355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мариам Юзефовская » Разлад » Текст книги (страница 12)
Разлад
  • Текст добавлен: 30 апреля 2017, 23:32

Текст книги "Разлад"


Автор книги: Мариам Юзефовская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 14 страниц)

К вечеру расставили мебель. Навели порядок. Дворник жарко натопил печи. Можейко как-то не верилось, что отныне этот дом будет принадлежать ему. Он прислонился к горячим изразцам печи. Чувствовал, что губы распустились в блаженной глуповатой улыбке, но ничего не мог с собой поделать.

Наскоро собрали холостяцкий стол. Дворник поначалу смущенно улыбался, отнекивался: «Не, понас, не. Не галима!» Но банку тушенки и буханку хлеба взял охотно. Когда дверь за ним захлопнулась, Сая сказал печально, с болью: «Слышали, как он к вам обратился? Понас (господин). Не драугас (товарищ), а понас». Можейко махнул рукой: «Мелочь, чепуха. Просто привык». Хоть выпил немного, всего рюмочку, но хмелел быстро, стремительно. И сам не мог понять, от чего. То ли от водки, то ли от всей этой суматохи и сумасшедшей удачи, неожиданно свалившейся на него.

– Нет, не скажите, – талдычил свое Сая, – в этом деле мелочей нет. Это принципиальный вопрос.

Можейко слушал в-пол-уха. Копался в ящиках письменного стола. Книги, рецептурные справочники, бланки – все это он аккуратно раскладывал в стопки, сортировал. Внезапно из среднего ящика выпал тугой рулончик, перевязанный бечевкой. Он развернул его. Перед ним был холст картины. Сая заинтересовался. Подошел поближе: «Вы родились в рубашке! Конечно, не Брейгель. Нет. Перепев. Но сделано сильно. С божьей искрой! Философская вещь. Повесьте здесь. Над столом». Можейко вгляделся. Вытянувшись цепочкой, слепцы идут к обрыву… Тогда ничего особенного в этой картине не увидел. Да и не до того было. Жизнь крутилась праздничным колесом. Вскоре приехала Олимпиада Матвеевна. К его удивлению, освоилась, быстро привыкла и к тому, что стала Мажейкене вместо Можейко, и к особняку на улице Пирмине, и к сытному стабильному пайку. Вскоре в доме появилась Даша, какая-то десятая вода на киселе по линии Липочки. А с рождением Ирины им отошел уже и нижний этаж. Сам Можейко в это не вникал. С раннего утра до поздней ночи – служба. Стремительно тогда шел в гору. А Сая году в 47-м куда-то сгинул. Как в воду канул. Встретил его зимой в году пятьдесят пятом. Тогда многие неизвестно откуда выплывали. Сая был в фуфайке, каком-то затертом треухе. Конечно, сам бы не узнал никогда. Но тот окликнул, поздоровался. Сбивчиво, путано начал объясняться, совать какие-то справки. Рассказывать, как мыкается без работы, жилья. Он слушал его, а страх тёмной пеленой покрывал с головы до ног. В воздухе поплыл тошнотворный сладкий запах сирени. Но пересилил себя, пообещал помочь. А ночью мучился, ворочался: «Не связывайся. Дело темное. Еще неизвестно куда все повернется». Но обещание свое выполнил. Помог. В эти дни нервничал. Больше обычного ярился на Липочку за бессмысленные траты: «Случись что со мной, на что жить будешь?» После взял себя в руки. Успокоился. И даже устыдился: «Чего шарахаешься? Чего трусишь? Разве что путное сможем сделать, если будем жить с оглядкой?»

14

«Угу, – усмехнулся Можейко, – тогда ты был, конечно, большой смельчак. Все нипочем. Один твой фортель с теннисными кортами чего стоит. «Товарищи, как можно? У нас не хватает средств на оборудование заводов, а тут десятки тысяч – на прихоть», – он зло передразнил себя. Ну и что? Чем кончилось? Богданас подписал смету. И деньги изыскал. К лету уже были построены для Первого три теннисных корта. Один около дома, другой – на даче, третий – на взморье. И яхту купили. Первый был большим поклонником спорта.

Тогда тебе все сошло с рук. Но пришло время – припомнили. И «виса гяра» (до свидания). Скатертью дорожка».

Он покачал головой. Вздохнул. В кабинете уже царил полумрак. Встал, подошел к окну. Быстротечный зимний день тихо угасал. Можейко дернул за шелковый шнурок бра. Мягкий ровный свет упал на картину, висевшую над столом. Из темноты рамы выплыла череда слепцов. Вытянувшись цепочкой, они шли к обрыву. Крутому. Бездонному. У всех на лице светилось выражение блаженной радости. И только лик вожака был преисполнен значительности. Властно поджатые губы. Незрячий, но прозорливый взгляд. Вытянутая вперед рука, мужественное лицо – все говорило о его убежденности. Путь, избранный им – единственно верный. Другого нет.

Можейко долго вглядывался, выпятив нижнюю губу. Что-то обдумывал. Вполголоса несколько раз хмыкнул: «Символично. Ничего не скажешь. С подтекстом, как теперь говорят. Неужели уже тогда многое понимал? – подумал о Сае. – А что? Вполне может быть. Любое отечество своих пророков имеет. Только они обычно плохо кончают. И не зря. Тут выбора нет и не может быть. Либо все до одного должны быть слепые. Либо все зрячие. Но где же на всех набраться зоркости? Да и ни к чему это. Порядка не будет. Каждый в свою сторону начнет тянуть. Лучше уж слепцы».

Он погасил бра. Через плотно прикрытую дверь кабинета услышал, что пришла Олимпиада Матвеевна. Поспешно собрал ненужные бумаги. Закрыл стол на ключ. Вышел из кабинета.

Первое, о чем спросил у жены:

– Как там дела с бумагами на прописку Полины?

Хоть Антон Петрович уже больше месяца дома не жил, – то в больнице, то в Кукушкино обретался, а дела с домом и пропиской ни на один день не упускал из виду. Звонил, договаривался, двигал из инстанции в инстанцию. Олимпиада Матвеевна была на посылках. Во что-либо вмешиваться запретил строго-настрого. «Твое дело взять бумагу и отнести куда сказано». Всем руководил сам по телефону. Конечно, просто так не давалось. Приходилось просить. Ворошить старые связи. А если говорить честно, положа руку на сердце, то и унижаться. Звонил многократно. Выслушивал уклончивые обещания. Изредка даже отказы. В душе кипел, негодовал. «Ведь ничего противозаконного не требую. То, что дом находится в аварийном состоянии, и ребенку ясно. Но выманить у райисполкома акт оказалось делом трудным. Почти недостижимым. Однако пересилил и это. Действовал по разному: где уговорами, где силой. Наконец акт был подписан. Уже пошел и договорился с покупателем о том, чтобы дом вывезли на снос. Оставалось самое главное – прописать Полину у себя. В первый же день, как вернулся из Кукушкино, решил заняться этим делом. И потому чуть ли не с порога спросил у Олимпиады Матвеевны:

– Как Полина?

Конечно, думал прежде всего об Илье. Не узнал ли случаем? А если узнал, то не бунтует ли? Не заварил ли очередную свару, которую хлебать не расхлебать. С него все станется. В Полине был почему-то уверен. Как ни забита, ни ограниченна, а свою выгоду должна понять. Да и подпись ее под заявлением уже давно стояла. Он испытующе посмотрел на жену. Она как-то сникла. Замялась. Сердце у Антона Петровича ёкнуло: «Опять, видно, Илья начал воду мутить. А ведь как чувствовал, просил Полину пока помалкивать. Нет. Не выдержала».

– Ну что там стряслось? – грубо, нетерпеливо спросил жену.

Она вздохнула коротко. Тяжело.

– Полина заболела, отец. В больнице уже чуть не месяц лежит.

У Антона Петровича от сердца отлегло. «Всего делов– то. Заболела – выздоровеет. Куда денется?» Попрекнул с раздражением:

– Ты бы шла в бюро ритуальных услуг работать. Большую бы карьеру сделала. У тебя что ни слово – то трагедия. Плач Ярославны.

– Отец, погоди. Она ведь в нехорошем месте лежит. В Бабкино. Оперировали ее. И анализы плохие.

– Да ты что? В своем уме? – закричал с яростью Антон Петрович. – Я ведь с Ириной на днях разговаривал. Ничего не сказала. – Чего взъярился, и сам не мог понять. От испуга, от неожиданности, наверное.

– Не хотели волновать тебя, – всхлипнула Олимпиада Матвеевна.

Но Можейко уже не слушал. Прошел в кабинет. Заперся. Долго ходил из угла в угол. При одном упоминании о Бабкине холодел. Лет десять назад обнаружил у себя бугорок на руке. Маленький, величиной с фасолину. Конечно, тотчас забил тревогу. Через неделю все утряслось. Прояснилось. Оказалось – простой жировик. Но и по сию пору при слове Бабкино сердце сжималось. Иной раз в городе увидит рейсовый автобус с номером 214, что в Бабкино ходит, тотчас отвернется. В ту сторону старался и не смотреть.

«Господи, какой пустяк – жизнь человеческая. Сегодня топаешь. Хочешь того, другого, третьего. Любишь, ненавидишь. А завтра глядишь и нет тебя. Но ведь Полина крепкая. Двужильная. Нет. Не верю. Выкарабкается. Обязательно выкарабкается. – Но тут словно что-то толкнуло его. – А ведь теперь все поставлено на то – выживет или нет. Все на волоске повисло. Я ей зла не желаю. Пусть живет до ста лет. Но и пускать на самотек свое дело не могу. Ей ничем не помогу и свое дело угроблю. А живым, как говорится, жить». Он сел. Задумался: «К кому кинуться? – полистал записную книжку. – Воронов. Этот может узнать всю подноготную. Напрямик самому ломиться не стоит. Во-первых, до Ильи может дойти. Во-вторых, как пить дать, введут в заблуждение. Видите ли, врачебная этика. И помочь не могут, и прикончить не хотят. Люди в белых халатах. Свою незапятнанность берегут. А во что она обходится больным, родственникам – плевать. Главное – себя сохранить. Свою чистоту. И это называется гуманность? – Его всего передернуло. – Как много вокруг фальши. Вранья. Может быть, в чем-то Илья и прав. Но ведь если начать копать так глубоко, то всеобщий развал. Крах. Анархия. Нет. Только постепенное совершенствование. Шажок за шажком. Долго, мучительно, но постепенно. Народу нужен твердый порядок. Иначе все полетит в тартарары».

Внутренний отрезвляющий голос резко оборвал: «Расфилософствовался. Кому нужно твое мнение? Кто спрашивает у тебя его? Занимайся своим делом. Личным. Кровным. Хватит. Интересами народа уже пожил. Теперь пора и о себе позаботиться». Он позвонил Воронову. Скупо изложил суть дела. Беспокойство мотивировал исключительно родственными чувствами. О том истинном, что жгло, саднило – ни слова. Не только Воронову, но и себе в этом боялся признаться. «Жаль Полину», – твердил как заклинание. Воронов посочувствовал. Обещал навести справки. И действительно на следующий день сообщил, что плоха. Очень плоха. Начал выражать соболезнование, робкую беспомощную надежду: «Может быть, все еще обойдется. Резервы человеческого организма беспредельны». Но Антон Петрович резко оборвал: «Каков прогноз?» Тот смешался. Промямлил: «Не больше месяца».

Как обычно, и в этот день гулял не менее двух часов. Давно взял себе это за правило. В любую погоду. При любых обстоятельствах. Но прогулка была совершенно испорчена. Все время возвращался к одному и тому же: «Как дальше быть с квартирным вопросом?»

А тут еще возле дома столкнулся с бывшим замом. Тот сухо поклонился, словно мало знакомому, и прошел мимо. «Индюк, – подумал неприязненно Можейко, – интересно, что ему здесь нужно. Небось, к кому-нибудь на поклон ездил. Этот из таких. Было время и меня обхаживал: «Антон Петрович! Антон Петрович!» мысленно передразнил высокий голос зама. Обернулся. Поглядел ему вслед. Увидел, как тот садится в машину. Сердце у Антона Петровича ёкнуло. У бровки тротуара стояла его служебная «Волга». А за рулем – Коля. Застарелая обида и боль вспыхнули и опалили огнём. «На моей машине разъезжает, в моем кабинете сидит. А поклон мне отмерял, как нищему милостыню бросил. Мерзавец. Не зря я его с первого дня возненавидел. Сразу понял, чем дело кончится».

15

Всякое бывало в его служивой жизни. И ругали, и понижали, и наградами обходили. Но когда, выйдя из отпуска, узнал, что в штат взят без его ведома новый зам – опешил. Узнал об этом от Дроздецкого, своей правой руки. Подобрал его в свою бытность в районе. И по мере того как выкарабкивался снова наверх, тянул за собой и его. Надо же на кого-то было и опираться все эти годы. Хоть истинную цену ему знал: «Пороха не изобретет. Но зато послушный и работящий, как крестьянская лошадь. А главное – честный. Не подведет и не подсидит». За столько лет изучил все его повадки и привычки. В первый же день, просматривая бумаги, принесенные на подпись, почуял – что-то случилось. Искоса поглядывал, как Дроздецкий обидчиво мигает маленькими карими глазками, как подергивается его большой пористый нос. «Что ж вы, Антон Петрович, напрямик не сказали, что больше не гож? Я бы понял. Берете себе нового помощника – а мне ни слова». Можейко слушал, крепко сжав узкие губы. Когда дверь за Дроздецким закрылась, сидел несколько минут, словно оглушенный: «Вот как. Значит, окрутили, а я ни сном, ни духом. Ярость заклокотала в нем: «Да что ж такое? Вообще меня ни в грош не ставят? Но тут же обуздал себя: «Угомонись. С Дроздецким придется расстаться – это ясно как божий день. И твои деньки, видно, уж сочтены. Но если не будешь шебуршиться, то, может быть, еще что-нибудь предложат». Понадеялся – дадут новое место. Не такое хлопотливое, как нынешнее, но достойное и почетное. И потому виду не подал. Проглотил эту пилюлю молча. Возраст, возраст – поджимал. Под семьдесят уже подкатывало. Но все равно жгло: «Ведь можно было бы и по-человечески. Неужели не заслужил?» Конечно, шаркнули ножкой, соблюли проформу: «Рекомендуем вам первого зама. Человек нового мышления. Способный. Энергичный. Молодой». Он уже окрестил его по-своему – слизняк. Ни резкого движения, ни громкого слова. И все норовит в глаза заглянуть, руку пожать. А кисть пухлая, бабья. Бр-р-р». Но промолчал, сжал себя в кулак. Подписал приказ о назначении его своим замом. И сразу же почувствовал себя вроде молодой мамаши с младенцем на руках: и утешь, и убереги, и по головке погладь. Тот каждый пустяк бегал с ним согласовывать, по каждому вопросу советовался, о каждом мало-мальском успехе с докладом спешил. А тут еще одна напасть – сокращение аппарата. Ходил по коридорам, как под перекрестным огнем. Так и читал во взглядах: «Сам за службу руками и зубами держишься. Понятно, кто же добровольно лакомый кусок изо рта выпускает?» Крепился, делал, что от него требовали. Понимал, надо кому-то и конюшни чистить. Но чувствовал, как вокруг него ненависть и раздражение накапливаются.

Подкосил самоварный бунт. Когда доложили – не поверил. Вызвал машину, велел ехать в эту богом забытую контору. Размещалась она на отшибе. В бывшем купеческом особняке. Толстые стенные своды. Деревянная скрипучая лестница. Рывком открыл дверь. Человек десять сидело за самоваром. Чаёвничали. А времени – уже часов десять вечера.

Понимал – пора смутная. Семь раз отмерь – один отрежь. «Каждый себя нынче большим человеком стал считать. Хозяином. Да и как не посчитаешь, если тебе об этом с утра до вечера талдычат. Газеты, радио, телевизор – все хором. Доболтаются. Спохватятся, ан поздно будет». Решил держаться сдержанно и дружелюбно. Поэтому спросил без нажима. С юмором: «Меня в компанию не возьмете?» Скуластый паренек сухо пригласил:

– Присаживайтесь. Только у нас без разносолов. Вам, наверное, непривычно.

«Ясно, – подумал Можейко, – главный идеолог налицо». Послал Колю за баранками и конфетами. Сидели, гоняли чаи. Все на уровне дипломатического раута. О главном – молчок. Решил их взять на измор. Но в двенадцатом часу не выдержал. Предложил небрежно: «Ну что, по домам?» – «Нет, – покачал головой скуластый. – Мы здесь ночуем» – «И давно?» – спросил Можейко. Сам из доклада знал – уже больше недели. Тут-то и началась заварушка. Слушал молча. Слова не проронил. Понимал, наболело, должны высказаться.

Еще года три тому назад сконструировали машину для переработки картофеля. Сделали три опытных образца, испытали. А до серии дело так и не дошло. «И не потому что не нужна, – резал правду-матку скуластый, – сами знаете, у нас больше пропадает, чем на стол попадает. И не потому, что в эксплуатации себя не показала. Вот отзывы», – он потряс перед Можейко кипой сколотых бумажек.

«Куда только ни обращались. К вам в том числе», – загудели, заговорили все разом. «Погодите, – властно остановил скуластый, – к вам тоже, – подтвердил многозначительно. С запальчивостью добавил: – Но ведь это не первый случай. Что с сепаратором? С разделочной машиной для мясокомбината? Почему все кончается бумагой? Почему нет до сих пор опытного завода?» Можейко слушал, не прерывая. Со стороны казалось – совершенно спокоен. Но веко левого глаза нервически подергивалось. «Думают, что в моих руках все вожжи. Все от меня зависит. Как им объяснить, что так же бесправен, как они. В тех же путах. Ни площадей, ни фондов – ничего нет и не предвидится. Только программы плодим».

Скуластый хмуро подытожил:

– Мы против закрытия нашей организации. В том, что оказались не у дел – ваша вина.

«Уж больно смел, – подумал Можейко, – интересно, кто за ним стоит. Не может быть, чтобы был без прикрытия. – Он внимательно посмотрел на скуластого. В его злые, ненавидящие глаза. – Хотя черт его знает? Возможно, из тех, кто любит головой стенку пробивать. Ишь как распалился, – почему-то подумал о зяте, Илье, – тоже из этих. Не перевелись. Столько лет травили, а только слабину дали – тотчас из всех щелей повылазили. Видно, это наследственное, в крови. А ведь если его прижать как следует, трижды бы отрекся. Трижды. – Скуластый был узкоплеч, сутуловат. Можейко цепко посмотрел на тонкие кисти рук, слабую шею. – Боец? Вождь. А эти как стадо. Куда вожак, туда и они. Да и я хорош. Такого маху дал». Не глядя ни на кого, хмуро обронил:

– Разберусь. Но и это, – кивнул на раскладушку, покрытую сиротским тощим одеяльцем, – тоже не метод.

Но разобраться не успел. Утром следующего дня был вызван на ковер. Оказалось известно не только о посещении, но и доподлинно о каждом слове. В этот же день предложили подать заявление. Даже формулировку порекомендовали: «В связи с возрастом физически становится все труднее обеспечивать динамичное руководство на уровне современных задач». Повторил слово в слово, как было указано. От себя добавил просто и скупо: «Ставя интересы дела на первый план, прошу удовлетворить мою просьбу и освободить от занимаемой должности в связи с уходом на пенсию». Ясно понял – все равно житья не будет. Лучше уйти самому подобру-поздорову. Перед уходом зашел к заму. Обычно виделись раз по десять на дню, а тут и глаз не казал. Увидел Можейко, встрепенулся, побежал навстречу. Антон Петрович с яростью отстранился: «Зачем весь этот маскарад затеял? Стольких людей стравил. Неужели напрямик сказать не мог?» Можейко брезгливо посмотрел: «Слизняк! Даже признаться и то не может, новое мышление». Не усомнился ни на минуту. Чего-чего, а за свою чиновничью жизнь навидался всякого. Вышел, хлопнув дверью. Ненависть бурлила и душила его. За неделю сдал дела, оформил пенсию. Знал, собираются устроить пышные проводы. «Как же! Старейший работник отрасли!» Он вошел в актовый зал, окинул взглядом своих бывших сослуживцев, и ярость заклокотала в нем: «Погодите, я вам обедню подпорчу». Коротко попрощавшись, он тут же устремился к выходу. Торжественная часть была скомкана его мощным натиском. Шел прямо, врезаясь в толпу собравшихся сотрудников. Зам с громадной юбилейной папкой в руке бросился было наперерез. Но Можейко процедил сквозь зубы: «Прочь с дороги…»

Теперь неловко и болезненно было об этом вспоминать. Можейко поморщился. «Черт с ними. Надо было потерпеть. В конце концов, не впервой». И вдруг словно пронзило его «А ведь этот слизняк здесь не зря крутится. Наверно, квартиру себе присматривает».

Он вошел в подъезд. Кивнул вахтеру. Спросил деланно безразличным тоном: «К кому этот товарищ приходил?» Вахтер смущенно пожал плечами. И, немного помявшись, сказал неопределенно: «На второй этаж». «В бывшую черновскую квартиру?» – уточнил Антон Петрович. «Не знаю, – хмуро ответил вахтер, – он мне пропуск показал и пошел». «Точно. Угадал, – подумал с яростью Можейко. – Вот оно что? Народом прикрываются, а себе рвут. Нет уж. Не выйдет. Костьми лягу, а не отдам». Придя домой, тотчас взял папку с бумагами. Полистал. Акт бюро технической инвентаризации об аварийном состоянии дома. Заявление Полины с просьбой о прописке. Свое заявление в горисполком. Болезнь Полины все перечеркнула. «Выходит, все усилия – прахом. Опять начинать с нуля. – Отчаяние, усталость охватили его. – Почему мне все дается такой кровью? Хоть бы что-нибудь судьба подарила за так. Нет. Всю жизнь бьюсь, карабкаюсь. И сейчас уже одной ногой там, а все равно должен бороться». Ему стало невыносимо жаль себя. Чуть не до слез. Но тут же овладел собой. Начал перебирать вариант за вариантом.

16

На Илью Ильича беда свалилась как снег на голову. Первые дни ходил как потерянный. Оперировали мать перед самым Новым годом. Хотел отложить. Перенести на неделю-другую после праздников. Врачи в одну душу твердили: «Сейчас. Немедленно».

Оказалось, уже опоздали. С палатным врачом встретился случайно. В больничном саду. Светило январское солнце. Деревья стояли в инее. Он терпеливо ждал, пока наговорится с какой-то знакомой. Болтали о покупках, о детях. Илья Ильич тихо кипел: «Сколько же можно?». отчего-то вспомнил об антоновке, что росла у материнского дома. «Нужно бы рогожей обмотать, а то погибнет. Говорят, морозы будут большие в феврале. Мать этот сорт любит. Складывает на зиму горкой в сенях». Думал о том, что операция, слава Б-гу, уже позади. Скорей бы выписали. А то больница у черта на куличиках. Не наездишься. О плохом и мысли не допускал. Конечно, не мальчик. Понимал – всякое в жизни случается. Но не для матери. Потому что если и для нее, то где же справедливость? Где? Конечно, знал – не вечная. Рано или поздно случится. Но пусть во сне, на бегу. На ходу. Только чтоб не мучилась, не страдала.

Врач его вспомнила не сразу. А узнав, замялась: «Хотела с вами поговорить». И ударила, как обухом по голове: «До весны вряд ли доживет. Поздно обратились. Да и возраст… Мы бессильны»… Илья Ильич возмутился, взъярился: «Господи, что несет? Ведь вот она, мать! Живая. Только что с ней разговаривал. За руку держал. И на тебе – «До весны не доживет». Да что же это такое творится? Выходит, сегодня человек есть, а завтра – умер? Нет. Шалишь! Дура недоученная. Ишь ты! «Бессильны». А где тебе силы взять, когда о тряпках думаешь, да своим детям носы утираешь?»

«Скажите! А повыше вас есть здесь медицинские светила? Или вы самое крупное? – уязвил ее с ненавистью в голосе. Она покраснела. В глазах – слезы. И вдруг припала к нему. Заплакала в голос. Илья Ильич опешил. «Психопатка», – подумал он. «Что вы? Что с вами?»—сказал растерянно. Она утерла краешком халата глаза. Забормотала, всхлипывая: «Извините! У меня мать две недели как умерла. И ничего, ничего не могла сделать для нее». И оттого, что не стала спорить, не стала кричать. Оттого, что заплакала. Он понял – правда. И страшно ему стало. Будто в бездну проваливается. Ведь многое узнал в этой жизни. Многому научился. Приспособился. А главное – забыл. Думал, не для него это. Ан нет! Настигло. Он с ненавистью посмотрел на пушистый иней, на искрящийся под солнцем снег. «Скоро растает. Побегут ручьи. А когда на яблоне появится бело-розовый цвет, матери уже не будет». И захотелось остановить навсегда время. Повернуть его вспять. Пусть будет вечная зима. Морозы. Сугробы. «Нет! – кричала и корчилась его душа. – Нет! Не отдам! Разве тебе мало моего отца?» С кем торговался, кого молил, и сам не мог понять. Он ударил кулаком по стволу дерева. Иней посыпался хлопьями. Ему почудилось – лепестки яблони.

Потом, конечно, оправился. Взял себя в руки. Нашел связи. Знакомства. Были светила. А были и просто бабки– говорухи. Деньги потекли рекой. Только с того январского дня уже все знал наперед. И если бегал, звонил, устраивал – так только для себя, чтобы знать – сделал все возможное. И невозможное тоже. Боялся остановиться. Задуматься. И каждый день казался последним. Бежал, задыхаясь, через сад. Рывком открывал дверь. И смотрел в глаза врачей. Нянечек. Медсестер. И билось сердце. И шумело в ушах. А когда видел исхудавшие материны руки, что-то ухало в груди. Тетя Мария, палатная нянечка, раз остановила его: «Ты ведь уходишь себя! Ненадолго хватит. Чего летишь сломя голову? Еще намучается мать. Настрадается, прежде чем помереть. И ты рядом с ней горя хлебнешь. Бедный ты. Бедный. Моли Б-га, чтоб быстрей. И тебе, и ей легче будет». Вначале возненавидел ее за эти слова. А после понял. Это от жалости. И только ей стал доверять. И деньги давал, не жалея. Давно понял, есть такие люди, которые, если уж взялись за что-то, делают на совесть. Плати. Не плати. Иначе не умеют. Сам был такой по натуре. А есть другие. Сколько ни дай – работы не будет. Все в прорву.

Тетя Мария работала сутками. Два раза в неделю. Многому научила его. Ведь ничего не умел. Ни помыть. Ни напоить. Верно говорят: «Беда – лучший учитель».

В феврале взял отпуск. Мать уже не вставала. Все выучился делать. Самое интимное. Самое грязное. Подсов подать. Помыть. Пролежни обработать. Постель перестелить. Все – теперь была его забота. Мать стеснялась, каменела телом. А Илья Ильич сердился. «Ну ты, как маленькая!» – попрекал ее. А еще больше себя казнил. Втихомолку ругал последними словами: «Ведь вот брезгаешь матерью. Брезгаешь! Чего себе-то врать?» И от этого одергивал мать все суровей и суровей. Однажды она прижалась к его руке губами: «Илья, милый, не сердись. Я знаю. Тебе нелегко. Но я ведь женщина. Мне стыдно. Хоть и мать тебе». Илью Ильича пронзило: «Господи, да разве была она в своей жизни женщиной? Ну, может, год, два. А так все нянькой. Мужу – инвалиду. Чужим детям. На своих времени не хватало». И так горько стало Илье Ильичу. Такая обида стала душить. Кто взвалил на нее этот груз? Во имя чего? По какому праву? И спросил: «Мама, за что тебя так?» Как в детстве спросил. Жалел,бывало, когда отец скандалил, замахивался.

– Ах, Илья, Илья! Разве человек выбирает себе время или судьбу? Он родится – его не спрашивают. И смерть прибирает, не спросивши. Так-то, милый! А жизнь? Что ж! Живется не как хочется, а как можется. И не я одна. Оглядись вокруг. Как другие живут. Вон отец—всю жизнь промаялся. А сколько и вовсе ни за что ни про что свою жизнь положили.

– Нет, мама! – бунтовал Илья Ильич.—Это все от нашей глупости. Покорности. Овцы! Овцы мы!

Она гладила его лысеющую голову. Слабый тонкий пушок на затылке. И казалось, опять он – маленький. Она – молодая. Здоровая. Хотелось защитить. Прижать к себе. Но сил уже не было. Слабела день ото дня.

Мать лежала в палате на семь человек. Кровати чуть не впритык. И все старухи неподъемные. Один запах чего стоил. Хотел перевести в другую, где народу поменьше. Зав. отделением ни в какую. Уперся: «Здесь не санаторий. И не дом отдыха – больница. А если беспокойно – берите. Мы не держим». Не только не держали. Прямо говорили. Без намеков: «Забирайте домой. Дальнейшее пребывание бесполезно. Ничем помочь больше не можем». Конечно, рад был взять. Но куда? В Заречье и помыслить не мог. Ни туалета, ни воды. Холод собачий. Топи не топи – все выдувает к утру. Да и со дня на день должны были покупатели приехать. Знал, что Можейко уже с месяц как договорился дом на бревна раскатать. В первый миг взбеленился: «Не допущу этого, пока жив».

А после махнул рукой: «Плевать». Теперь ничего кроме матери уже не интересовало. Ни на что сил не доставало.

Конечно, мог перевезти к себе. Но представил, как будет страдать мать, глядя на каменное лицо Ирины. Как будет из последних сил сдерживать каждый вздох, каждый стон, каждый крик. Комнаты смежные, перегородка плевая, что она есть, что ее нет. И потому каждую секунду будет об этом помнить. Все будет делать, в кулак себя зажмет, только чтоб не потревожить. Не помешать. Не нарушить мир. Понимал – это будет пыткой для матери. И поставил на этом деле крест. Оставалось одно. Обыденский переулок.

«В конце концов, по закону обязаны. Ведь сами ходили, хлопотали, пороги обивали. Вот теперь и пришла пора по векселям платить. Конечно, не на это рассчитывали. Но что делать? Должны смириться. Не все коту масленица». Он накручивал себя. Подзуживал. Разъяривал. Потому что невыносимо больно было идти в этот дом с протянутой рукой. Что за жизнь! Почему должен выклянчивать, вымаливать то, что по закону полагается? Для себя бы и пальцем не двинул. Но для матери готов был и на это. Приготовился к долгому разговору, препирательствам. Но все оказалось проще простого. Тесть встретил еще в прихожей.

«А, Илья! Проходи. Я тут тебе документы хотел отдать на материн дом. Доверенность. Ордер. Тебе Ирина говорила? Отказали мне в прописке матери. Сколько ни ходил, ни просил – ни в какую. Говорят, недостаточная степень родства. Квартира у меня ведомственная, так что строгости большие. Не обессудь. Сделал что мог». Илью Ильича словно оглушило.

– Как не разрешили? Ведь дом, считай, уже продан. Выходит, мать на улице оказалась?

– Погоди, не горячись, – начал обхаживать, успокаивать Антон Петрович. – Это дело поправимое. С покупателями я уже вопрос решил. Люди разумные, поняли, что не от нас зависит.

Илья Ильич стиснул зубы. Посмотрел в небольшие серые, пронзительные глаза тестя и отвел взгляд:

– Ладно, пойду.

– Нет. Так не отпущу. Зайди. Попьем чаю. Расскажи, как мать. – Можейко властно потянул Илью Ильича за рукав. Ввел в кабинет.

Тот шел словно на привязи. Вялость на него какая-то навалилась. Безразличие. Усталость. Хотелось закрыть глаза, уснуть и не просыпаться.

– Ты когда мать из больницы берешь? – спросил Можейко.

– Взял бы хоть сегодня, да некуда, – тихо сказал Илья Ильич каким-то просительным, нищенским тоном. Услышал сам себя и содрогнулся. Узнал материну повадку. Таким тоном обычно разговаривала здесь, в этом доме. Но бунтовать уже не было ни сил, ни желания. Будто кто-то смял его в комок, как обрывок бумаги.

– Погоди, – вдруг всполошился Можейко, – что-нибудь придумаем. – Начал лихорадочно прикидывать, рассчитывать: «Нет, сюда, в Обыденский, ни за что. Хоть и говорят, что не заразно, но черт его знает. Да и обстановка будет гнетущая, хоть сам ложись и помирай рядом. К Ирине тоже не вариант». – А давай-ка мать на дачу, – оживился Можейко, – свежий воздух, тишина, продуктов полон погреб. – Про себя подумал: «Уж лучше я ему сам предложу, чем будет требовать. Тем более имеет право. Дача на него записана».

Илья Ильич горько усмехнулся: «Спасибо. Не нужно».

«А может, и правда? – шевельнулась мыслишка. Но тут же ее отбросил. Куда? Здесь врачи, медсестры, скорая. Ведь каждые четыре часа укол нужно делать. Допустим, сам научусь. Но где взять камфару, пантопон? Нет. Это не выход». Он встал, начал прощаться.

– Куда ты? Чайку попьем, – пытался удержать Можейко, – сейчас Вера принесет.

Илья Ильич удивленно вскинул брови: «Какая еще Вера?» Антон Петрович засуетился:

– Дашина родня. Приехала погостить.

В коридоре Илья Ильич столкнулся с крепкой женщиной лет шестидесяти. Увидел на ней Дашин передник. «Все понятно. Нашли замену».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю