Текст книги "Разлад"
Автор книги: Мариам Юзефовская
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 14 страниц)
Можейко задумался: «Конечно, в ту пору не понимал всей глубины вопроса. Но суть ухватил верно. Ясное дело, чуть ли не каждый второй был вражиной. Страшно подумать, сколько семей раскололось. Сколько нажитого добра потеряли. А своё, кровное так просто не отдают. – И вдруг промелькнула отчетливая мысль: – Вот если этот дом у тебя завтра захотят отобрать. Как ты тогда?» – Он весь напрягся, напружинился, будто и впрямь там, за глухим забором, стояли люди, которые могли отобрать его дом. Неожиданно для самого себя прохрипел с ненавистью: «Пусть только попробуют, – но тут же стало неловко за эту вспышку, – чего вскинулся как сторожевой пёс? Как– нибудь выкрутишься. Не впервой. Голова на плечах есть, интуицией Б-г не обидел, кое-какие связи сохранились – все при тебе. Этого отобрать не могут. А умения тебе не занимать. Фактически сам всю жизнь торил себе дорогу. Конечно, повезло, не без этого. Но, даже имея сучок под ногой, не каждый на вершину полезет. Иной так всю жизнь и простоит на одном месте, пока ветка под ним не обломится. Ты-то не из таких».
В сорок четвертом году опять всплыла эта история с литовством. Жил в том же городе. Только работал уже не в типографии, а на заводе, «Красный инструментальщик». Перевели для укрепления руководства. О том, что случилось той майской ночью, старался не вспоминать. Было и быльём поросло. Дом с колоннами десятой дорогой обходил. С людьми из этого ведомства нет-нет да и сталкивался. По роду службы приходилось. И всегда старался лишнего слова не обронить, лишнего взгляда не бросить. Но уж, видно, чему бывать, того не миновать.
На этот раз вызвали днем. Прямо с работы. Ехал в заводской старой потрёпанной эмке, и хоть была осенняя, слякотная пора, в кабине чудился удушливый запах сирени. Он открыл окно. Подставил лицо под холодные капли дождя. Прохожих на улице почти не было. Время было строгое, военное. Город словно замер. «Антон Петрович, вас ждать?» – спросил шофер, притормозив у подъезда. Можейко с усилием проглотил комок, подкативший к горлу. Ответил деланно безразличным тоном: «Не стоит. Вероятно задержусь». Нехотя, словно через силу, вышел из машины. И когда захлопнулась за ним тугая, на пружине, дверь подъезда, вдруг подумал, что жизнь его рассекло на две неравные части. Прошлое осталось там, за порогом. Что маячит впереди, боялся и подумать. Добра не ждал. И потому медлил, оттягивал. Но его тотчас проводили в кабинет. Военный с большими звездами на погонах благожелательно уточнил: «Мажейка Антанас Пятрович?» И от этого вопроса озноб пополз по его спине. Уже который год официально по всем бумагам числился Антоном Петровичем. «Выходит, не отмыться мне от этого литовства вовек», – с отчаянием подумал он, затравленно посмотрел на хозяина кабинета. И вдруг увидел улыбку. Мягкую, одобрительную, словно подталкивающую его вперед. «Да», – ответил осевшим голосом. Военный беседовал с ним долго, вдумчиво, уважительно. Можейко всё никак не мог понять к чему клонит. Но лишь только услышал: «Мы хотим вас рекомендовать на ответственную работу в Литву», – тотчас подумал: «Провокация». Медленно, корешок за корешком он выдирал из себя глубоко проросший бурьян страха. Но когда уверовал, тотчас засуетился, заёрзал от волнения. Радость, жгучая как плотское желание, пронзила его. «Вот он, твой шанс. Упустишь – вовек себе не простишь». Правда, была одна заковыка, – не женат. И возраст вот-вот перевалит за жениховский. Конечно, был не одинок. Захаживал изредка к стеснительной, пламенеющей от каждого его взгляда Липочке. Была она из провинции. В город попала перед самой войной, да так тут и застряла. Но о семье между ними и речи не было. Не то время. Война. Да и где жить? У обоих ни кола ни двора – только по койке. У нее в бараке, у него – в общежитии. Решился в один миг. Обычно каждый шаг обдумывал, взвешивал. А в ту пору словно вихрь закружил его в своей воронке.
Сходили в ЗАГС. Вечером отпраздновали тихую свадьбу. Какой-то знакомый уступил на одну ночь закуток, огороженный фанерой. Под утро молодая жена прошептала в самое ухо: «Антоша, а меня ведь вызывали. Выспрашивали о тебе». – Она приподнялась на локте, и узкая бретелька сорочки соскользнула с округлого плеча. Он настороженно притих. Липочка, тут же припав к нему, зачастила, не переводя дух: «Ты не подумай. Я только хорошее говорила». Его лица коснулась шероховатая ткань новой, первый раз надёванной сорочки. Спросил с плохо затаённой враждебностью: «Что же мне ничего не сказала?»
– Антоша, как можно? – удивилась простодушно Липочка. – Ведь сам знаешь, об этих делах не болтают с каждым встречным поперечным. Теперь-то мы – семья. Одной веревочкой повязаны. А тогда кем мне был? Чужой человек!
Ему вначале как-то гадко на душе стало. А после взвесил, обдумал и понял – права. «На все сто процентов права». И когда понял – обрадовался. «Нет, не ошибся я в жёнке. Это она только с виду такая простенькая. Чувствуется – баба с умом».
На следующий день собрал фибровый чемоданчик с бельишком. Получил бумаги, где черным по белому было написано, что Мажейка Антанас Пятрович направляется на работу в такое-то учреждение и в такой-то должности. И покатил в незнакомую родную Литву. Липочка не провожала. Ей как раз выпала ночная смена. Ну да и к лучшему. Долгие проводы – лишние слезы. «А на это дело она всегда была мастак, – усмехнулся Можейко. – Сколько же прожито вместе? Неужели больше сорока лет? Глядишь – неровен час, и до золотой свадьбы дотянем. Бежит, бежит времечко».
В столовой часы пробили два часа. Можейко встал. Выглянул в окно. Снег валил и валил. Легким быстрым шагом прошел в столовую. Олимпиада Матвеевна уже ждала его, суетилась. Раскладывала белоснежные салфетки. Он сел на свое место. Поправил столовый прибор. Массивный. Серебряный. С выгравированными инициалами М.А. Оглядел быстрым зорким глазом стол. Исподлобья глянул на жену: «Конечно, недовольна тем, что решил зазимовать здесь. Хозяйствовать никогда не любила. Но молчит. Не перечит. Знает – бесполезно». Обедали молча. Да и о чем говорить? Все давным-давно переговорено. После обеда прилег на диван. Любил подремать днем с полчасика. Но тотчас за стеной коротко тренькнул телефонный звонок. Иди послушай, – приказал жене. По старой привычке хотел добавить: «Если меня, скажи отдыхаю», – но осёкся. Уже давно никто не тревожил. Олимпиада Матвеевна метнулась в кабинет к телефону. Он замер, чутко прислушиваясь к разговору. Сердце вдруг подпрыгнуло высоко. К самому горлу. Последние полгода телефон молчал. Лишь изредка по вечерам звонила дочь. «Но днем! Днем могли позвонить только со службы!»
– Кого? – спросил деланно-безразлично.
– Тебя, – ответила она робко, – на партсобрание приглашают.
– Не поеду в такую даль, да и нечего мне там делать в этой покойницкой, – не выдержав, выплеснул перед женой затаённую обиду. Не успел на пенсию уйти, как тут же предложили перейти в парторганизацию при домоуправлении. А там, что ни собрание, то «почтим память вставанием». Не раз уже имел честь присутствовать. Сыт был этим по горло. – Нет. И не подумаю. Звони, скажи болен, твёрдо отрезал Можейко.
– Они ведь машину послали. К трем будет, – она тревожно посмотрела на мужа, – езжай, Антон. Сам знаешь, с этой перестрелкой, еще неизвестно куда повернется, – она заискивающе улыбнулась. «Специально сказала «перестрелкой», чтобы мне угодить, – вскипел про себя Можейко, – я давеча сболтнул сгоряча, а она как попугай следом повторяет. И сейчас сорвался. На кой черт про покойницкую ляпнул! У нее ведь язык без привязи. Еще накличет беду». Он резко осадил жену:
– Что мелешь попусту? Займись делом.
Пошел в спальню. Вынул из шкафа чистое белье. Стоя под прохладным душем, прикидывал: «Все это неспроста. Собрание – предлог. И машину зря гонять в такую даль из-за меня не будут. Не те времена. Да и кто я теперь такой? Персональный пенсионер. Кочка на ровном месте. Нет, тут что-то не так! – Шальная мысль ворвалась в сознание, словно светящаяся шаровая молния. – А вдруг перемены? Нынешнее время – зыбкое. Вроде качелей. То влево занесет, то вправо. Глазом не уследить, не то чтобы умом понять». С этой минуты начал торопиться, нервничать от нетерпения. Ровно к трем был выбрит, одет. Белая рубашка оттеняла огрубевшее, загорелое лицо. Он пристально посмотрел на себя в зеркало: «Творческий отпуск пошел, кажется, тебе на пользу. Да и вообще, может, все в конце концов обернется к лучшему. Пока там грызлись, сводили счеты – был в стороне. А теперь – вот он я! Чистенький! Прошу любить и жаловать!» Часы в столовой пробили четверть часа. И сердце заныло от тревоги: «А если не пробьются на машине? Что тогда? – начал ругать себя ругательски, – какого черта заперся в эту глухомань? Разве не знал, что ложка дорога к обеду?» Он маялся, выглядывал то и дело в окно. Внезапно словно ледяной водой окатило: «С чего решил, что перемены? Сорока на хвосте принесла? Так быстро это дело не делается. Сейчас пока у них медовый месяц. Разговоры, обещания. Признания в любви. Нет, тут нужно выждать. Время нужно. Время. Ты, может, и не доживешь. Считай, вышел уже в тираж».
Вдалеке послышалось надрывное урчание мотора. Он вышел на крыльцо. Но ворота не спешил открывать. И только когда машина несколько раз просигналила, повелительно кивнул жене: «Иди». Сел привычно на переднее сидение. Захлопнул дверцу. Олимпиада Матвеевна метнулась вслед: «Ждать к ужину?» Он то ли не услышал, то ли не захотел отвечать. Стоя у ворот, она долго глядела вслед. И все шептала: «Дай-то Б-г! Дай-то Б-г».
Когда машина скрылась из виду, кинулась в дом. Торопясь и путая цифры, набрала рабочий телефон дочери.
– Ты одна?
2
Должность у Ирины была небольшая. Занимала крохотный, отдельный кабинетик. Встречи, семинары, совещания – все время на людях. Работала в том же здании, куда еще совсем недавно отец изо дня в день ездил на службу.
Олимпиада Матвеевна теперь с тоской вспоминала это время. Казалось, жизнь идет по накатанной колее. Ровно в девять утра к их дому в Обыденском переулке подъезжала машина. Муж уже в пальто, зажав под мышкой папку со служебными бумагами, ждал у подъезда. Все казалось незыблемым. Прочным и вечным. И вдруг в один миг поломалось. Рухнуло. В последнее время будто точку опоры потеряла. А тут еще Ирина масла в огонь добавляла:
– Сокращения. Перестановки.
Она сердилась на дочь за плохие вести. Про себя ругала бестолковой. Но иногда находила утешение в этих новостях: «Не один Антон пострадал. Другим тоже сейчас не сладко». Конечно, живи в городе, знала бы многое. Бабью болтливость никакими указами не отменишь. Даже и слова не нужно, чтобы понять, что к чему. По тону разговора, по тому как здоровались с ней в распределителе, как часто забегали за всякими мелочами, как поздравляли с праздниками – по всему этому научилась определять, прочно ли сидит Антон на своем месте. Но ведь уже с полгода как не показывала и носа в городе. Одна ниточка осталась – Ирина. Поэтому с разбегу и зачастила:
– Что у вас там новенького? – Сама от волнения дух еле-еле переводила. Совсем выбили ее из колеи и этот звонок послеобеденный, и машина из гаража. В душе стала проклёвываться надежда. Маленькая. Слабенькая как зеленый росточек: «Наверняка вспомнили. Таких, как Антон – теперь по пальцам пересчитаешь. Честный до глупости. Другие тащат все, что под руку ни попадет, а этот за всю жизнь пылинки казённой в дом не внес».
Но от Ирины, как всегда, ни утешения, ни радости, ни поддержки. Еще и свои проблемы подкинула щедрой горстью:
– Какие наши новости, мама! У Ильи переаттестация. У меня в отделе сокращения. Сижу как на пороховой бочке.
Олимпиада Матвеевна тотчас собралась. Начала успокаивать то ли Ирину, то ли себя.
– Ты-то что панику наводишь? Афанасий Петрович тебя в обиду не даст. Отец ему немало добра сделал. А Илья что заслужил, то и получает. Отец еще когда хотел его в аппарат взять, – мстительно добавила, – теперь пусть локти кусает. Жил бы, как за каменной стеной.
– Мама, о чем ты? – с досадой перебила Ирина. – Что ты понимаешь? Сидишь в своих Скоках, дышишь чистым воздухом. А тут пекло. Понимаешь? Пекло. Друг на друга все волком глядят. У каждого камень за пазухой. Илья правильно сделал, что не послушал отца. Сейчас бы полетел следом за ним.
– Ты погоди отца со счетов сбрасывать, погоди, – вдруг взъярилась всегда кроткая Олимпиада Матвеевна. Но тут же взяла себя в руки. Сказала спокойно. Миролюбиво. – Я вот тебя о чем хочу попросить. Пусть Полина сегодня придет в Обыденский. Квартиру прибрать, ужин приготовить. Отец ведь в город поехал. Наверное, заночует. Может быть, гостей приведет.
– Нет, – с раздражением отрезала Ирина, – и не подумаю. Я еще от майского скандала в себя не пришла. Илья на меня месяц дулся.
– Да что ж это такое? – искренне возмутилась Олимпиада Матвеевна. – С ума он сошел, что ли? Ведь мы родня. Что, убыло от его матери, что она окна на даче помыла?
Сама ведь вызвалась. Я ее силком не тянула. Надо же, барыня какая!
– Мама! А если б она тебя пригласила полы помыть? – с издёвкой поддела Ирина. И вдруг чужим, незнакомым голосом сказала:
– Я вас поняла. Постараюсь сделать все, что в моих силах.
«Кто-то нагрянул», – догадалась Олимпиада Матвеевна. С горечью подумала о дочери: «Личный покой бережет. А что отец придет в пустой дом, может быть, людей нужных приведет – ей на это наплевать. Не понимает, что рубит сук, на котором сидит».
Она прилегла на диван. Задремала. Снился какой-то дом. Пустой, с голыми стенами. Когда проснулась, тотчас подумала: «Если что с Антоном случится, как жить буду? Ни копейки за душой у меня нет. Дом и тот на Илью записал. Неужели на вдовью пенсию придется нищенствовать?»
Еще в апреле почувствовала – опять у Антона Петровича нелады на работе. О расспросах и речи не могло быть. Всю жизнь скрытничал, таился, отмалчивался. Словно была ему чужим человеком. Поначалу обижалась до слез. А после стерпелась, свыклась. И даже научилась угадывать. Своя примета была. Стоило его делам лишь чуть пошатнуться – тотчас начинал расходы урезать. Но то, что сделал в этот раз – уму непостижимо. Положил тоненькую зелененькую пачечку на стол: «Это на месяц. Привыкай», – вот и весь разговор. Ей показалось ослышалась. Она торопливо пересчитала раз, другой деньги. Чувствовала, как пальцы рук нервно подрагивают. «Как же жить? Расходов – прорва. Худо-бедно нужно себе хоть что-нибудь пошить. Не станешь же щеголять на даче в прошлогодних обносках. Разговоров, сплетен не оберешься. Да и Антону неприятно. Вокруг его сослуживцы, подчиненные. Ирине нужно хоть сколько– нибудь подкинуть, не то скуксится и будет месяц дуться. Но главное, как же летом? На три дома с такими деньгами не проживем».
Лето жили словно переезжие свахи: то в городе, в Обыденском переулке, то на служебной даче в Синицино, то здесь – в Скоках. Сколько раз просила отказаться от Синицино. Одна маята и расходы. Домишки деревянные на троих. Казенная убогая, обшарпанная мебель. Казенные выцветшие занавески. А главное, живешь – весь как на ладошке. Дощатые плевые перегородочки в домах. Во двориках ни заборов, ни палисадничков. Открытые веранды, выходящие на главную заасфальтированную аллею, где вечерами чинно прогуливались парами. Не жизнь – а солдатская казарма. Каждый твой шаг на виду. Каждое слово на заметку берется. А в Скоках такой домина пустует. Хорошо, если Ирина в воскресенье туда наведается. Илья за все время ни разу не соизволил заглянуть. А что такое дом без хозяев? Сиротство одно, разруха. Зачем же тогда столько денег вколотили?
Но Антон Петрович и слышать не хотел. Тотчас оборвал: «Не твоего ума дело. О Скоках – забудь. И гляди не проболтайся». Олимпиада Матвеевна поджимала губы, сердилась, а главное – не могла понять: «Чего скрытничает? Что выгадывает?» В Скоки наведывались украдкой раза два в неделю. Даже шофер-Коля об этом не знал. Ездили на своей машине. Чувствовала, что и для мужа дача в Синицино была вроде каторги. Вечно сердился, нервничал, так и норовил переночевать в городе. И каждое лето тянул с переездом чуть ли не до июля. Вся эта мука мученическая тянулась уже не первый год. Раньше дачу давали в Бирюлёво. Там и дома, и обстановка, и публика были не чета синицинским. Как увидела первый раз эти дощатые конурки, тотчас поняла: «Съехал мой Антон Петрович. Съехал». По обыкновению, смолчала. А через месяц стороной узнала, точно съехал. Потому в апреле и встревожилась: «Да что ж это такое? Неужели опять понизили?» Украдкой посмотрела в партбилет: «Нет, взносы те же». Значит, просто неприятности. Начала прикидывать, как бы выкрутиться на эти гроши. Решила сэкономить на портнихе. Правда, та жила где-то у черта на куличиках, но шила сносно. И что самое главное – брала в перешив старьё. Ломалась, насмешливо хмыкала – но брала.
В тот день позвонила в гараж, сговорилась с Колей. Конечно, тайком от Антона Петровича. Узнает – скандала не миновать. Тотчас начнет выговаривать: «Кто дал право меня компрометировать? Жмотничаешь? На такси экономишь?»
Ехала в тот злосчастный день к портнихе. Голова кругом шла от мелких забот, и не знала, что эта беда не беда. Надвигалось такое, что впору было и вовсе разум потерять.
Когда выезжали с проспекта на Рогожную, попали в затор. Коля нервничал, сигналил, наконец сдался: «Пойду погляжу, что там». Пришел возбужденный, злой: «Студенты-медики демонстрацию у вашего роддома устроили. Придется ехать в объезд». Они долго выбирались из колонны, сворачивали в какие-то переулки. Мельком, из окна машины увидела людей, что шли тесно, взявши друг друга под руку. Все как один в белых халатах и шапочках. Над головами на теплом весеннем ветру полоскались плакаты. В возбуждении тронула шофера за плечо: «Что? Что там написано?» Он с неохотой ответил: «Нет ответственных рожениц. Каждая мать и дитя святы, – помолчал, скупо добавил: – теперь многое пишут». И не понять было по тону, то ли одобряет это, то ли напрочь отвергает. Роддом объезжали со стороны парка, примыкающего к нему. Весна в этот год наступила рано, и деревья уже стояли в лёгкой сквозной зелени. В окно пахнуло клейким, молодым листом, влажной землёй. Птичий гомон ворвался лёгким облаком. Вспомнилось, как двадцать лет назад вбежала сюда запыхавшись, не чуя под собой ног. Ирину увезли в ее отсутствие. Оказалось, все страхи позади. В жестком крахмальном халате, стоявшем на ней колом, провели в приемную. Показали Сашеньку через толстое прозрачное стекло: хрящевый носик, насупленные бровки, подбородок с ямочкой. «Точная копия дедушки», – пожилой врач искательно улыбнулся. Потом она сидела в каком-то кабинете вместе с Ильёй. На дёргающемся экране телевизора выплывало подурневшее, распухшее лицо Ирины. Илья громко кричал в переговорную трубку: «Как ты? Как ты?» Она перехватила его испуганный взгляд, увидела бисерные капельки пота на побледневшем лице.
– Ребенка видел?
– Ребенка?
Он посмотрел на нее недоумевающе. Потом махнул рукой: «Ребенок как ребенок. Главное – Ирина». В тот момент точно прозрела: «Да ведь он на нее как на икону молится. Антон на меня так никогда не глядел». Тоже была отдельная палата, уход, медсестра. Но сам в больницу ни разу не приехал. Посылал Петра-шофера или Дашу– домработницу.
На обратном пути от портнихи ехали с Колей прямо через Рогожную. Очень торопились, и оба нервничали. Рабочий день был на исходе, и Антону Петровичу в любую минуту могла понадобиться машина. Улица около роддома была, как обычно, пустынна. У входа стоял милиционер. Какой-то мужчина в сером костюме собирал с мостовой обрывки плакатов. Она машинально подумала: «На дворника не похож. Одет прилично».
Когда пересекали проспект – глянула на часы и ахнула в испуге: «Беда, Коля. Опаздываешь. Поезжай скорей к Антону Петровичу». Он высадил ее на ближайшем перекрестке. Домой доплелась пешком. И только сворачивая в Обыденский, внезапно подумала: «А вдруг Сашенька тоже был в этой толпе?» Внук уже второй год учился в медицинском институте. Но тут же отогнала эту мысль и укорила себя: «Тебе бы только шарахаться, только бы пугаться. Мало бед настоящих, так еще и выдумываешь. Что у него может быть общего с этими бузотёрами, с этой голытьбой».
Оказалось, не только был там, но и числился в первых зачинщиках. Причем не отрицал этого. Чуть не всю вину взял на себя.
В испуге кинулась к мужу: «Антон, что же будет?» Тот посмотрел холодно, с ненавистью: «Не интересуюсь. В этом деле не помощник и не советчик, – и тотчас сорвался на крик, – на что замахнулся? Плюнул в колодец, из которого пил всю жизнь. Такое не прощают. Увидишь, растопчут. В порошок сотрут. И поделом будет, – он подошел к ней совсем близко. Она почувствовала тяжелое, нездоровое дыхание, увидела трясущиеся в гневе тонкие губы. – Тебе этого мало? Еще и меня хочешь впутать! За всю жизнь ни одного пятна. Ни одного взыскания. А теперь, на старости лет, хочешь втоптать в эту грязь! Чтоб до конца дней не мог ни отмыться, ни отскрестись. Нет! Не будет этого. Умер он для меня. Умер. Заруби себе это на носу». Она стояла, опустив голову, а он бегал по квартире в домашнем халате внакидку. Рукава и полы нелепо развевались. «Как ворон летает, – подумала она, и тут же мелькнула трезвая, четкая мысль, – трусит. За свою шкуру дрожит». С этой минуты всё взяла в свои руки. Бегала, унижалась, просила. Никогда такими делами не занималась. Все Антон да Антон. А тут словно кто подталкивал. Нет, по кабинетам не ходила, поняла своим женским чутьём – пустые хлопоты. Научилась напрашиваться в гости, умильно заглядывать в глаза хозяину. Но тот, узнав, в чем дело, тотчас твердел голосом. Некоторые с плохо скрытой издёвкой спрашивали: «А что же Антон Петрович?» «Болен», – кротко отвечала она. И верно, осунулся. Глаза впали. Пил какие-то таблетки. Через неделю дело кое-как прояснилось. Оказалось, не так уж все при нынешних порядках и страшно. А тут еще приспело время идти внуку в армию. И хоть раньше думала об этом с болью, теперь мудро рассудила: «Нет худа без добра. Авось за два года дело замнется». Но в душе на мужа такую затаила злобу, что сама порой дивилась: «Как же дальше жить под одной крышей?» И еще люто возненавидела зятя: «Это его выучка. Вся беда от него, от голодранца. Нет, не зря я твердила Ирине, что это не пара. Но разве меня кто слушает?» Сашеньке о своих хлопотах слова не проронила. Зачем? Тотчас на дыбы встанет: «Не смей. Не нуждаюсь». Характером весь в Илью. Но верно говорят: «Где тонко, там и рвётся». В мае Антона Петровича отправили на пенсию.
Олимпиада Матвеевна прислушалась. Часы в столовой пробили восемь раз. «А вдруг его из-за Сашенькиного дела вызвали? Прорабатывать начнут. У нас ведь как водится? Стоит человеку пошатнуться, тут же и подтолкнуть норовят. Вон у Алексеева внучку чуть ли не каждый день шофер привозит пьяной. Весь Обыденский видит. А у Поповых Павлик и вовсе оказался замешанным в валютных делах. И ничего. Оба работают. В том то и дело, – она горько покачала головой, – ни тот, ни другой не чета Антону. Оба сидят крепко – с места не сдвинешь. Да и вина вине рознь. То – пустяки, шалости. А Сашенькино дело политикой пахнет». И без того на душе было смутно, неспокойно, а тут и вовсе стало невмоготу. Поздним вечером не выдержала, начала названивать домой в Обыденский переулок. Но телефон не отвечал. Тогда в отчаянье позвонила Ирине: «Отец не приехал до сих пор. И трубку никто дома не поднимает». Та с раздражением буркнула: «Мама, чего тебе не спится? Не маленький, не пропадет, небось, телефон отключил и спать улегся».
Олимпиада Матвеевна громко шмыгнула носом. «Господи, – подумала Ирина, – опять слезы!» Бешенство стало нарастать в ней снежной лавиной. Но чем больше раздражалась, тем спокойней и размеренней звучал голос:
– Это эгоизм, мама. Мне завтра на работу. У меня давление. Я должна выспаться.
«В кого она такая, словно камень, бездушная? Разве мы ей нужны?» – уже не сдерживая себя, всхлипнула Олимпиада Матвеевна. В эту ночь долго ходила из комнаты в комнату. «Видно, в недобрый час отец эту домину отгрохал». За окнами мело и мело. Где-то далеко, в деревне, завыла собака. «К беде», – подумала она и съёжилась от неясной тревоги. Казалось ей – одна на всем белом свете.
3
Можейко, оцепенев, слушал тишину городской квартиры. За плотно запертой дверью кабинета – гулкая пустота нежилых комнат: свернутые трубки ковров, белые саваны чехлов, серый пепел пыли. Крепко сплетенные пальцы рук чуть подрагивали, нижняя губа была брезгливо выпячена. В душе уже не чувствовал ни злобы, ни отчаяния. Он прикрыл глаза. В полудреме чудилось, будто бежит по льду, уже кое-где тронутому лужами. До берега еще далеко. А лед под ногами прогибается, трещит, расходится. То тут, то там видны затянутые предательским ледком полыньи. И назад ему ходу нет. Там, за спиной, присадистый, мосластый мужик с увесистым дрыном. Улюлюкает вслед, дышит смрадным самогоном с луковой закусью. Он бежит, не оглядываясь. Лопатками чувствует лютый ненавидящий взгляд мужика. А по спине струится пот. Липкий. Холодный.
Внезапно очнулся от пронзительного звука. Звонил телефон. В полутьме нащупал розетку. Не поднимая трубки, рывком отключил аппарат. Минуту другую еще был там, в сновидении. А после вспомнил. А ведь было это все. Было.
В тридцатых послали на Украину организовывать колхозы. Жили в заброшенной мазанке, на краю села. Было их пятеро комсомольцев. Он, Можейко, за старшего. Мужики приглядывались, примеривались. И хоть село было бедней бедного, но в колхоз не спешили. На сходах густо дымили самосадом. Опасливо отмалчивались. Конечно, сулил златые горы. Уговаривал, уламывал. Но не лгал. Сам истово верил. Готов был отдать голову на отсечение. Разве могло быть хуже того, что видел? Шматок сухой мамалыги, похлёбка из кормовой свеклы. «Не! Хочу сам себе паном быть», – твердил тот присадистый мужик со злыми глазами. Держался до последнего. Остальные уже сволокли на общий двор свои немудрящие пожитки. Конечно, пригрозил ему. Заставил силой. Но не сделай этого он, Можейко, нашелся бы другой. Накатная волна половодья утаскивает в своем бурлящем потоке все без разбора. И бревна, и скарб, и мелкую щепу. Великая цель требует жертв, нельзя ждать, пока каждый прозреет. В это уверовал раз и навсегда. Без колебаний и сомнений.
Стоял конец марта. И в полдень вовсю играла, перезванивала капель. В тот день его вызвали в губком. К станции шел в ранних сумерках. И чтоб сократить путь, решил перейти реку по льду. Впереди маячили три фигуры. Вначале и не разобрал кто, и только когда подошел ближе, узнал одного из них – тот, что сам себе паном хочет быть. Недобро усмехаясь, они пропустили вперед Можейко. А после гнали до другого берега, не давая передышки. Присадистый улюлюкал, зло хрипел вслед: «Подавитесь! Косткой в горле станет чужое добро». Потом ни словом, ни намеком не припомнил этого мужику. А ведь мог. И сила, и власть была тогда на его стороне. Но сдержался: «Темнота деревенская. Что с него взять?»
«Тешились благодарностью потомков. Теперь, кто дожил, получает сполна», – Антон Петрович невесело хмыкнул.
Мельком глянул на часы, стоящие в углу кабинета. Старинные, напольные. В футляре карельской березы. Блестящий круглый маятник мертво застыл на тонкой длинной стреле. Стали еще в мае месяце. Хотел починить, но все закружилось, завертелось, как в бешеной карусели. Не до часов стало. «Выходит, надул меня тогда этот старик-литовец. А ведь обещал, что не только на мой век хватит. Внукам еще достанется». Он с горечью подумал: «Насчет внуков старик явно промахнулся. Нажил всего лишь одного, и тот нынче волком глядит. А как же иначе? – Ядовитая усмешка скривила узкие губы. Раз решили играть в революцию, обязательно все должно быть как у людей: демонстрации, митинги, экспроприация. Без этого какая игра? А того дурачье не понимает, что их руками кто-то жар гребет. Ну ладно, молодым лестно, такое дело доверили. Но ведь и у битых да бывалых голова кругом пошла. Конечно, все это долго не протянется. Перегруппируются, рассядутся по местам, и поехали дальше. «Наш паровоз, лети вперед». Что Санька поумнеет, не сомневался. Только бы история с демонстрацией ему с рук сошла. А то ведь и такое может быть – к оврагу. Не всех, конечно, а самых смутьянов, чтобы другим неповадно было. Остальных на заметку. Вот жизнь и перечеркнута. А из-за чего? Из-за глупости.
«Вся эта смута у него от сытости, от избытка. Голодный только о еде думает. Потому что в утробе печет, тянет, и нет сил от куска глаз отвести. А сытый – сытый совсем другой человек. Он может и о высших материях подумать. Беда, если у него в совести червоточина заведется. Беда! Такой и сам не живет, и другим не дает. Вроде Ильи. Этот тоже все какой-то справедливости всю жизнь ищет. Но ведь Санька не из таких. В мою породу пошел. Просто его волна подхватила. Не устоял. Конечно, одумается. Это сейчас, по молодости, носом крутит: «Не нуждаюсь». А как свалится на него добро, мной нажитое, тотчас утихомирится. Стоит только почувствовать себя хозяином, пощупать, попробовать на зуб, и всю его революционность как рукой снимет. Не он первый, не он последний. Я-то, небось, по веточке, по травинке собирал. А ему свалится прямо в руки готовенькое. Бери! Владей!»
Вспомнилась послевоенная зима в Литве. Морозный день, розовое от холода лицо Липочки. Цепко ухватившись за рукав, шептала в самое ухо: «Дорого, Антон, дорого». И снова ныряла в заиндевевший серебристый мех горжетки. C первой минуты решил купить эти часы. Но торговался долго. Несколько раз поворачивался, уходил. Однако и из-за спин зорко поглядывал, не перебежал ли ему кто дорогу. Часы продавал старик. Он переминался с ноги на ногу. Ёжился. Видно, ждал покупателя уже не первый час. Тонкое вытертое пальто да разбитые немецкие ботинки – плохая защита от стужи. Но на своём стоял твердо: «Не, понас». Наконец сговорились. Нанял извозчика. Бережно уложил часы, обернул в покрытую инеем хрустящую рогожку. Покупке был рад. И на минуту в нем шевельнулась снисходительная жалось к старику. Когда расплачивался, щедро набавил тридцатку тогдашними. Мол, знай наших. Старик засуетился. Растрогался. Вынул откуда-то из-под полы подставку для перекидного календаря. Малахитовую. Массивную: «Презент». «Ишь ты! Щедрый какой! Нажился при Сметоне. Небось, бедноту как липку драл» – недобро подумал Можейко. Но подставке обрадовался. Понравилась своей основательностью, добротностью. Да и стоила много больше чем тридцатка.








