вы в баню ходили?

Еще бы не помнить. Это был его крест. Каждую неделю со страхом ждал субботы. Зимой с утра включал радио. Висело у изголовья черной тарелкой. Если минус двадцать – в баню не шли. Мылись дома, в корыте. А так ходили. Еще с утра начинал канючить: «Пап, пошли в номера!» Отец твердо стоял на своем. «Нет. Дорого. И чего в номера идти? Стесняешься, что ли? Разве мы не такие, как все?» Не поворачивался язык сказать отцу правду. Стыдно было раздеваться на людях. Стеснялся белья своего. А еще больше отцовского. В латках. Где черной ниткой зашито. Где и вовсе драное. Шил отец сам. Наощупь. Мать ни к чему не подпускал. После бани покупал бублики. Горячие. Лиле и маме – с маком. Себе и сыну – простые. Просил самые поджаристые. «Видишь, и на баню хватило. И на бублики. Умей, сынок, по одежке протягивать ножки. А то всю жизнь за копейкой гоняться будешь».

К концу февраля мать уже не ходила. Совсем ослабела. Иногда даже стала заговариваться. Илью Ильича с мужем путать начала. Все ей кажется, что жив Илья-большой. Оправдывается перед ним. Ласкается. Илья Ильич раз прислушался. Неловко ему стало. Будто подглядывает за отцом с матерью. «А Ирина мне никогда не говорила так, – с горечью подумал он. – Даже в первые годы».

Потом вроде мать пришла в себя. Попросила, чтоб Лиля приехала:

– Поторопи ее. Попрощаться хочу.

– Ты что это панихиду затеяла? – подшучивал Илья Ильич. А сам давно уже торопил. С месяц. Но то сестра сама болела, то дети. Наконец твердо пообещала: «Приеду. И билеты уже взяты». Илья Ильич даже духом воспрял. Как раз у него отпуск кончался. Мать будет на кого оставить. Все не один. Хоть родная душа рядом. Ирина-то не больно мать вниманием баловала. Хорошо, если раз в неделю придет: «Ну как вы, Пелагея Фоминична?» Бутылку с соком на тумбочку поставит: «Поправляйтесь». И была такова. Один раз, правда, задержалась. Вызвала Илью Ильича в коридор. Посмотрела жалостливо:

– Что за вид у тебя? Рубашка мятая. Лицо землистое. Ты хоть на воздухе бываешь? Похудел-то как.

Илья Ильич промолчал. А что говорить? Ночью спал на стульях. Чуланчик узенький. Даже раскладушку не поставишь. Утром бегом за творожком, за сливками на базар. Может быть, мать хоть какую крошку, да съест. Днем только на часок домой и заскакивал. А то все в больнице. Ирина провела рукой по его щеке: «Небритый какой!»

У Ильи Ильича сердце ёкнуло. «Жалеет». Внезапно почувствовал, как истосковался. Прижал плечом к щеке ее ладонь. Она ласково улыбнулась: «Соскучился?» И вдруг обычным будничным тоном сказала:

– Ты мне денег дай!

Илья Ильич чуть не расплакался: «Вот из-за чего задержалась. Денег решила попросить». Но взял себя в руки. Спросил ровным, спокойным голосом:

– Тебе сколько надо?

– Рублей пятьдесят на питание. Потом Саше посылку послать. Ты ведь в этом месяце еще ни копейки на хозяйство не дал. Я уже у родителей одолжалась. Прямо неловко.

– Извини, совсем замотался, – смутился Илья Ильич. Вынул бумажник. Отсчитал. Она взяла. Аккуратно пересчитала. Положила в сумочку: «Ильюша, а как с отпуском в этом году будет? Мне ведь путевку надо выкупать. Ты денег-то дашь? Я понимаю. У тебя в этом году плохо. Но уже все договорено. Еду в марте в Болгарию». – Она сразу оживилась. Раскраснелась. Начала рассказывать о маршруте. «Уходи»

18

Вечером заступала на дежурство тетя Мария. Илья Ильич решил пойти домой на ночь: «Хоть посплю по– человечески». Но с полдороги повернулся. Пересел на трамвай: «Переночую в Заречье».

Он долго не мог уснуть. Стоял. Смотрел в окно. Думал об отце. Бывало, начнет уговаривать: «Сынок, выучись ты на юриста. Голова у тебя дай бог каждому. Будешь честных людей защищать. Новые законы писать, чтобы лучше жилось». Все отнекивался: «Нет, отец. Это мутная вода. Пойду в технику. Там, по крайней мере, все доказуемо. Там черное есть черное, а белое – белое». Ну и что? И пошел. И понял, что и в технике черным могут белое назвать. Если ржа завелась, то ест уже все подряд. Без разбора. А все потому, что главное отдали на откуп цепким и загребущим. Смотрели на них свысока. С презрением: «Мы – технари. Что вы без нас?» А они тихой сапой полезли вверх. Скромные говоруны с преданными собачьими глазами. Рубахи – парни. Пока мы постигали истины природы, они сидели за нас над протоколами. Готовили собрания. Писали резолюции. Грели стулья в президиумах. Нам оставалось только одно – голосовать. И мы голосовали, не очень-то утруждая себя раздумьями. Иногда, правда, взбрыкнется тот или иной. Но всегда по одиночке. Никогда вместе. Каждый был занят своим делом. Своей проблемой. Своим местом под солнцем. Теперь, конечно, киваем друг на друга. Но для грядущего – мы все на одно лицо. Эдакая загнанная кляча. Ни пахать, ни поклажу везти – ни на что не годится, только и умеет – сено в навоз переводить. Да еще ушами от каждого шороха прясть.

Ночью приснилось, что ослеп. Проснулся весь в поту. Этот ужас жил в нем с детства. Страх перед отцовой судьбой. Он вскочил. Рывком нажал на кнопку выключателя. Смотрел на лампу пристально. Долго. Яркая нить накала слепила глаза. «А ведь в самом деле слепец», –неожиданно промелькнула отчетливая мысль.

С утра поехал в больницу. Тетя Мария встретилась в коридоре. С жалостью покачала головой: «Недолго теперь протянет твоя мать. Считай, уже отмучилась. Если сердце крепкое, самое большее с неделю». «С неделю, – машинально прикинул Илья Ильич, входя к матери, – хорошо бы. Еще три дня от отпуска останется. Отосплюсь». И возненавидел себя за эти мысли. Проклял. Пожелал себе мучительной смерти. И заскулил. Завыл. Тонко. По-собачьи.

– Илья! Ты это? Поди сюда, – окликнула его мать. Взяла за руку. –Горюша ты мой! Не надо. Не плачь. Отжила, и хватит. Тяжело мне, сынок. Сколько же мучиться можно? Да и тебе жизнь заедаю.

«Не хочу жить, – вдруг отчетливо подумал Илья Ильич. Зачем мне это? Для кого? Не хочу! Скорей бы конец!»

Мать посмотрела на него: «Илья, ты что задумал? Ты эти мысли из головы выбрось. Слышишь? Кому же жить, как не тебе? Ведь чудом выходила. От голода, от войны уберегла. Нет, Илья, нужно жить. Знаю, тебе больно. Но это пройдет. Пройдет», – нараспев протянула она. Посмотрела каким-то отстраненным взглядом и сказала шепотом: – Только не нужно шуметь. Плакать. Тихо прожила и тихо умру.

Они долго молча смотрели друг на друга. Потом сказала невнятно. Еле слышно:

– Не жалею. Одно плохо. Все выкинут. Потопчут. Побросают.

– Ты о чем, мама?

– Я о нашем доме. Чужие люди будут все трогать. Рассматривать. После выкинут. Лучше раздай. Соседям. Знакомым. Слышишь? Пусть пользуются.

– Хорошо, мама. Раздам.

После обеда приехала теща. Красная. Еле дышит:

– Мороз-то какой! Тридцать пять! Слышал?

«Ну зачем ехала? – угрюмо подумал Илья Ильич. – Все равно мать никогда не любила. Только помыкала ею. Использовала».

– Как Полина? Бедная, бедная. Может, еще поправится? – В глазах слезы. Пригорюнилась.

«Ты-то вон здоровая! Ухоженная, – с ненавистью подумал он, – матери хоть пару лет твоей жизни. Как сыр в масле каталась, – а после одёрнул себя. – За что ты ее так? Она-то в чем виновата? Только в том, что сквозь пальцы ничего не пропускала. Все ведь само на нее всю жизнь валилось. Знай подхватывай. Даже нагибаться не нужно было. Тут ведь не каждый удержится. Поневоле решишь, что из другого теста сделан».

– Ильюшечка, ты Сашеньку вызвал? – спросила теща. При имени внука мать внезапно в себя пришла. До сих пор вроде в беспамятстве была. А тут глаза открыла. Взгляд осмысленный.

– Кто тут, Илья? Кто Сашу звал?

– Пустяки, мама. Спи. Отдыхай. – Повернул ее на другой бок. Уложил поудобнее. Она будто бы снова в забытье впала.

– Нет, Ильюшечка. Ты вызови. Отец велел вызвать. Говорит, полагается отпуск в таких случаях. Только справку нужно взять у врача, что мать при смерти.

– Илья, ты что скрываешь? Что случилось? – вдруг снова забеспокоилась мать. И откуда силы взялись? Приподнялась. Он ей скорей подушку подложил, чтоб не упала. – Что стряслось?

Илья Ильич посмотрел на тещу с яростью. Так и вытолкал бы взашей собственными руками. Она удивилась:

– Ильюшечка? Ты чего сердишься? Почему от матери скрываешь? Что же здесь плохого? – Наклонилась. Громко, как глухой, начала объяснять: – Хотим Сашеньку на неделю со службы отозвать. С вами повидаться, да и погуляет заодно.

Мать встревожилась: «Не хочу. Не надо. Пусть лучше меня такой не видит. Да и незачем ему зря сердце рвать». И будто опять в забытье впала. Илья Ильич начал тещу торопить: «Езжайте. Матери покой нужен».

– Правда, поеду. А то отец заругает, что долго. Ой, совсем забыла. Он сырников велел передать. Может, поест, когда проснется?

А мать уже неделю только воду пьет. Ничего есть не может.

– Не нужно. Не будет есть она.

– Может, ты съешь? Ведь живой человек. Есть-то надо.

– Не хочу. Езжайте поскорее. – С ненавистью в голосе.

– За что ты на меня так, Ильюшечка? – всхлипнула теща. – Я, если хочешь знать, завидую Полине. Завидую.

Счастливая твоя мать. Ведь ты ни на шаг от нее не отходишь. А если что со мной, то некому будет и воды подать. Что отец, что Ирина – только себя любят. Только себя и знают. Думаешь, я раньше была счастлива? Отец всю жизнь попрекал. А сейчас каждую копейку считает. Я ведь всю свою пенсию до рубля на хозяйство трачу. А он сто рублей всего дает. Крутись как хочешь. Остальное на сберкнижку кладет. Дело до того дошло, что стал разные вещи в комиссионку носить. Я несколько раз следила за ним. И все копит, копит.

У Ильи Ильича защемило сердце:

– Дать вам ключи? Поживете в Заречье. Отдохнете, денег дам немного. А?

Она вытерла глаза. Высморкалась. Тяжело вздохнула.

– Нет уж. Я с ним жизнь прожила. А уйду – живо кто– нибудь к рукам приберет. Охотницы всегда найдутся. Ты не смотри, что в годах. Видел, Вера у нас жила? Ведь так глазами и стреляла: «Антон Петрович, Антон Петрович!» Я молчала. Терпела. Но, видно, Б-г мою мольбу услышал. Отказали ей в прописке. Уж отец звонил, просил. Всех на ноги поставил. Отказали. Так не солоно нахлебавшись и уехала. У меня прямо гора с плеч свалилась. Представляешь, такую змею в своем доме пригреть? – Она тяжело вздохнула. Вытерла губы платочком. Пригорюнилась. – Отец сберкнижку свою под замком держит. Пока в Кукушкино был – обыскалась. После догадалась – в ящике стола прячет. Не раз уж просила: «Отец, положи ты на меня хоть сколько. Неровен час, что с тобой случится – и все. Пропала. В чем стою, с тем и останусь. Ни в какую. Отмалчивается. А уж как он завещание составил – то ли в мою пользу, то ли в Иринину – кто знает?

Илья Ильич пристально смотрел на беспрерывно шевелящиеся губы. На пухлый, в складочках, подбородок. «Как жизнь прожила? В зависти, в страхе, в злобе. Словно курица, только под себя гребла и гребла. А ведь из самых низов вышла. Другой власти, кроме Советской – ни сном, ни духом не ведала. От пяток до макушки – продукт нашей системы. И жизнь прожила вместе не с хапугой, не со спекулянтом, не с контрой какой-то, а с тем, кто эту власть вершил. Неужели за пятьдесят лет не разобрался? Нет. Видел. Мирился. Потому что в нем самом эта червоточина есть. Только глубоко внутри спрятана. Сразу и не заметишь. – И вдруг словно высветлилось: – И Ирина из этих».

– Езжайте, – хрипло, через силу сказал он.

Она засуетилась. Засобиралась. В дверях еще раз напомнила:

– Ильюшечка! Так ты Сашеньку вызови. Отец велел.

Илья Ильич вяло отмахнулся:

– Уже и без него сделано. Вызвал. Со дня на день жду.

Мать до вечера в себя не приходила. Он ее не тревожил. Только два раза пеленки менял. Да укол сделали. Часов в десять начала бормотать. Видно, сказать что-то силилась. Наконец открыла глаза. И проговорила так ясно. Отчетливо:

– Смотри, Илья. Антон Петрович добру не научит. Ты Сашу ему не отдавай. – И снова в забытьё.

День шел за днем. Палатный врач даже не заглядывала. А если и встречались случайно, кивала с виноватым видом. Спешила побыстрей пройти мимо. Со дня на день ждал Лилю. Отпуск был уже на исходе.

Третьего марта решил съездить на работу, оформить неделю за свой счет. И с Ириной договорился, что подежурит у матери. С утра как на иголках сидел. Ждал. Наконец пришла часам к одиннадцати:

– Где была? Чего так поздно? Заждался!

Начала что-то плести. Врать. Изворачиваться. Посмотрел на нее. Волосы уложены. На ногтях свежий лак.

– Среда сегодня, что ли?

Сам уже давно счет дням потерял. Она головой кивнула. «Тогда ясно. В парикмахерской была». Всегда по средам на себя красоту наводила.

– Халат-то белый не забыла?

– Ой, совсем из головы выскочило!

– Так какого черта! – выругался Илья Ильич. Но взял себя в руки. – На, держи мой.

– Нет, я такой не надену. Мятый весь. Как жеваный. И карман оторван.

– Да нету другого. Нету! А без халата не пропустят. – Насилу уломал. Привел к матери. Объяснил, что делать. Как поить. – Только ты никуда не отлучайся. Через три часа буду.

И с медсестрой договорился, что будет заглядывать.

Перед уходом поцеловал мать. Она будто в себя пришла.

– Уходишь?

– Я скоро, мама. Ты не бойся. Здесь Ирина с тобой.

Она строго посмотрела на него.

– Илья, двери не запирай. Сейчас придут.

– Мама, ты что? Какие двери? Кто придет?

А она уже опять забылась.

Поехал. Нигде ни на минуту не задержался. На обратном пути хотел было такси взять. Но поскупился. Теперь каждая копейка была на учете. Наконец добрался. Смотрит, Ирина в кресле в холле устроилась. Книжку читает.

– Почему здесь? – взорвался Илья Ильич. – Я где велел быть? Около матери!

– Чего кричишь? Постеснялся бы. Люди вокруг. Чего мне в духоте сидеть? Мать спит. Сторожить ее, что ли? Погляди на себя! Взмыленный весь!

Но он не слушал. Вбежал. Смотрит, а мать уже не дышит. В уголке глаза – последняя слезинка. Испугался. Стал тормошить. Медсестру начал звать. Потом успокоился. Притих. Помог на носилки положить. И все порывался еще что-то сделать. Хотелось уложить поудобней. Укрыть потеплей. На улице мороз под тридцать градусов. А нянечка в ночную сорочку вцепилась: «Подотчетная». Ни слова не сказал. Привычно полез за бумажником. Не глядя сунул ей деньги. Смотрел, как санитары неловко заносят носилки на кузов грузовика. Как высунулись из-под короткой драной больничной простыни худые ноги матери. Казалось, что все это не с ним. Будто в страшном сне снится. Ирина стояла тут же. Бледная. Растерянная. Куталась в шубу, накинутую на плечи. Он коротко, отрывисто крикнул ей: «Снимай!» Она непонимающе вздёрнула брови. «Снимай шубу, кому сказано!» – с яростью повторил он. Она застыла в нерешительности. И тогда рывком сорвал шубу с плеч жены. Ирина слабо вскрикнула: «Куда?» Он птицей перелетел через высокий борт грузовика. Оттолкнул санитара. Кутал высохшее материно тело в мягкий, пушистый, пахнущий дорогими духами мех. Шептал: «Сейчас, мама. Сейчас. Потерпи». Сам холода не чувствовал, хоть был без пальто и шапки. Грузовик тронулся. Начал медленно набирать скорость. Ирина побежала следом. «Вот, мать, твой почетный эскорт, – вслух сказал Илья Ильич. – Не за тобой бежит. За шубой». Осторожно прикоснулся губами к холодной щеке. Почувствовал соль слез. «Неужели плачет? – мелькнула жуткая мысль. Дикий, суеверный страх шевельнулся в нем. И вдруг понял, что это его слезы. «От ветра», – подумал он. Грузовик ехал по заснеженным аллеям больничного парка. Редкие прохожие, что попадались навстречу, уступали дорогу. Иные пристально глядели вслед. Другие отворачивались. У ворот морга шофер долго колотился. Громко ругался. Наконец неопрятная толстая женщина открыла. Крикнула: «Заноси»! «Я помогу», – вызвался с готовностью Илья Ильич. Она глянула на него. Легонько толкнула в плечо: «Иди, иди. Тебе здесь нечего делать. Мать?» – она посмотрела на носилки. Илья Ильич молча кивнул. Стоял, сцепив зубы. Боялся, что от первого же слова сорвется на рыдание. «Иди, – повторила женщина. Невесело усмехнулась щербатым ртом. – Тебе еще не скоро», – она сняла с матери шубу. Накинула на плечи Илье Ильичу. Подтолкнула к выходу. Он спустился с обледенелых ступенек крыльца. Вышел за ворота. Навстречу, спотыкаясь и оскальзываясь, бежала Ирина. Он шел не спеша. Мелким размеренным шагом. «Ты спятил? – захлебываясь, неистовствовала Ирина. И рот ее кривился в крике. – Как я теперь эту шубу носить буду? Ты подумал об этом?»

– «Матерью моей гребуешь?» – не то всхлипнул, не то выкрикнул Илья Ильич. От этого звонкого материнского «гребуешь» сердце вдруг пронзила дикая боль. Он сильно, наотмашь ударил Ирину по щеке. Раз, другой, третий. Она упала на колени. И тогда только опомнился. Бросил на нее шубу. Ушел не оглядываясь. Ночевать поехал в Заречье. Долго обметал снег с ботинок. Возился с плохоньким французским замком. Страшно ему было. Он вошел. Лег не раздеваясь на материну кровать. Панцирная сетка мягко осела. «Как в люльке», – подумал Илья Ильич. В сумерках тускло блестел никель шишечек на спинке. Белел подзор. Крахмальный. Кружевной. На потолке змеились трещины. Как в детстве, различал оленя, старика с бородой. Ночью проснулся от стука щеколды. «Кто это?» – подумал испуганно спросонья. Таким условным стуком мог стучаться только свой. Он выглянул в окно. В лунном свете увидел солдата в шинели. И дрогнуло, и покатилось сердце вниз. «Отец!» Он вышел в сени. Непослушными руками впотьмах долго искал крючок. «Папа, открой!» услышал родной голос сына. Бессильно прислонился к косяку. Грубый ворс шинели пах морозом. Казенным жильем. Спать улеглись рядом. Сын заботливо подоткнул ему одеяло. Прижал к своему плечу. «Ты поплачь, папа. Поплачь. Так надо. Так легче будет», – шептал в самое ухо. Гладил по голове. Илье Ильичу казалось, что это его отец.

Утром вместе долго перебирали материно белье, платья. Никак не могли решить, в чем хоронить. Все было старенькое. Штопаное-перештопаное. Латаное-перелатаное. Санька сжал кулаки. Крикнул прерывистым голосом:

– Ненавижу. Слышишь! С детства ненавижу это. Помнишь, мне дед на день рождения немецкую железную дорогу подарил. Собрали. Завели. Все ахают. А она машинку принесла. Маленькую. Дешевенькую. Увидела эту железную дорогу. Смутилась. Начала передо мной оправдываться. Извиняться. Мне так ее жалко стало. Я взял и все рельсы погнул. Мать меня в угол поставила. Помнишь?

Илья Ильич сидел, сгорбившись, на кровати. Руки бессильно повисли меж колен. Стыд. Нестерпимый стыд жег его. За себя. За эту жизнь.

19

В день похорон вдруг наступила весна. Еще не было капели. Еще громоздились сугробы. Но мороз спал. Небо прояснилось. Поголубело. И к обеду снег уже кое-где подернулся слюдяной коркой. В воздухе пахнуло оттепелью.

Можейко стоял, сгорбившись, у края могилы. Смотрел, как ловко два дюжих мужика накрывают гроб крышкой. Стыкуют края. Один из них вытащил из-за голенища сапога молоток.

– Тук, тук, тук, – поплыло в воздухе, напоенном первым весенним запахом.

«Вот он, конец человеческой жизни», – угрюмо подумал Можейко.

Гвозди один за другим входили по самую шляпку в податливую древесину.

Вскоре все было закончено. Набросали холмик мерзлой земли. Установили шалашиком венки.

Народ начал расходиться. Все заспешили к автобусам. Только несколько старух остались обихаживать могилу. Подламывать цветы. Расправлять ленты венков.

Можейко шел следом за женой и дочерью. То и дело оступался в сугробы. Занесенные снегом кладбищенские дорожки были едва намечены пунктиром следов. «А ведь я старше Полины на добрый десяток лет», – мучила неотвязная мысль. Остерегаясь резких движений, ступал мелким стариковским шагом. В правом боку уже второй день была нехорошая тяжесть. Бережно притронулся к ноющему месту. «Опять печень. Чуть понервничал, поволновался и пожалуйста. Ни к чему все это. Не поднимешь и не воскресишь». Полину было жаль до слез. «Великая труженица была». Сам не думал, что так остро воспримет ее смерть. Он резко сглотнул подкативший к горлу комок. Глубоко вздохнул. Воздух был ядреный. Чуть припахивал морозцем. «Тишина-то какая! Сколько же здесь народу упокоено!» С каким-то новым для себя чувством любопытства начал оглядывать заснеженные памятники, ограды. Громадные каменные глыбы соседствовали с едва виднеющимися из-под снега надгробьями. «А еще говорят, перед смертью все равны. Дудки! И тут нет уравниловки». Он сошел с тропинки. Подошел к громаде из черного мрамора. «Наверняка важная птица была». Расчистил перчаткой снег. Шестопалов Василий Николаевич – засияли бронзовые буквы. «Надо же! – удивился Можейко. – А я думал, на Воинском захоронен. Значит, не дотянул. Не сподобился. – Оценивающе поглядел на памятник. – Добротно, ничего не скажешь, – ревниво прикинул, – не меньше чем на две тысячи потянет. Но все равно для его положения мелковато. Хваткий был мужик, цепкий. В шестидесятых так рванул вверх – только держись. Многих обскакал. Верховодил целой областью».

Он сам напросился к Шестопалову в командировку. Вроде бы на выучку. А в уме держал свое – прощупать насчет работы. К этому времени уже здорово сдал свои позиции. Докатился до районного масштаба. В душе надеялся – временно. И потому семью с места не трогал. Да и куда везти? Сам жил в доме колхозника. Навещал наездами, наскоками. Отмоется, обогреется и снова из колхоза в колхоз в райкомовском разбитом газике с брезентовым верхом. По бездорожью, по рытвинам, в любую пору года. Зимой надевал старую московку, поверх тулуп или брезентовый плащ. Летом – потертый коверкотовый пыльник. Как-то пообносился, сдал. А тут еще поселилась в нем дикая боль. Буравила виски, ломила до крика. По несколько ночей кряду уснуть не мог. Казалось, будто маленький кузнец с наковаленкой обосновался в черепе. Иной раз от страха жаром обдавало: «Неужели конец?» Но тотчас себя взнуздывал. Не давал прорасти в душе поганому семени отчаяния: «Если сам в себя перестанешь верить – тогда уж точно конец. Затопчут, загрызут. Таков закон жизни». Работал не щадя себя. Но чувствовал – и тут не пришелся ко двору. Начальство косилось, поглядывало настороженно. Школило по любому пустяку. Все никак не мог взять в толк почему. В чем причина? Но однажды осенило: «Чужак!» Вот тогда и решил: «Самому не выплыть! Нужно примкнуть к какой-нибудь команде. Найти себе хозяина. Проситься под чье-то крыло». И хоть было не по себе, но пересилил: «Нужно». С этими думами и к Шестопалову ехал. Сразу, с первого дня почувствовал, что тот живет с размахом. Гостей – из всех волостей. Рыбалка, охота, застолье. И хоть сам этого не любил, но решил затесаться в компанию. Напросился на утреннюю зорьку. Ехали тремя машинами по ухабам и гатям. «Когда еще такой случай подвернется, чтоб сойтись поближе», – думал Антон Петрович во время дальней дороги. Но на душе было гадко. Ехал в одной машине с поваром и егерем. Помощник Шестопалова рассаживал по чинам. «Видно, я здесь низшим сортом прохожу, раз попал в такое общество, – с горечью подумал он, глядя в окно на летящие мимо опустевшие поля. В разгаре было бабье лето. И от желтой листвы бил в глаза солнечный свет. – Ничего, – угрюмо утешал он себя, – мы еще поборемся. Еще поглядим, может, и на мою улицу придет праздник». На место приехали вечером. И сразу к застолью. Первый тост, как водится, за общее дело. А дальше пошло самотеком. В самый разгар Шестопалов придвинулся поближе: «Ты зачем приехал? Что потерял у меня?» Антон Петрович было смешался, но тут же решился: «Возьмите к себе». Покраснел, как мальчишка. Тон просительный, искательный. Загодя для себя решил: «Просить нужно. Без этого никак. А от лишнего поклона голова не отвалится».

– Ты что, шутишь? – захохотал Шестопалов, трясясь всем туловищем. – А я думал, подослан с ревизией. О тебе слава такая, будь здоров! Каждую ферму проверяешь, под каждую корову подлазишь, каждую сиську щупаешь.

Застолье согласно, вслед за хозяином, грохнуло смехом. «О чем это он?» – похолодел от унижения Можейко. Но тотчас догадался – значит, эта история со сводкой сюда докатилась.

Весной отказался подписать сводку по молоку, чуть ли не треть колхозов уличил в приписках.

А Шестопалов уже досмеивался. Отирал глаза толстыми пальцами, поросшими черным волосом. Трубно сморкался в большой клетчатый платок. И все вздыхал, всхлипывал по-бабьи: «Ну и рассмешил. Ну и рассмешил». Но вдруг как-то враз посерьезнел. Лицо его стало жестким, суровым: «Нет. Зря ты рвал подметки. Не сработаемся мы с тобой. Уж слишком въедлив, как та вошь. Да и неясно, чем дышишь». Можейко несколько минут сидел как оплеванный. Потом тихонько, бочком выскользнул из избы. Остановился на высоком крыльце. Огляделся. Холодная громадная луна освещала тихую спящую гладь озера, серебристые узкие длинные мостки, далеко уходящие от берега, темную глухую стену леса. Он прислонился лбом к шершавому бревну сруба. И вдруг почувствовал, что глаза заливает какая-то горячая волна. «За что он меня так? За что?» Из избы раздался многоголосый обвал хохота. «А ведь это они надо мной потешаются!» И тотчас, словно дождавшись своего часа, застучал в черепе кузнец в свою наковаленку. Антон Петрович обхватил голову руками. «Вот оно! Начинается». Дикий безумный страх обуял его. Приступы были долгие, мучительные. Он почувствовал себя, словно зверь в западне. «Бежать, бежать, бежать», – выстукивала, вызванивала боль в черепе. И вдруг промелькнула отчетливая мысль: «А зачем жить дальше?» Он стремительно спустился с крыльца. Быстро, словно за ним кто-то гнался, прошел вдоль песчаного берега к мосткам. Ступил на скользкую, узкую доску. Шел, держась за влажный, гладкий поручень. У самого края замешкался. Опустился на колени. Глянул в темную, непроницаемую глубь воды. «Шестопалов говорил, где-то здесь омут. Не промахнуться бы». Стояла глубокая, ночная тишина. Только изредка, со сна, где-то крякали утки, да у мостков тихо плескалась и звенела цепью привязанная лодка. «А ведь с середины будет вернее. Без промашки». Он начал возиться с тяжелой, холодной цепью. Мысли были ясные, четкие, как всегда, когда брался за важное и нужное дело. Внезапно заскрипела дверь избы. Он замер, притаился. «Как бы не заметили», – испуганно ёкнуло сердце. Двое мужчин спустились к берегу. «Шестопалов с помощником», – узнал Можейко. Он припал к влажным доскам мостков, сжался в комок. В ярком свете луны было видно, как долго эти двое мочились прямо в озерную гладь воды. Он слышал их голоса, кряхтение, смешки. И вдруг словно пронзило. Ясно представил себе, как будет в последние свои секунды барахтаться в этой оскверненной воде, хватать ее ртом. Как она заполнит его легкие, внутренности, каждую частичку тела. И ему стало невыносимо гадко. «Значит, и там, за этой чертой их верх будет! Ни за что!» Он отпрянул от края мостков. Вдохнул глубоко, всей грудью ночной воздух. Пахло хвоей, грибами, прелым осенним листом…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю