412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мариам Юзефовская » Разлад » Текст книги (страница 10)
Разлад
  • Текст добавлен: 30 апреля 2017, 23:32

Текст книги "Разлад"


Автор книги: Мариам Юзефовская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 14 страниц)

– Нет, мать! И в мыслях этого не держи!

Она взглянула виновато:

– Как там Санька? Что пишет?

Он увидел, что мать сцепила руки в замок – тотчас умолк. Жалко ее вдруг стало. С детства этот жест запомнил. Отец, как ослеп, в гневе стал страшен. Бывало, носится по комнатушке. Все сметает, что под руку попадется. Мать заборными словами обзывает. А она станет словно каменная. К печурке прислонится. Руки в замок сцепит и молчит.

– Антон Петрович тут ни при чем. Я сама так решила. Сколько же можно мыкаться? Эта халупа у отца все силы отняла. Ты-то не помнишь, был маленький. Он как с фронта вернулся, еще видел. А тут затеял дом строить. Ему тяжелого нельзя поднимать, а он надрывается. Вот и ослеп. А ты? Сколько уже сил и денег сюда вколотил? Ведь у тебя отпуска еще за все эти годы не было. Другие – к морю, на юг. – Кто другие, Илья Ильич сразу смекнул. Конечно, Ирина. Очень переживала мать, что та без Ильи Ильича каждый год ездит к морю. «Ух, ревнивая какая!» – подсмеивался он над матерью. У самого тоже иногда нет-нет да и шевельнется червячок в душе. Но давил его в себе беспощадно. – А ты все в работе. Все в работе.

Мать по-детски поджала нижнюю губу. Рот у нее еще и сейчас был красивый. Илья Ильич провел рукой по ее седым волосам. Разлохматил.

– Кончай, мать! Я здоровый мужик. Придумала что-то, вбила себе в голову. Скажи честно, уломал он тебя. Я ведь знаю, ты его побаиваешься. – Он пытался было подтрунить, хоть самого так и тянуло сквитаться с тестем.

– Нет, Илья, нет! – Она заколола волосы своим вечным простеньким полукруглым гребешком. Сколько помнил себя – всегда носила одну и ту же прическу. И гребешку, казалось, сносу нет. – Думаешь, я не вижу, как работаешь? А репетиторство твое? Одно только это чего стоит. Все люди как люди летом отдыхают. А ты не разгибаешься.

В июне всегда брал отпуск. Абитуриенты шли вереницей. Один за другим. Иногда за стол до пяти человек садилось одновременно. И он долбил и долбил эти юные лбы, как дятел. «Моя летняя жатва», –подсмеивался над собой Илья Ильич. Тянул эту лямку скрепя сердце. А что было делать? Концы с концами нужно же как-то сводить.

– Вот намедни посчитала, – мать вынула из-под клеенки листок, заполненный косым крупным почерком, – гляди. Дрова, уголь, налог, ремонт, да еще мне помогаешь – больше полусотни в месяц тянет. Сколько же я у тебя на шее сидеть буду? Нет. Я решила.

Илья Ильич обескураженно посмотрел на мать. Не ожидал от нее такого напора, такой смелости. «Это все Антон Петрович. Его наука». Прощаясь, сердито сказал:

– Тебе видней. Гляди только, чтоб потом не жалела.

А для себя решил твердо: «Нет. Не отдам ее в этот бобрятник. Пусть и не мечтают».

По дороге домой вдруг подумал: «А ведь не сойдется отец с Можейками. Не сойдется. На дух таких не терпит». И самому страшно стало: «Столько лет как уж умер, а до сей поры вроде как о живом думаю».

8

Когда увидел отца в 45-м году первый раз – испугался. Небритый, худой дядька хватал мать за плечи, пригибал к себе ее голову. Закричал на него. Вцепился в шинель. Никак не мог поверить, что этот маленький солдатик, на голову ниже матери – его отец. Потом, конечно, не спускал глаз. По пятам ходил. И все про войну выспрашивал. Отец был из говорунов. Его хлебом не корми – дай только историю какую-нибудь рассказать. Но о войне отмалчивался. Или такие турусы на колесах разведет – диву даешься. И у Жукова в ординарцах ходил. И на самолете летал. И Гитлера в плен брал.

– Ты привирай, да знай меру, – бывало, сурово одергивал его Илья-маленький. – Был сапером, вот про это и говори.

– А чего рассказывать? – скучнел сразу отец. – Война – дело грязное. Пока бани дождешься, весь исчешешься. Да и страху натерпишься. Кругом стреляют.

– Что ж ты, трус, что ли? А орден и медали за что? – взовьется от обиды Илья-маленький. В ту пору только отцовой храбростью и жил.

– Да нет. Не то чтоб трусом. Но и в особых храбрецах не ходил, – говорил отец обычно, смущаясь. Будто извинялся. – Так. В середке держался. А награды, говоришь, за что? Что ж. Дело делал. Работал. Вот и награждали. На войне ведь тоже работать надо. Ты как думал? Война – это крики «ура»? Нет, сынок. Война – это тяжеленная работа. И копать. И переправу наводить. И мосты строить. Летом хорошо. Тепло. А зимой намерзнешься, как цуцик. Зуб на зуб не попадает. А здесь еще в ледяную воду надо лезть. Сваи, например, забивать. Вот где помянешь все недобрым словом.

– Пап, неужели тебе настоящий герой ни разу не встретился? Чтобы себя не щадил? – все допытывался, бывало, Илья-маленький. Время было суровое. И потому сызмальства к подвигам готовили.

Отец горько усмехнулся:

– Был один. В 41-м в окружение вместе попали. Ему за сорок перевалило по виду. Курчавый такой. Весь седой. И глаза черные, печальные. После оказалось, еще в гражданскую воевал. Мы-то молодняк. Необстрелянные. Ну вот. Собрал нас. Оружие, патроны пересчитал. Велел щель копать. Вокруг стрельба. Лес горит. Один начал отползать. Хотел втихую от всех отколоться. Никто ведь друг друга не знает. Ушел – и ищи ветра в поле. А он подошел сзади. Говорит так тихонько, чтоб никто не слышал: «Дурак ты, дурак! Тебя же сейчас, как птичку, пристрелят. Куда ползешь? – Отец замолк. Незряче уставился перед собой.

– Ну, что дальше?

– Не нукай! Не запряг, – сурово окоротил он сына. – Остался наше отступление прикрывать. «Все равно, – говорит, – далеко не уйду. Ранен, а в плен попаду – расстреляют». То-то, сынок. Выходит, бывают настоящие герои.

Илья-маленький с ненавистью спросил:

– А что за гад убежать хотел? Ты знал его?

– Кто, кто! Откуда мне знать? Что он мне, сват? Брат? – вспылил неожиданно Илья-старший. Забарабанил пальцами. Помолчал. После тихо признался: – Я это был, сынок. Вот кто. А ведь мог меня расстрелять. Тогда приказ был такой. Без суда и следствия. Трусов и дезертиров на месте. И семью по головке не гладили. Так-то. Такой у тебя папка-герой.

– Ты чё, папка? Ты чё? Врёшь, небось? – От ужаса у Ильи-маленького дыхание перехватило.

– Не, сынок. Правда.

Что-что, а лжи отец не терпел. Ненавидел. Все, бывало, приговаривал:

– Без правды не житьё, а вытьё.

В ту пору был еще веселый. Конечно, то и дело ошибался петлей, застежкой. Суп проливал за обедом. Но не унывал, все думалось, вот-вот на поправку пойдет. И врачи говорила: «Нерв не поврежден. Последствия контузии». Да и отец не считал себя инвалидом, хоть пенсию получал. «Еще польска не сгинела», – запевал он слабеньким тенорком. Подкручивал маленькие черные усики. Дразнил мать.

– Ой, Полина! Знала бы ты, яки жинки в Польше. Там– то я себе все гляделки проглядел!

Ранило его в конце войны. Пришел после госпиталя, а тут – затируха, картошка. И то не вдоволь. «Ничего, поедем на Украину, к бабке. Отъедимся: сала, колбасы, молоко – всего вот так», – он чиркал ребром ладони по горлу. Но бабка писала, что у них тоже голод. Так никуда и не поехали. Вот тогда отец и решил строиться. Было у него в то время по-разному. Иногда четко начинал различать контуры предметов, лица. Тогда работал, себя не жалея. Клал фундамент, таскал доски, шоркал чуть не наощупь рубанком. Мать ночами плакала. Умоляла: «Илья, угомонись! Ты ведь погубишь себя работой этой». Жили в бараке. Шум, теснота, драки, ругань. Илье-маленькому там нравилось. Все было близким, родным: закадычные дружки, нехитрые послевоенные игры – развалки, помойка. Иногда со страхом думал: «Неужели придется уехать?» Как-то осмелился, попросил: «Папка, давай тут останемся жить». «Нет, сынко, – отрезал обычно сговорчивый отец, – костьми лягу, а тебя с матерью вытащу из этой ямы». Работал целыми днями. Спешил. Как чувствовал, что времени у него уже в обрез осталось. И верно, все чаще случалось такое, что на лампочку часами глядел не мигая. Весной, в конце сороковых, совсем ослеп. Врач сказал: «Истощение организма. Плохое питание». Мать выбивалась из сил. После работы ходила по людям мыть полы, стирать. Бабка прислала два мешка кукурузной муки. К тому времени оставалось только крышу покрыть. Втайне от матери отец нашел мастеров, достал толь, гвозди. Вскоре переехали. Снесли все барахло. И тут мать обнаружила – в одном мешке – муки всего ничего. На донышке. Плакала. Убивалась. А отец посмеивался: «Зато крыша над головой есть». Оказалось, за все расплачивался этой мукой.

По сию пору помнит одуряющий запах горячей мамалыги. Для отца – с маслом. Так и стоит перед глазами его тарелка: маленький брусочек желтого масла, оплывшие грани, мамалыга с золотистой корочкой. Тарелка Ильи– маленького: мамалыга, белая лужица молока. А матери – просто мамалыга. Но, видно, поздно уже было. Не помогло. Отец ослеп окончательно. Это было б еще полбеды. Самое страшное было впереди. Стал он как бы не в себе. Молчал. Часами сидел неподвижно. И возненавидел мать. Люто. До бешенства. Бывало, услышит ее шаги, побелеет, кулаки сожмет и к стенке отвернется. А дома ее нет – хуже худшего. Илью к окну посылает поминутно. «Погляди. Мать не идет?» В тот год сестренка родилась. Лилей назвали. Отец ее слышать не мог. «Убери ты ее от греха подальше», – просил сына. А куда убрать? Комнатушка пятнадцать метров. Лиля, как назло, все болела и болела. То воспаление легких, то коклюш. Бывало, мать ее ночи напролет на руках носит, грудь сует. А молока нет. Откуда же взяться. Все впроголодь и впроголодь. Через некоторое время разгородили комнату пополам. Отец велел, мать сшила занавеску из старых простыней. И стали жить. По одну сторону – Илья с отцом, по другую – мать с Лилей. Пенсию отец делил пополам. «Это тебе за то, что сына родила, – говорил матери, – чужих детей кормить не могу. Своего поднять надо». Мать молча брала. Покупала на базаре масло. Тайком норовила положить в кастрюлю отца кусок побольше. Питались отдельно, варил отец сам здесь же, в комнатушке.Оббил табурет жестью, примус закрепил наглухо. Сам умудрялся тонкой примусной иглой орудовать, сам воду из колонки носил. Илье-маленькому есть у матери строго-настрого запрещал: «Не смей попрошайничать!» Она тихонько плакала за занавеской.

9

«Да за какие грехи на долю матери столько испытаний выпало?» – ярился Илья Ильич, тотчас почему-то думая о холеной, пышнотелой Олимпиаде Матвеевне, об ухоженных барственных женщинах Обыденских переулков. Его передергивало ознобом такой лютой ненависти, что сам иной раз пугался. Начинал себя уговаривать, утихомиривать: «Что ты? Что ты? У каждого своя судьба, свой крест». Но кто-то другой, злобный, ожесточенный, подзуживал и разъяривал: «А собственно, почему? По какому праву? Ведь не просто живут хорошо. А за чей-то счет. За чей же, как не моей матери и миллионов таких же безответных, покорных? Ладно, если б ценили. Понимали. Так ведь и этой малости нет, не было и не будет». Он тотчас начинал играть желваками, вспоминая как тесть тыкает матери. «И не замечает. Считает обычным делом. А мать– то! Мать! Ёжится, краснеет, словно девочка, а поставить на место не может. А главное – их интересы, их желания превыше всего».

Вспомнилась давняя история.

Приболел Сашка. Стал плохо в весе прибавлять. «Да что ж это такое? – выговаривал вечером с раздражением тесть. – Три дармоедки, а одного дитёнка обиходить не могут».

Теща плакала, Ирина дулась, а Даша металась между аптекой, базаром и кухней. Илье Ильичу некогда было в это вникать. Днем на работе, вечером на заработках.

Вот тогда мать отпуск на работе взяла. Всего две недели, а ребенка как подменили. Веселый, щечки округлились. И вбил себе тесть в голову – мать должна Сашу растить. Стал попрекать ее:

– Полина! Неужели не жаль? Родной внук.

– Так ведь что делать, Антон Петрович? Я на что-то жить должна. Лилечку растить. На пенсию за мужа не очень-то разбежишься, – оправдывалась мать. По щекам шли красные пятна.

Отца уже к тому времени не было.

– О чем разговор? Я тебе такую работу устрою – и в деньгах не потеряешь, и дома сидеть будешь. Питаться с дочерью у нас можешь. Милости просим. А ведь делов-то всего ничего. Раз в месяц пойти да расписаться. Денежки получить, – уговаривал тесть.

Но мать упрямилась:

– Нет, не могу, Антон Петрович. Не просите. Деньги-то дармовые. Боюсь я!

– Из-за чего сыр-бор поднимаешь? – удивлялся он. – Из-за семидесяти рублей! Да ты в своем ли уме? Полина! Думаешь, обеднеет наше государство? Ты же будущего гражданина растишь для страны!

– Не могу! Не просите. Не положено. Ведь подсудное дело. Не дай Б-г, кто узнает.

Но тесть был не из тех, кто отступает. Уж если чего душа захочет, вынь – да положь. Из-под земли достанет. Уговорил-таки мать. Не мытьем, так катаньем взял. Ведь что придумал? Оформил ее домработницей, по договору, к собственному сыну. Оклад, месячный отпуск, стаж – честь по чести. И все это тихо, без шума, за спиной Ильи Ильича. Перед фактом его поставил. Вот тогда-то Илья Ильич и взбунтовался:

– Моя мать! Да в прислугах? У кого? У меня! У моей жены! Не бывать этому, – кричал он. А кулак выбивал дробь по зеленой столешнице стола. Стакан в подстаканнике тонко позванивал в такт.

Тесть вначале не понял: «Что ты? Что случилось?» Потом удивился:

– Ведь для тебя стараюсь. Для твоего сына! Не могу же себе вторую домработницу оформить. Разговоры пойдут. Я ведь живу на виду. И без того ждут, как бы подкузьмить, – После рассвирепел: – Вон отсюда, щенок неблагодарный. На кого голос повышаешь?

Легким рукоприкладством хотел выставить. Но не тут– то было. Илью Ильича будто прорвало. Сам не подозревал, что так ненавидит. Атласный халат до самого пупка рванул. С наслаждением топтал серебряный подстаканник. Главное – гравировку на нем. «С уважением. За безупречную службу». В сутолоке гипсовый бюст ахнули об пол. Тут тесть будто протрезвел, пришел в себя. Процедил сквозь зубы: «Ничего святого нет». Но Илья Ильич в долгу не остался. Выплеснул, что накопилось. Годами вызревало, оказывается:

– Вот откуда парша пошла. От таких, как вы, завелась. Любому Б-гу кланяетесь. Лишь бы сладко да мягко было.

После Даша осколки целую неделю выносила. По частям. Как бы чего не вышло.

А Илья Ильич Сашу в одеяло и бегом в Заречье к матери.

Тесть, видно, понял тогда. Нашла коса на камень. Недаром так высоко поднялся. Не только наступать умел, но и отступать научился. Послал Олимпиаду Матвеевну на переговоры. Та, чтоб смягчить, обещала многое. «Расходы на себя возьмем. Питание за наш счет. Не объедите». Этим еще больше масла в огонь подлила. «Ноги моей больше в вашем доме не будет, – отрезал Илья Ильич. – И сына своего не отдам. Изуродуете». Характером пошел в отца. Крут. Упрям. Теща стала грозить милицией, судом: «И что бюст об пол трахнул. С рук не сойдет. Мы тебе дело-то пришьем. На кого руку поднял? И ребенка заберем. Не думай!»

Илья Ильич вначале удивился. Откуда такая прыть? Обычно рта лишний раз не откроет. Даша и то больше прав имела. После понял – проинструктирована.

Но у Ильи Ильича разговор короткий:

– Чтоб духу вашего бобрятницкого здесь не было.

Начал этот переулок десятой дорогой обходить. И дом-то, как назло, приметный. По вечерам реклама издалека видна. То синим, то красным светом вспыхивало: «Накопил – купил». И по зеленому полю желтый автомобильчик. У Ильи Ильича прямо жжение какое-то начиналось. Внутри. Спазмы. Особенно ненавидел вестибюль: мрамор, пальмы. А у столика с телефоном – охранник. Не каждый и войдет. В гости пришел – вызови хозяев, назовись. Тогда, пожалуйста, милости просим. В ту пору это была редкость. Один-два дома на весь город. «У-у, логово! Чего от людей прячутся?» – кипел он ненавистью. Вот тогда-то и решил твердо: «Все. Хватит. В этот дом ни ногой». Только как быть с Ириной, не знал. Она плакала. Скандалила. Пыталась пару раз Сашку умыкнуть тайком. Илья Ильич понимал, что дальше так нельзя. Но и уступить не мог. Полгода их лихорадило. И даже Санька начал кричать по ночам. Вот тогда тесть засуетился. Решил разрубить этот узел. Выхлопотал за месяц двухкомнатный кооператив на Белянке, рядом, в пяти минутах ходьбы:

«Не судиться же. Только фамилию позорить. Да и ребенка жаль. Где уж этой курице вырастить мужика», – думал он о дочери.

Но Илья Ильич заупрямился. Наотрез отказался:

– Не по карману мне этот дворец. А в прихлебателях да нахлебниках не ходил и ходить не буду.

Жена умоляла. И мать нет-нет да всхлипнет:

– Высудят они у нас Сашу. Как Б-г свят, высудят.

Одна Лилька, сестренка, на защиту стала:

– Нет у нас таких законов, чтоб людей унижать.

Мать цыкнула:

– Помалкивай. Много ты понимаешь. Закон – что дышло.

Илья Ильич молчал, сцепив зубы. Думал: «Был бы отец жив. Поддержал. Понял бы». А мать свое: «Уступи. Уступи, Илья. Люди тебе навстречу идут. Такое дело сделали. Мы вон с отцом всю жизнь прожили в пятнадцати метрах. Сам знаешь, как они нам достались. А здесь такие хоромы. Тридцать метров. Все удобства. Сами себе хозяева будете. Уступи!»

И Илья Ильич уступил. Перешел в новую квартиру. Мать каждый день приходила со старой клеенчатой сумкой. А в ней – четверть батона, суп в баночке и лакомство для Сашки. Так и повелось – днем у них, ночью на работе. Работала там же, в детском доме ночной нянечкой.

Илья Ильич тихо бесился:

– Мама, что за крохоборство! Неужели в моем доме не найдется для тебя куска хлеба? Тарелки супа? Меня не жалеешь. Ладно. Саньки постеснялась бы. Ведь он большой парень. Уже все понимает.

Ирина молчала. Делала вид, что не замечает.

– Не сердись, Илья. Мне так лучше, – оправдывалась мать.

Илья Ильич в то время перевел хозяйство на режим строгой экономии. Копил чуть ли не по рублю. Кружки пива не выпьет, бывало. Ночами вагоны грузил. В отпуск на шабашку ездил. Подрабатывал где мог. Ирина пробовала протестировать: «Отец подарил. Понимаешь? Подарил мне!» Но Илья Ильич не уступал. И через три года принес тестю деньги. Две толстенные пачки. Копеечка в копеечку. Первый раз после того скандала увиделись. Тут уж тесть отвел душу. Его черед пришел:

– Что это ты надумал? Зачем деньги? Ведь не твоя квартира, для дочери сделал. И ордер, и дарственная – все на нее. – Кивнул на Ирину. Сидела тут же. Молчала. Листала какой-то журнал. – Ты там сбоку припёку. Или думаешь, для тебя старался? Лучше костюм себе купи. Пайщик ты голоштанный». И деньги к краешку стола отодвинул. По-барски. Небрежно. Двумя пальцами. Одна стопка рассыпалась. Разноцветными голубями полетели денежные купюры на ковер. Ирина кинулась поднимать. Илья Ильич схватил за руку: «Не смей». Она вырвалась: «Ты что? Это же деньги!» Собрала, аккуратно сложила в стопочку. И долго стояла, не выпуская ее из рук.

– Купи себе что-нибудь,– небрежно обронил тесть, – а то совсем обносилась с этой экономией. – И добавил с ехидцей: – Оно, конечно, экономить на семье легче, чем зарабатывать. – Посмотрел на Илью Ильича насмешливо, свысока.

Илья Ильич взъярился, побледнел:

– Не бери. Не нуждаемся, – закричал на Ирину.

Она надула губы:

– Не смей на меня кричать. – И поцеловала отца: – Спасибо, папочка!

А тот уже заранее щеку подставил. Кого-кого, а свою дочь хорошо знал.

С тех пор у Ильи Ильича с тестем горшки врозь. Возненавидел его и себя заодно шпынял без жалости:

«Зачем поперся со своим свиным рылом в их калашный ряд? Решил, что мир перевернулся? Что все волки стали овцами? Как же! Жди! Братство. Равенство».

Сколько воды утекло с той поры. Казалось бы, все забылось. Зарубцевалось. Ан нет! Только тронул, тотчас заболело, заныло.

10

Уже давно проехал домишки Заречья. Центр засиял огнями рекламы. Илья Ильич угрюмо глядел в трамвайное окно. «Прав Санька. Тысячу раз прав, – раскаяние и гнев бушевали в нем, – ни Антон Петрович, ни вся эта шайка– лейка нахапанное добро из рук за спасибо не выпустят. Тут сила нужна. Сила! А я парня норовил согнуть. Силки на него накидывал, в которых сам всю жизнь пробарахтался».

Страх сковал, когда узнал о том, что сын замешан в демонстрации около роддома, на Рогожной. Тотчас кинулся домой. Ирина лежала с компрессом на лбу: «Знаешь?» Илья Ильич сдержанно кивнул. Все еще не верилось. Казалось, что дурной сон. Ворвался в комнату сына. Тот сидел за столом, уткнувшись в какой-то учебник. «Это правда?» – выдохнул Илья Ильич и замер в ожидании. Санька отложил книгу, нахмурился: «Правда!». Илье Ильичу захотелось завыть, закричать от ужаса. Но он сдержал себя. Спокойно, подчеркнуто-безразлично бросил: «Что же теперь будет?» Санька неопределенно пожал плечами. «Ну так я тебе скажу, что будет», – взвился Илья Ильич. В дверь кто-то позвонил. Илья Ильич замер. «Не пущу!» – Он оттолкнул рванувшегося к двери Саньку. На цыпочках, старась не скрипнуть ни одной половицей, прокрался в прихожую. В мыслях было только одно: «Так просто я им своего сына не отдам». Осторожно заглянул в глазок – за дверью стояла соседка. Негнувшимися руками начал открывать дверь. Внезапно обожгло: «А вдруг прячутся в кабине лифта».

«Это Ирине», – соседка сунула ему в руки какой-то пакет. Он стоял, глядя на нее дикими, не понимающими глазами. Казалось нелепым и ужасным, что сейчас, когда благополучие, а может быть, и судьба его сына висит на волоске, люди могут заниматься еще какими-то другими делами. Потом пришел в себя. Когда вернулся в комнату сына, в душе уже не было ни злобы, ни ярости. Только тихое отчаяние.

– Ну как же тебя угораздило? – спросил он устало.

– Оставь, отец! Хватит! Я сам себе хозяин. Не хочу жить так, как вы – с оглядкой, с опаской! Не хочу!

В его словах прозвучало столько ожесточенной непримиримости, что Илья Ильич ужаснулся. Ему невыносимо больно стало глядеть на эти узкие, дергающиеся губы, на тонкий нос с побелевшими ноздрями. Он утомленно прикрыл глаза. Несколько минут сидел молча. Потом спросил тихо, еле слышно:

– Ты видел, как кладут асфальт? Санька удивленно вскинул глаза.

– Идет каток, а за ним ни бугорка, ни выступа. Гладь! То же и с вами сделают. Сомнут! – крикнул он с болью. – Понимаешь, сомнут. Ведь это же махина!

Санька насмешливо поглядел. Усмехнулся: «Кончай, отец! Меня запугиваешь, а на самом лица нет. – И вдруг вспылил: – Ты в дедовой больнице был? Полный коммунизм. Верно? Ковровые дорожки, палаты на одного. Телефоны, телевизоры. На завтрак икорка, балычок. А у нас в ожоговом дети в коридорах лежат. Перловкой давятся. Им белье лишний раз не поменяют. Я деду сказал, а он на меня глаза выкатил: «Заслужил!»

Илья Ильич непроизвольно оглянулся на дверь: «Не дай Б-г Ирина услышит. И без того всю жизнь попреки, скандалы: «Настраиваешь Саньку против моих». Он нервически дернулся. Пробормотал: «Не кричи. Мать отдыхает». Сын проницательно посмотрел. Понимающе, словно Илья Ильич был несмышленым ребенком, улыбнулся, покачал головой:

– Погано ты живешь, отец! Как страус. Хочешь, я тебе скажу, сколько у тебя правд? Одна – для тебя, другая – для мамы, – он загибал палец за пальцем, Илье Ильичу казалось, будто пощечины сыплет, – третья для меня. Еще, наверное, и четвертая есть. Так сказать, для наружного потребления, в общественных местах. А потом стонешь, возмущаешься, почему плохо живем. Да потому и плохо, что все словно в рот воды набрали. Видят и помалкивают. Вот и выходит, что среди нас нет ни правых, ни виноватых. Все в круговой поруке. Все в одной грязи вываляны.

Илья Ильич молча слушал беспощадные, безжалостные, как удары хлыстом, слова. Следил глазами за тем, как сын мечется, бегает по комнате. Когда попадал в конус света, на его лице становилась видна светящаяся белобрысая щетинка: «Вот и вырос парень. Пришел мой черед ответ держать. Казалось, еще вчера сам эдаким козленком так и норовил боднуть тестя. Тот твердел лицом. Супил брови. Отделывался абзацами из передовиц. И все наставлял, бывало: «Ты поостерегся бы! Язык – твой враг». Первое время удивлялся: «Как же можно дела вершить, если с такой оглядкой живете?» Тесть мрачнел, поджимал губы: «Сразу видно – жареный петух тебя не клевал. Дисциплина для тебя – пустой звук». Ну и что изменилось с той поры? Обтесали тебя, как то бревно, чтоб нигде ни сучка ни задоринки не было. Но воз-то и поныне там. Только еще глубже увяз. По самую ступицу. – Неожиданно промелькнула горькая отчетливая мысль: – Чем дальше от нас уйдут наши дети, тем будет лучше. Здоровей. Что мы такое? Крошево, пыль. Из нас уже ничего путного не получится. Отцы и дети», – он хрипло, словно превозмогая себя, сглотнул тяжелый, горький комок, что подкатил к горлу. Санька остановился. Пристально посмотрел на отца, и в лице его что-то дрогнуло. Он подошел, положил руки на плечи Ильи Ильича.

– Пап, – почти как в детстве, тихонько, просительно промычал сын, Илья Ильич сжался, стараясь ни движением, ни взглядом не спугнуть этой минуты, – ты думаешь, я очертя голову полез. Не обдумывал, не взвешивал? Думаешь, страшно не было? Я транспарант в руки взял – чувствую, древко скользит. Гляжу – а у меня ладони мокрые. Но нельзя сейчас иначе. Нельзя. Вы нам выбора не оставили…»

Теперь, подъезжая к дому, вновь перебирал слово за словом: «А что? Прав парень. Прав. А самое обидное – и кивнуть не на кого. Сами кругом виноваты. Отдали все на откуп, а теперь возмущаемся. Конечно, отсиживались, отмалчивались. Чего себе-то врать? Вот теперь и хлебаем полной ложкой это хлебово. А все потому, что каждый ладил свою маленькую судьбинушку в одиночку. «Уж как– нибудь проскользну, прилажусь. Авось меня не тронет». Ан нет! Не вышло. Каждого нагнало! Чего же теперь скулить? Сам из таких».

11

Едва переступив порог дома, начал дозваниваться к тестю. Сперва на дачу. Но там никто не отзывался. Тогда набрал городской номер. Долго держал трубку у уха. Ждал. Наконец услышал тещин голос. Начал с места в карьер:

– Антон Петрович дома? – твердо решил все выяснить и обрубить одним махом.

– Ты что же, не знаешь? Тебе Ирина ничего не сказала? Вы в ссоре, что ли? – сыпала и сыпала, как горохом, теща. Наконец выдохнула: – В больнице он. Сегодня вечером увезли. Видно, эта история подкосила. Сам знаешь, какое его здоровье – на ладан дышит. Плох он. Совсем плох.

Всю неделю Ирина молчала. Дулась. Ходила с скорбно– озабоченным лицом.

– Неужели действительно плох? – думал Илья Ильич. – А может быть, просто лег на обследование? У них ведь слова правды не добьешься.

Чего только не навидался в их доме за эти годы! Вдруг среди полного благополучия и здоровья днем звонили с тестевой службы: «Антона Петровича отвезли в больницу. Не беспокойтесь. Положение стабилизировалось». Теща обмирала с трубкой в руке. Илья Ильич внутренне сжимался в комок. Еще свежа была на памяти отцовская смерть. Только Ирина сохраняла спокойствие. Однажды не выдержал. Попрекнул: «Бездушная ты какая!» Она усмехнулась чуть свысока:

– Дурачок ты мой, простачок! У них так принято. Рокировка.

Вначале не понял этой шахматной абракадабры. После разобрался. Перележивал тесть, пережидал все бури. Уходил на дно, как рыба в шторм. Что было на сей раз, Илья Ильич понять не мог. Ирина ходила сумрачная, неприступная. «Словно великомученица», – язвил про себя Илья Ильич, а на душе скребло потихоньку, – все-таки старик. Неровен час, что случится, потом себе не прощу. Решительный разговор с тестем откладывал до его выздоровления.

Через две недели позвонила Олимпиада Матвеевна, сухо попросила к телефону Ирину. О чем говорили, Илья Ильич не прислушивался. Но лишь только Ирина вошла в комнату, тотчас отметил нервный румянец на скулах. И лицо у нее было злобным, ненавистным:

– За отца не прошу. Знаю, нет у тебя к нему ни жалости, ни уважения. Ты о матери своей подумай. Неужели так и не поживет ни одного дня по человечески?

Илья Ильич посмотрел раздумчиво. В душе его не было ни ярости. Ни желания уязвить. Говорил спокойно, как о давно решенном деле:

– Знаешь, думал много об этом. Конечно, может, и несправедлив. Но одно твердо знаю – в том, что мать живет в этой хибаре, есть вина и твоего отца тоже. Конечно, не он один. Но один из многих. Болтали о народе, а в уме держали свою выгоду, блага, привилегии. Ведь не только таких, как мать, предали, а себя тоже. Себя в первую очередь! Ты-то понимаешь? И сейчас мать нужна как костыль. Чтобы опереться, отпихнуться от ему подобных.

Ирина закусила губу. Ноздри тонкого хрящеватого носа, так похожего на тестев, затрепетали:

– Смотри, Илья! Доиграешься. Если с отцом что случится, вовек тебе не прощу. Думаешь, у тебя принципы? Нет! Элементарная зависть! Есть в тебе это плебейское, рабское. Вечно за чужие заборы, в чужие окна заглядываешь. Есть! Не спорь. Мне со стороны видней.

Она чувствовала, как волна гнева захлестывала ее. Слышала как бы со стороны свой резкий, пронзительный голос. Видела болезненную гримасу на лице мужа. Его неловкий, отмахивающийся жест: «Прекрати, хватит». Трезвые, рассудочные мысли лихорадочно метались у нее в уме: «Нашла время затевать склоку. Все дело испортишь. Того и гляди сейчас взбеленится». Но будто какая-то злая сила подхватила и понесла ее. Обычно до семейных дрязг не опускалась. На все нападки Ильи Ильича отвечала высокомерным молчанием. Лишь надменно вздергивала плечи да брезгливо усмехалась. Но сейчас будто смерч гнева закружил ее в своей воронке. «Пусть знает! Пусть. В конце концов, сколько можно терпеть! Нищета! Убожество!» Как бы со стороны, чужим, свежим взглядом она увидела добела вытертую обивку кожаных громоздких кресел, проплешины на ковре ручной работы, грубую штопку на тяжелых бархатных шторах. Все было отжившее, отслужившее свой век еще в отцовском доме. А ведь когда-то, мысленно примеряя Илью к будущей жизни, была уверена, что он избавит ее от мелочного скупердяйства отца, от ежемесячного щелканья конторских счетов и от этого невыносимого: «Чем жить будете?» На деле оказалось хуже худшего: грошовые материнские подачки, скудная зарплата, случайные убогие приработки Ильи. Со временем как-то приноровилась: летом обычно закладывала в ломбард шубу, зимой – материны кольца и серьги. В долгах была как в шелках, но одевалась с иголочки. Положение обязывало, служба. Всегда на виду, да и люди вокруг не шушера какая-нибудь, а весь цвет. Мужу до этого дела не было. Всю жизнь со своей гордыней носился как с писаной торбой. Только и слышала: «Не проси, не бери, не нуждаемся». Ненавидела в нем этот гонор неистребимый. Так и хотелось подковырнуть отцовским присловьем: «Какие нежности при нашей бедности». Особенно бесили разглагольствования Ильи о справедливости. Обычно слушала сцепив зубы, и об одном молила: «Не забивай ты своими бреднями Сашке голову. Не тяни его в свое болото. Хватит того, что сам по уши увяз». Но и этой малости ей не уступил. Мысль о Саньке словно подстегнула Ирину. Уже давно стала замечать на себе изучающий пристальный взгляд сына. Иной раз передергивало: «Он меня словно личинку под микроскопом разглядывает». В последнее время все раздражало и отталкивало в Саньке. И это быстрое насмешливое хмыканье: «Ты так полагаешь?» И резкая, не терпящая возражений скороговорка: «Прости, я занят. Поговорим в другой раз». Холодное отчуждение ширилось и углублялось, словно ров, подтачиваемый водой. Особенно обидны были нынешние краткие приписки в письмах: «Маме привет». И эти оскорбительные надписи на конвертах: «Лебеденко И.И. (лично)». «Всю жизнь против нас настраивал, старался оттереть в сторону», – думала она с яростью о муже. Обычно вида не подавала. Сдерживалась. А сегодня словно все препоны пали. С холодной злобной подковыркой спросила:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю