355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мариам Юзефовская » Разлад » Текст книги (страница 11)
Разлад
  • Текст добавлен: 30 апреля 2017, 23:32

Текст книги "Разлад"


Автор книги: Мариам Юзефовская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 14 страниц)

– Что тебя гложет? Ведь сам свое счастье упустил. Сам. Предлагали, тянули. Такое не каждому в руки дается. Сам отказался. А теперь на весь свет зол. И Саньку по той же дорожке направил. Вот твоя мать другая. Без всяких комплексов. Ничего не пытается корчить из себя. Ни на что не претендует. А ты из тех, кто всю жизнь крупинку в чужом супе считает. И сестрица твоя такая же.

Дальше пошло нечто мелкое. Бабье. Илья Ильич и слушать не стал. Вышел в другую комнату. Плотно закрыл за собой дверь.

12

Ну к чему опять ворошит? К чему? Ведь за тысячи километров друг от друга живут. Видятся раз в год, а то и реже. Не так– то уж и просто Лильке с ее выводком вырваться на материк с далекой Камчатки. А все равно, лишь только увидятся – сразу в штыки. Ощетинятся и пошли друг друга шпынять. Видеть этого не мог. Обидно было за сестру. Ирина, вальяжная, сдержанная, срезала ее коротко и точно. Всегда свысока. Точно от комнатной собачонки отмахивалась. Лилька, наоборот, горячилась, грубила, переступала все границы. Все это было грубо, унизительно. Мать молча страдала. Обычно первая в спор ввязывалась Лилька. Конечно, крепилась из последних сил. Ведь не раз и не два давала слово Илье не впутываться, не ввязываться. Но не выдерживала. Потом оправдывалась, каялась. Но и тогда прорывалась злоба:

– Ты погляди на нее! Погляди! Она ведь на твоей шее ездит. Здоровая, ухоженная, маникюр, прическа, а одета как! Это что, все с ее сотни, что ли? Она тебя на руках должна носить. А только и слышно: «Илья, подай, Илья, принеси!»

– Перемени пластинку. – Он пытался образумить сестру. Но она уже не могла остановиться.

– Ты посмотри на мои руки. – Она протягивала большие грубые ладони – точный слепок материнских. – У меня трое ребят. Я ведь всех с утра обиходить должна, да еще на работу потом бегу. И у меня ни нянек, ни мамок нет. Все сама. Коля мой только спать домой приходит. Это здесь офицеры в пять часов папочку в зубы и домой. А у нас как ломовая лошадь вкалывают. За все в ответе.

Он слушал бесконечные горькие жалобы. И сердце сжималось от жалости. Видеть не мог ее морщины, густую седину: «А ведь лет на десять моложе Ирины».

Однажды сестра призналась: «А знаешь, за что возненавидела? Помнишь тот год, когда я в институт не поступила? На кожевенном заводе устроилась, помнишь? Я ведь там грузчицей работала. Кожу на тележке развозила. Вам с матерью не говорила, боялась, не разрешите. А сама устроилась. Там погуще платили. Девчонка! Мне ведь одеться хотелось. Уставала зверски. Вокруг грязь, ругань. Асфальт мягкий, липкий. Колесо застрянет, и я засела. Тяну из всех сил, а сколько их было у меня? С гулькин нос. Иногда вместо обеда повалюсь на кипу кож и сплю. А главное – вонь ужасная от этих кож. Казалось, за смену все тело насквозь пропитывается. Тогда у вас уже Санька был. Я ему с первой получки медведя большущего купила. Как увидела в витрине – затряслась. Все детство о таком мечтала. Мчалась что есть духу. Открыла мне Даша. Прошла я к Саньке. Играем, возимся. Я ведь сама еще дитя была. Слышу, Олимпиада Матвеевна Даше выговаривает: «Ты что ж ее одну в комнаты пускаешь? Неровен час, еще что пропадет. Иди погляди! А запах, запах от нее. Не продохнуть». Я вначале и не поняла, о ком это разговор. Потом гляжу – Даша вошла, стала как столб, а на самой лица нет. И в глаза мне не глядит. Тогда только дошло – обо мне это. Обо мне! Ах так, – думаю, пойду сейчас, все выскажу этой буржуйке! Спрашиваю у Даши: «Олимпиада Матвеевна дома?» С угрозой спрашиваю. Увидишь, мол, лакейская твоя душонка, как себя честный трудовой человек защищать должен. Увидишь! Я тебе сейчас покажу. Она испуганно кивнула: «Дома! В спальне они с Ириной. К ним портниха пришла». Слышу, Ирина говорит: «Мама, посмотри на рюши. Не простит?» Знаешь, у меня сразу весь пыл как рукой сняло. О тебе тотчас подумала. «Каково Илье в этом доме?» Пожалела тебя. Ушла тихо, без скандала. Ни тебе, ни матери ни слова не сказала. Только поняла: «Илья здесь долго не продержится». О тебе ведь тогда разное болтали. Что по расчету женился. Не столько на Ирине, сколько на тесте. Уж на что у нас мать ни о ком плохого слова не скажет, и то однажды обронила: «Неужели польстился на достаток?» Ирина ей сразу не понравилась. «Ни кожи, ни рожи. Не чета она нашему Илье. А главное – уж больно спесива. Боюсь, проживут всю жизнь как клин с обухом».

Что мог ответить Илья Ильич? Обычно отмалчивался или отшучивался. Сводил на другое. Лиля умолкала, успокаивалась. Все утихало до следующего приезда. До следующей встречи. Казалось, и Ирина забывала. Но при каждой серьезной ссоре вставляла это лыко в строку. Илья Ильич был не из приверед. Понимал, всякое бывает в семейной жизни. И в родительском доме было много хорошего, но и плохое не обминуло стороной. «Чем же я лучше? К каждой бочке меда всегда своя ложка дегтя прилагается. Да и человек та еще штучка. Иной раз и себя уразуметь не может. Тоскует, мечется. Сам не знает, какого рожна нужно. Где уж тут другому влезть в твою шкуру, прочувствовать твою боль. Нет, брат, шалишь. Свою заботу на чужие плечи не переложишь». Потому Ирину своими горестями не обременял. Да и с детства привык обходиться без подпоры. Пугало другое – будто живут, разделенные стеной. Не достучаться. Не докричаться друг до друга. А ведь было время, когда только ею и жил.

Он вспомнил приморский пыльный городишко. Летнюю преддипломную практику. С утра до обеда бил баклуши на маленьком полукустарном заводишке. И после – долгий знойный день. Теплые томящие вечера с пиликающим стрекотанием цикад. Ранним утром просыпался от заунывного страстного воркования диких голубей. Бежал с тонким общежитским полотенцем на пляж. Ложился на холодную крупную гальку. Это лето было для него наполнено тревожным ожиданием. Чего ждал, и сам не мог понять. Но что-то мучило, отравляло бездумную радость. До этого никогда не видел ни моря, ни пальм. Ни этой броской показной яркости юга, где все кажется приезжему человеку не настоящим, а театральным, рисованным. Конечно, восхищаются, ахают. А в душе через неделю начинают тосковать по своему перелеску. По лопухам, что притаились у забора. По зарослям крапивы и чертополоха.

«Может быть, и со мной такое же?» – думал Илья, лениво листая страницы. Все свободное время проводил у моря. Читал в какой-то полудреме, машинально глотая страницу за страницей. Что тоскует по Ирине, не позволял себе и думать. Да и ничего, в сущности, между ними не было в ту пору. Две-три встречи в читальном зале. Сумбурная студенческая вечеринка перед отъездом. Конечно, лукавил сам с собой. Было главное. О чем не мог вспоминать без волненья. Полуночное сиденье в какой-то парадной на широком мраморном подоконнике. Поцелуи взахлеб, до одури. От одной мысли об этом губы его наливались жаром. Кровь начинала биться в висках резко, толчками. И было еще одно. Потаенное. Во что боялся поверить. Ее шепот: «Хочешь, приеду к тебе?» Язвительно надсмехался над собой. Окорачивал: «Очень ты ей нужен. Сказала и позабыла. Небось сейчас с этим долговязым крутит». Был в ту пору и долговязый тонкошеий тип, который ходил за Ириной по пятам. «Гусак» – окрестил его про себя Илья.

В тот день он почему-то остался один в общежитии. Было душно. Где-то зрела гроза. Уже слышалось далекое громыханье. Он прилег на койку. Задремал, истомленный дневной жарой. Когда увидел перед собой Ирину – в первую минуту подумал – сон. С этого мгновенья все закружилось и понеслось, как в детской карусели. Две недели слились в какой-то горячечный бред. Ночью они гуляли по тихому, спящему городку. Сломленные усталостью, дремали на скамейке, тесно прижавшись друг к другу. Иногда их охватывал дикий голод. Они подходили к хлебному магазину. Ровно в час подъезжал фургон. Веселый бородатый шофер кидал им горячий батон. Обычно пристраивались на скамье, стоящей у самого мола. Он сажал Ирину к себе на колени. И, отщипывая маленькие упругие кусочки душистого хлеба, вкладывал их в ее жаркий, жадный рот. Каждое прикосновение к влажным мягким губам пронзало его тело какой-то щемящей, сладкой дрожью. Случалось, не сдержавшись, он впивался в этот узкий, ненасытный рот. И тогда запах хлеба мешался с запахом любви. Когда выныривал из темного омута, который поглощал в себе все запахи и звуки, то казалось – родился заново. В уши врывался шорох гальки, монотонное бормотание волн. Узкие, деревянные рейки скамьи остро пахли морем и водорослями. В то лето словно ошалел от счастья. Все ему нравилось в ней, все: и то, что чуть широковата в кости, и маленькая родинка на мочке уха. Но ведь уже и тогда было это бесцельное хождение по магазинам, базарам, лавочкам. Ощупывание ненужных вещей, приценивание, примеривание. Вначале веселился вместе с ней. После первой недели, когда влез в непомерный для его кармана долг, стал внутренне корчиться, страдать. Но все это казалось пылинкой, мелочью, сором – смел, и следа не осталось. О родителях и семьях своих говорили мало, вскользь. Он по своей всегдашней замкнутости. Она из чувства оскорбленного самолюбия. В ту пору служебная карьера Антона Петровича как-то резко пошатнулась. Пошла на убыль. Конечно, после выровнялась. Поднялся. Но что было, то было. Из песни слов не выкинешь. А вообще жизнь представлялась обоим простой и ясной. Твердо было решено пожениться сразу же по возвращении домой. Конечно, будут неувязки с жильем, деньгами на первых порах. Но Илью это тогда не очень тревожило: «Все это временно, преходяще. Через полгода диплом у меня будет в кармане. И покатим мы с тобой по распределению». Она счастливо улыбалась. Целовала его в ямку у шеи, ласкалась и шептала расслабленно, нежно: «Ты у меня быстро пойдешь в гору. Я знаю – всех за пояс заткнешь. Такие, как ты, в инженерах не засиживаются». С чего это она тогда взяла? Ну, конечно, все пять лет был отличником, работал на кафедре. И еще студентом получил первое авторское. Вокруг этого устроили много шума, трескотни. По сию пору стыдно вспоминать. Но разве это определяет успех в жизни. Он, недотепа эдакий, забавлялся, дурачился: «Не успеешь глазом моргнуть, как станешь женой главного инженера». И смеялся от души. До слез, до колик, до икоты. Она затаенно улыбалась в ответ: «Дурачок ты мой, простачок. Увидишь. Все у нас с тобой будет – все. И машина, и дом. И дача».

– И чемодан денег впридачу, – подпевал он ей в склад, веселясь напропалую, а про себя прикидывал: «Почему бы и нет? Буду вкалывать. Голова, руки есть. Заработаю».

«Ну и чем все кончилось? – невесело подумал Илья Ильич. – Верно отец говорил: «У кого жемчуг мелок, а у кого суп не густ». Полжизни просуетился. Прометался. То устраивался. То наживал добро. Лучшее время позади. Как же обротали меня? Запрягли в эту упряжку? Ведь кроме своей кормушки ничего не видел. Не знал и знать не хотел. Вспомнил, как в детстве ненавидел Сенкевичей. Как мутузил втихую у сараев их сына Вовку, и усмехнулся – надо же. Думал, за справедливость борюсь. А может быть, права Ирина? Многое шло от зависти? С голодухи? Ведь только возможность предоставилась, сам стал жирком обрастать. Конечно, выступал, шебуршился по мелочам. Не без этого. На главное старался закрыть глаза. Не замечать. Не тревожить себя зря».

Он прошел на кухню. Открыл форточку. Закурил. В ночной тишине отчетливо прозвучал тихий женский смех. Ему вторил ласковый шепот мужчины. «Как давно это у меня было, – больно кольнуло Илью Ильича. И вдруг неожиданно понял: – А ведь уже много лет один. Что Ирина рядом – не в счет. Просто ей удобно. Да и привыкла, наверно». В первый раз подумал об Ирине, как о человеке постороннем. Чужом. Далеком. Подумал без обиды. Без злобы. И от этого стало еще больней.

Разговор с Можейко решил отложить до его выхода из больницы. Но твердо поклялся довести дело до конца: «Хватит! Наездились на чужой шее! Сколько же терпеть?»

13

В самый канун Нового года Можейко выписался из больницы. Ни жену, ни дочь предупреждать не стал. «Ни к чему это. Только суета. Шум. Не маленький, сам доберусь». Он шел по зимним, заснеженным улицам. Под ногами поскрипывал снежок. Зимнее солнце искрилось и слепило глаза. Деревья, обросшие мохнатым инеем, казались сказочными. «Красота-то какая, – подумал Можейко. И вдруг знобко стало. – Умру, и все это для меня кончится. И снег, и солнце, и этот морозный вкусный воздух. – Он тяжело вздохнул. Помрачнел. – Мало, мало нам жизни отпущено. Не успеешь оглянуться, а конец близок».

Олимпиады Матвеевны дома не оказалось. Он обошел пустую квартиру. Везде был порядок, чистота, уют. В кабинете на кресле, словно поджидая его, висела домашняя тужурка. Он переоделся. Прошел на кухню. Заварил чай. Крепкий, духовитый, какой любил с молодости. Последнее время все реже позволял себе эту роскошь – берег сердце, но сегодня решил для себя устроить праздник. Тем более что предстояла работа, которую откладывал из года в год. Но еще в больнице решил твердо: «Как только вернусь, все бумаги приведу в порядок. Не приведи Б-г, что случится, а там форменный ералаш. Начнут читать, копаться. Нет. Это не для чужих глаз». И хоть обследование прошел, считай, без сучка и задоринки, лечащий врач даже почтительно пошутил: «Вам, Антон Петрович, в космонавты можно», но береженого Б-г бережет. Этого молодого наглеца живо поставил на место, знал, куда клонит, и потому отрезал: «Медицина – дело тонкое. Сегодня тебе врач говорит: «Здоров», а завтра глядишь – тебя с музыкой на тот свет провожают. У вас, кажется, даже пословица такая бытует: «Нет врача без своего кладбища».

Конечно, тот смутился. Начал оправдываться, отнекиваться. Тут его и подсек, как рыбу, что на приманку польстилась:

– Так вы мне выпишите реабилитацию.

Замялся:

– Считаете необходимым?

– В обязательном порядке, – отрубил Можейко. Со злобной насмешкой посмотрел на врача: «Положено мне. Положено по чину, голубь. Так что отдай и не греши. Я за свое драться умею. Ни пяди, ни гроша не уступлю».

– Две недели в Кукушкино вас устроит? – спросил сухо, с плохо скрываемым раздражением врач.

– Устроит, – согласился Антон Петрович. Угрюмо прикинул: «Не густо. Но с паршивой овцы хоть шерсти клок. А ведь раньше бы о Кукушкино даже и не смел заикнуться».

Конечно, добротный дом, лес, питание, врачи. Но ведь есть и Березинка с сауной, бассейном, видеозалом. Ан нет! Мелочь, а кольнуло.

Разбор бумаг начал с верхнего ящика письменного стола. Когда-то встроил сюда маленький металлический сейф. В первые послевоенные годы хранил служебные секретные бумаги, пистолет. Потом пришел черед для облигаций, денег и сберкнижек. Здесь же, в уголке, лежала пачка листов, скрепленных металлической скрепкой. Он взял эту тощую пачечку в руки. Взвесил на ладони. Здесь была вся его жизнь. Начал перебирать пожелтевшие листы. Личный листок по учету кадров. Сколько их исписал за свою жизнь. Не раз и не два терзался, заполняя графу за графой. Особенно мучительна была шестая: «Бывшее сословие родителей». Обычно сидел, долго морщил лоб. Потом, прикусив губу, выводил ясно и четко – из мещан. Но и дальше было не легче. «Основное занятие родителей до Октябрьской и после Октябрьской революции».

Всегда поспешно, словно кто-то стоял за плечом, ставил маленький аккуратный прочерк в графе «Участие в боях во время гражданской или Отечественной войны». Это была его боль, его казнь. Особенно сразу после войны. Втайне недолюбливал этих самоуверенных, громкоголосых, бряцающих орденами и медалями. Входили в кабинет, лихо козыряли, щелкали каблуками армейских сапог. Требовали. Бывало, что и кулаками по столу постукивали. Конечно, ставил на место, тактично, но твердо. Однако чувствовал какую-то ущербинку в их присутствии. Вроде на самом ответственном месте пуговица незастегнутая тускло поблескивает. И знаешь, что в гардеробе непорядок, а привести все в соответствие обстоятельства не позволяют. Не полезешь же к каждому с объяснением, что и в тылу не сидел сложа руки. Немного успокоился, когда капитана запаса присвоили. Вроде бы своим стал. Конечно, Федот да не тот. Ни орденов, ни медалей. Это после стали горстями разбрасывать, а тогда все шло скупо, на счет. В ту пору носил френч, галифе. Всяко бывало. Иной раз рассвирепевший инвалид кидал в лицо: «Тыловая крыса». Что оставалось делать? Глотал, не поморщившись.

Теперь все это позади. Он невесело усмехнулся: «Грамоты, служебные характеристики, наградные листы – все в прошлом. А ведь когда-то казалось – ничего важнее нет. Многим пожертвовал в жизни ради этого».

Он машинально перекладывал лист за листом. И вдруг оторопь его взяла – докладная записка. Сколько же лет хранится? Никак не меньше тридцати. Было и быльем поросло. «Да. Отчаянный ты был тогда мужик, Антанас! Прямой, как шпала. Ну ничего, и не из таких дуги гнули и веревки вили. В ту пору был помоложе Ильи. Самый расцвет. Но прав оказался. Прав. Время показало. И ведь не куда-нибудь послал, а в самую высокую инстанцию». Он начал читать вдумчиво, внимательно. «Как коммунист, преданный делу Партии, считаю своей обязанностью довести до Вашего сведения, что, по моему мнению, предполагаемое упразднение промышленных министерств и создание совнархозов приведет к рассредоточению специалистов, потере маневренности техникой, застою отдельных отраслей». Можейко откинулся на спинку кресла. «Далеко сумел в то время заглянуть. Не каждому это было по плечу». Но тут же осадил себя: «Дурачок ты, Антанай. Понимали, да держались с краю». Свою рубашку, что ближе всего к телу, берегли! Помнишь, какой анекдотик по кулуарам пустили? Ядовитый, с душком. Мол, министерство путей сообщения на два совнархоза разделилось. Один – туда, другой – обратно. Шептали друг другу на ушко. Зубоскалили втихую. Ухмылялись про себя. А на собрании все как один голосовали – за. Единодушно, единогласно. Под оглушительные аплодисменты. Точно, аплодисменты в ту пору были оглушающими. Чему-чему, а этому научились. Вернее, с детства усвоили. Одну ладонь, бывало, лодочкой согнешь, и хлопок получался полновесный, звучный. Хлопали, выжидали, чем все это кончится. А ты высунулся. Вот и получил по заслугам. Указали тебе место в общем строю. Потом, конечно, покаялся. Опомнился. Но такие вещи бесследно не проходят. Наказали примерно, чтоб другим было неповадно. Пришлось уехать из Литвы…

Вспомнил, с какой болью покидал дом на улице Пирмине. Первый настоящий дом в своей жизни. До этого были углы у хозяев. Нары в бараках, койки в общежитиях. Когда приехал в Литву – поселили в гостиницу. Обшарпанные бархатные шторы. Вычурная, пыльная тусклая люстра. Мрачный молчаливый сосед по номеру, со странной фамилией Сая. Обычно в ночь с субботы на воскресенье напивался по-черному. И тогда словно прорывало его: «Насилие порождает насилие», «Человеку нельзя запретить мыслить». После каждой фразы испытующе смотрел на Можейко. Требовательно, настойчиво спрашивал: «Вы согласны?» Антанас Пятрович каменел лицом. «Вы о чем?» – сухо переспрашивал Саю. Тот усмехался. Подносил вытянутый указательный палец к губам: «Тс, тс». Глаза его были трезвы и печальны. Можейко не пил ни капли. Был начеку. То и дело в уме у него мелькали страшные догадки. Сая был его сослуживцем. А за окном притаился чужой город. Казалось, замер в ожидании. Можейко мучился. Тосковал. Одно только спасало – работа. Стал в ту пору хозяйственником. Безвылазно пропадал в командировках. Маленькие сыроварни, полукустарные коптильни, крошечные сахарные заводишки – все это было в разоре, в разрухе. Фактически начинали с нуля. Но когда вдруг выпадало свободное время – скучал, томился. Все ему было здесь чуждо. Непривычно. И речь, полная шипящих звуков, в детстве отец с ним по– литовски не разговаривал. И узкие, спутанные в клубок тесные улочки. И мрачные, словно исподлобья глядящие, костелы. По Липочке скучал отчаянно. Сам от себя такого не ожидал. Да и она чуть ли не в каждом письме тревожилась: «Скоро ли?» Можейко отмалчивался. Терпеливо ждал. «Разруха. Руины. Население бедствует. Чем же я лучше?» День, когда замордованный до предела комендант вручил ключ, словно врезался в память. Столько лет прошло, а по сию пору помнит хмурую октябрьскую морось. Тонкий ледок, запах речной сырости. Двухэтажный особняк с лепниной по фронтону. И массивную дверь с зеркальными стеклами за вычурной решеткой. На уровне глаз серело незакрашенное пятно. Небольшое. Величиной с почтовую открытку. По краям зияли два рваных отверстия из-под гвоздей. Видно было, что табличку вырывали поспешно. С мясом. Дворник заметил взгляд Можейко: «Дактарас», – объяснил на ломаном русском языке. Тускло блестела круглая металлическая пластинка с ручкой. И причудливой вязью вилась подпись: «Дзвонек». Дворник дернул раз, другой, по пустому дому разнесся чистый, высокий голос колокольчика. Через застекленную веранду прошли на второй этаж. Лестница была дубовая. С резными колонками. С медными блестящими прутьями для ковра. Шаги отзывались гулким эхом. От сияния паркета день за окном вдруг показался теплым. Солнечным. С балкона была видна серая стылая вода реки, близкие – рукой подать – угрюмые деревья парка. От всего этого великолепия Можейко вдруг почувствовал себя подавленно. Представить не мог свою простенькую Олимпиаду Матвеевну в этих апартаментах. А дворник открывал дверь за дверью: «Ванна, ядальня, зале». Мелькал сияющий кафель, громадные, во весь рост зеркала, стены в тисненых обоях. Невнятно журчала дикая мешанина из польских и литовских слов. Ему внезапно показалось, что все это сон. «Кабинетас», – торжественно сказал дворник. Громадный стол, обитый зеленым сукном, стоял посреди комнаты. Казалось, врос массивными ножками в паркет. Можейко обошел вокруг него. Тронул резную дверцу тумбы. Она плавно, бесшумно открылась. И вдруг ему стало как-то не по себе. «Где хозяин?» – спросил он дворника. Тот сморщил лоб, пытаясь понять. «А, господарь, – догадался он, – побегти, – и показал двумя пальцами бегущего человечка. Засмеялся щербатым ртом: – пабегти, понас, пабегти».

Всю дорогу до службы Можейко летел как на крыльях. Пальцы ласкали тело ключа. Фигурное. Тяжелое. А он прикидывал, рассчитывал: «Хорошо бы две комнаты. Кабинет и зал. А может, кабинет и столовую?» От кабинета решил не отступаться. Во-первых, отдельный вход с улицы, во– вторых, как бы на отшибе. Представил себе тихую ночную работу за столом. Лампа под зеленым абажуром. И вдруг понял – стол! Вот что его прельстило! «Ах ты сукин кот, – обругал себя Можейко, – на чужое барахло польстился». Закурил. «Понас, папиросас». Тихий шепот, тонкая не то девичья, не то детская протянутая рука. Серо-зеленая немецкая шинель, подвязанная веревкой. Он неловко отсчитал три папиросы. Сунул не глядя. И пошел быстрым шагом, не оглядываясь. Но все настроение, весь полет как рукой сняло. Словно враз отрезвел. Уже видел провалы в стенах. Горы битого кирпича. Развалины. Искореженные железные балки. Пленных немцев, что копошились, как муравьи. Аккуратно, булыжник к булыжнику мостили улицу. И вдруг ему неловко стало. И за свое кожаное пальто из мягкого хрома. И за шевровые сапожки, под которыми громко хрупал тонкий ледок. А главное, за ключ. Он вынул руку из кармана. «Черт с ним. Что дадут, то дадут. Торговаться не буду».

– Ну, решили? – Комендант смотрел устало. Замотанно. – Учтите, лучшего нет. И не надейтесь. Если откажетесь, будете ждать, не меньше полугода.

– Что вы! Я согласен, – поспешил Можейко. Но будто что-то толкнуло изнутри. «Спроси, спроси». – Только хотелось бы уточнить насчет комнат.

Комендант затравленно вскинул глаза:

– Простите, не понял. Я ведь вам русским языком еще с утра сказал: «Особняк на две семьи. Хотите, берите низ. Хотите, берите верх». Так устраивает или нет? –Чувствовалось, – уже на срыве.

–Устраивает, – поспешно согласился Можейко.

– Верх или низ? – уже не сдерживая себя, повысил голос комендант. – Мне ведь ордер вам выписать нужно.

– Верх, – робко уточнил Можейко. Почувствовал, как проступают от волнения горячие пятна румянца.

Комендант понял по-своему:

– Извините. Очень устал. Собачья работа. Всем угоди, всех ублажи. А главное – такие попадаются – на хромой козе не подъедешь. И ведь точно знаю, ничего лучше дощатого нужника в жизни не видели, а тут носом воротят. Вот что значит из грязи да в князи. А вы хороший выбор сделали. Правильный. Со временем и нижний этаж к вам перейдет.

Можейко молча следил за рукой коменданта, что четко, букву за буквой выводила ордер. А в голове стучала одна и та же мысль: «Наверняка ошибся. Не может быть, чтобы такие хоромы мне обломились».

– А что с мебелью? – спросил комендант, не поднимая головы.

Можейко смешался. «Наверное, это он насчет стола». Ему стало досадно. «Жаль. Отличный стол». Но пересилил себя: «В любое время можете прислать. Собственно, там только стол и кресло». Комендант удивленно поглядел: «Я спрашиваю, что вам из мебели нужно. Вещи первой необходимости: стулья, кровать, стол. – нетерпеливо начал перечислять он. Не дожидаясь ответа, пробормотал: – Вот вам ордер на мебель. Выберите, запишите, копию – мне».

Можейко шел по длинному коридору, устланному ковром. Рабочий день был уже в разгаре, и люди сновали из кабинета в кабинет с бумагами. Он вслушивался в их негромкий говор, вглядывался в лица, совсем недавно еще чужие и незнакомые. И вдруг чувство родственной близости охватило его. Одно только мучило и саднило: «А вдруг не придусь ко двору? Но тут же решительно отбросил свои опасения. – Веревкой совьюсь, костьми лягу, но выдюжу, не подведу».

Работали, как обычно, до глубокой ночи. Но когда перевалило за полночь и ритм работы спал, к его столу подошел начальник: «Как квартира?»

Можейко смешался. Начал мямлить, мол, слишком роскошно. Можно было бы и что-нибудь поскромнее. Тот резко оборвал:

– Ты эти разговоры брось! Мы с лихвой кровью своей, жизнями своими заплатили за все. – Он одернул китель. Заложил руки за спину. Прошелся по кабинету. Остановился перед столом Можейко. Твердо, с нажимом произнес: «За-слу-жи-ли». И вдруг внезапно, с места в карьер, перешел на игривый тон:

– А может, просто юлишь? С холостяцкой жизнью не хочешь расстаться? Здешние паненки хоть кому голову закружат. Есть в них шик какой-то. Чем-то не нашим так за версту и несет. Верно?

Можейко смущенно улыбался. А в душе пела, щебетала птица радости. «Заслужили».

На следующий день выпал выходной. Антон Петрович с утра укладывал вещи. Собирался. Сая лежал на кровати. Молча следил за ним взглядом. Когда щелкнул замок чемодана, встал, вызвался проводить. Антон Петрович с неохотой согласился. Шли напрямик проходными дворами, минуя приземистые, чудом уцелевшие домишки. То тут, то там ютились наскоро слепленные хибары. И хоть было уже порядком холодно, но печи еще не топились. С топливом в городе было туго.

«Лабас ритас, понас» (доброе утро), – дворник еще издали заметил Можейко. Чуть не насильно подхватил чемоданчик. «Эйкит, эйкит», – он поманил их заскорузлым пальцем в узкий проулок. Внезапно, точно из-под земли, вынырнул крохотный костел кирпичной кладки. Дворник долго возился с замком. Наконец тяжелая массивная дверь заскрипела. В лицо пахнуло сыростью, мышами. В тусклом свете, падающем через узенькие стрельчатые окна, Можейко увидел кровати, столы, кресла, диваны. «Паимкит (берите), – дворник широким жестом хозяина показал на мебельный завал, – виса паимкет (все берите)». Можейко растерялся. Застыл в нерешительности. Зябко передернул плечами: «Каким-то мародерством попахивает. А ведь такое уже видел где-то. Точно, на Балашихе. «Распродажа случайных вещей».

– Шеменинкай побегти (хозяева убежали), – дворник, как в прошлый раз, изобразил бег двумя пальцами.

Сая стоял, прислонившись к косяку. Улыбался насмешливо. Потом с плохо скрытой издевкой бросил: «В конце концов, нужно быть логичным до конца. Кто сказал «а», должен произнести и «б».

«Какого черта увязался на мою голову, – разозлился про себя Можейко, – поучает, иронизирует. Плевать. Возьму. Тем более ордер есть. Конечно, на время. Обживемся – положу на место. Все равно гниет, без толку валяется, а мне даже спать не на чем».

Он начал придирчиво отбирать, что получше. Громадную широченную кровать. Стулья с высокими чопорными спинами и подлокотниками. Овальный, светлого дерева, обеденный стол. И вдруг увидел трюмо. Узкий блеклый луч осеннего солнца просочился через грязное окно, упал на зеркало с двумя пухлыми амурчиками по бокам. И резная окантовка стекла словно ожила, заиграла разноцветными бликами. Среди развала и разора эта красота на Можейко подействовала ошеломляюще. «Возьму, – тотчас решил он и, как бы оправдываясь, добавил про себя, – для Липочки. В конце концов, что из того, что вещь не первой необходимости. Впишу в ордер. А там поглядим». Но почему-то неловко было перед Саей. Он оглянулся. Тот сидел на молельной скамье, задумавшись. Заметив взгляд Можейко, невесело усмехнулся: «Помните? Как сеть полна птиц, так дома ваших вельмож наполнены обманом. Их сердца закрыты для слез сирот и вдов, их глаза ослеплены златом». Можейко неопределенно пожал плечами. Присутствие Саи всегда тяготило его. Почему, и сам не мог понять. Он ежился, замечая на себе его отстраненный, словно изучающий взор, и тотчас замыкался, уходил в свою скорлупу. Но сегодня был возбужден. И потому сухо, отрывисто спросил: «О чем вы?» Сая отвел взгляд: «Извините. Я забыл, вы ведь не получили религиозного воспитания. А мне все детство вдалбливали. Вот и вспомнилось случайно. Это из Ветхого завета».

Мебель в особняк таскали через длинный, узкий, словно кишка, проходной двор. Несмотря на воскресный день, он тотчас обезлюдел, словно все вымерли, точно по приказу захлопнулись двери квартир, опустились занавески на окнах. Лишь только у подворотни осталась маячить тощая фигура старика в драной ермолке и халате. Он что-то бормотал, то всхлипывая, то тихонько смеясь. Раскачивался из стороны в сторону. Осенний пронизывающий ветер разметывал полы халата, открывая голые высохшие ноги. Но вдруг словно очнулся. Поднял тяжелые веки, оглядел двор пронзительным зорким взглядом и крикнул высоким гортанным голосом: «Жмонес, пагелбети! Вагис!» (Люди, помогите! Воры!). Сая остановился словно вкопанный. «Стойте!» Опустил на землю трюмо, что тащил вместе с Можейко и дворником. «Лаук (Пошел вон)», – закричал дворник, поднял обломок кирпича и замахнулся. Старик засмеялся громко, хрипло. И, тыча грязным худым пальцем в их сторону, запел, забормотал, притоптывая в такт клумпами: «Расибайдите, вагис! (Испугались, воры!)». Можейко заметил, как осторожно зашевелились занавески на окнах, спиной, затылком, всей кожей почувствовал буравящие недобрые, настороженные глаза, выглядывающие украдкой в щели. «О чем это он? Чего кричит?» – тревожно спросил у дворника. Тот искательно улыбнулся, показал пальцем на лоб. «Юридически старик прав, – не то для себя, не то для Можейко угрюмо сказал Сая, – раз тащим чужое, значит, мы – воры». Можейко бросил в его сторону яростный взгляд. Коротко, жестко прикрикнул на дворника: «Бери!» Первый подхватил неудобную резную боковину. Они шли мелким шагом к черному провалу подворотни. В зеркальной поверхности трюмо попеременно отражались то клочок хмурого осеннего неба, то плотно зашторенные окна. Темная каменная арка подворотни с обвалившейся лепниной начала срезать ломоть за ломтем плывущее отражение, пока совсем не погасила его. «Интересная штука – человек, – бормотал Сая, идя впереди и придерживая рукой створку. Голос его, отраженный облупившимся сводом и выщербленными стенами подворотни вдруг зазвучал гулко, грозно. – Тысячу лет назад ему предрекли: «Время разбрасывать камни и время собирать их. А он не внемлет». Можейко не откликнулся. Неприязненно промолчал, подумав насмешливо: «Умник». Когда установили трюмо, вдруг спохватился: «А шкаф? Там, кажется, есть приличный шкаф орехового дерева. Нужно взять».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю