Текст книги "Мойры"
Автор книги: Марек Соболь
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 9 страниц)
15 апреля
Помню первую ночь без Тебя, никогда ее не забуду. Первые дни вообще были самыми тяжелыми. Помню, как искала Тебя в постели. Подушки, одеяло, матрас – все еще хранило Твое тепло, Твой запах. Потом я перестала ощущать этот запах, он был слишком легким, мой нос перестал его улавливать, тогда я пошла в другую комнату, выкурила сигарету, подышала другим воздухом, вернулась в спальню – а запах снова там. Всю ночь я его сторожила, а когда показалось, что он улетел навсегда, вышла на балкон и вдохнула ночного холода – капельки измороси оседали на моем лице, мороз щипал ноги. Сняла рубашку, стояла там голая с закрытыми глазами, вдыхала ночь и ждала, пока не окоченела, пока кожу не начало саднить. Потом вернулась в постель, нырнула с головой в тепло и в тот запах, который опять стал очень сильным. Крутилась в кровати всю ночь, ублажала себя, яростно, так же, как Ты, так, как я люблю, пока все у меня не заболело, не раскраснелись глаза, пока наши запахи не смешались полностью и в конце концов не наступил рассвет. Легче не стало, все это было невыносимо. Я поднялась, тщательно вымылась, будто смывала с себя болезнь, перестелила постель, а белье, пропитанное нами, сунула в стиральную машину и смотрела, как оно бултыхается в пене.
На следующую ночь пришла надежда – госпожа садистка, она подает воду умирающему от жажды только затем, чтобы тут же отнять ее, стоит протянуть руку. Есть такая картина Пюви де Шаванна: [2]рыжеволосая девица, этакая нимфетка, сидит на белой тряпице и держит в руке какой-то сорняк. Якобы это и есть надежда. Мне надежда скорее представляется черноволосой старой ведьмой с клещами, которыми вырывают куски плоти.
Лежала я в постели, глядела в потолок и не могла заснуть, тут-то она и явилась. И я подумала, что, может, это всего лишь кошмарный сон, что это неправда и вот сейчас я услышу скрежет ключа в замке и увижу Тебя в дверях, и ты подойдешь ко мне, обнимешь и, может, постараешься что-то объяснить, рассказать, но я закрою Тебе рот рукой, и мы не станем об этом говорить ни сейчас, ни вообще никогда. Лежала я так, прислушивалась, и каждый шорох на лестничной клетке заставлял радостно вздрагивать, окатывал теплом, чтобы в ту же секунду обернуться разочарованием. В голове мелькнуло: а не стоишь ли Ты под дверью, вдруг Ты боишься отпереть замок и мнешься там со связкой ключей в руке, сомневаясь, не зная, то ли остаться, то ли все-таки уйти, и тогда я побежала к двери, приоткрыла ее, но Тебя на пороге не было. Я села под дверью, открывала ее еще раз сто, пока не заснула в прихожей, закутавшись в одеяло, скрючившись между грязными сапогами и зонтом. Но сначала я прижималась к этой двери, касалась ее губами, гладила, шептала, умоляла, заглядывала за нее, но Тебя там не было.
Надежда продолжает издеваться надо мной. На улице велит оглядываться, искать Тебя. Велит бродить там, где мы гуляли вместе, и рыться в памяти, скрести до крови каждую минуту времени, проведенного с Тобой. И я подчиняюсь, а потом смеюсь над странным человеческим недугом, по вине которого нас тянет туда, где мы пережили счастливые минуты, мы поливаем эти места слезами – зачем, когда вся наша жизнь рухнула, когда исчезло то, что давало нам счастье или хотя бы его подобие. Я словно одинокая старуха, запертая в герметичном мире, в паутине воспоминаний. Хожу в пивные, которые нас помнят, сажусь за те же столики – пытаюсь заколдовать время, чтобы повернуть его вспять. Закрываю глаза на мгновение и открываю в ожидании, что на соседнем стуле увижу Тебя, что все, что произошло после того, нашего, времени, исчезнет, выпадет из памяти. Гуляю там, где бывала с Тобой, иду по следам, оставленным несколько месяцев назад. Смотрю прямо перед собой или под ноги, иногда поворачиваю голову, чтобы проверить, не идешь ли Ты рядом. Когда слышу шаги за спиной, оглядываюсь с колотящимся сердцем, с дикой надеждой, что, может, и Тебя принесло сюда то же безумие. Но Тебя нет…
Пасхальный завтрак сегодня ела в одиночестве. Но какой это завтрак – ни жирного окорока, ни вредных для здоровья яиц, ни куличей, от которых полнеют! Вместо всего этого салат из свежих овощей. Растолстела я, сидя дома, как свинья, надо с этим что-то делать, ведь новые шмотки мне не по карману. Да и чувствую я себя плохо с лишним жиром.
Мама приглашала к себе. Но я отговорилась дежурством, неохота никого видеть, не хочу, чтобы снова расспрашивали, утешали, теперь уже не хочу, лучше я поговорю с Тобой.
19 апреля
Когда пишешь, очищаешься. Эти несколько исписанных страниц должны были стать письмом, которое никогда не дойдет до адресата, но послужит сиюминутной цели: отмыть меня от печали, одним махом, раз – и готово, как утром встать под душ, но, похоже, все сложится иначе. Вчера не стала заканчивать, а сегодня, сама не знаю почему, я к этому письму вернулась. Посмотрим, куда оно меня заведет.
В школе я вела дневник и потом всегда что-нибудь писала, так и научилась упорядочивать мысли, вытаскивать на свет божий чувства, эмоции, передавать их на бумаге, вечерами пережевывала все, что случилось за день, словно корова какая. Писала я и о наших встречах с Тобой, о прогулках, которые заканчивались под утро на бульваре над Вислой. Тогда еще не было ласк, не было прикосновений, мы даже мало разговаривали, в той тиши, в покое неторопливо зарождалось нечто новое. Такое, чего я от себя никак не ожидала.
Потом я выбросила, порвала все тетради. Побоялась, что любопытство или минутная слабость заставят Тебя взяться за одну из них и Ты наткнешься на какую-нибудь строчку, которая Тебя покоробит. В них было много о моем прошлом, много разного, о чем я сама хотела бы забыть, не то что делиться этим с Тобой. Сейчас думаю, что, возможно, зря я так поступила. Никогда не знаешь наверняка.
Солнце возвращает долги, накопившиеся за зиму, а я наслаждаюсь выходными; правда, вечером отправлюсь на дежурство. Такая уж у меня работа, но я не жалуюсь. Здесь мне нечего делать, а в больнице я чувствую себя нужной, там я по-прежнему к чему-то стремлюсь – не для себя, для моих подопечных, но все же. Когда прихожу на работу, знаю, что ближайшие часы будут иметь какой-то смысл, в отличие от тех, что я провожу дома. К тому же с деньгами плохо, надо переезжать, эта квартира для меня слишком большая и дорогая. Но ведь это был наш дом! Страшно представить, сколько я найду мелочей, напоминающих о том времени, когда буду паковать коробки, сколько вещей обнаружится за шкафом, за кроватью, в каком-нибудь забытом ящике. Увы, другого выхода нет, придется через это пройти.
23 апреля
Есть люди, которые говорят, что не боятся смерти, а боятся лишь предсмертных страданий. Когда я была с Тобой, такая счастливая, я знала, что только смерть и болезнь могут это оборвать. И готова была умирать хоть каждый день, болея, в кошмарных мучениях, лишь бы не до конца умереть, лишь бы жить дальше и на следующий день опять кончаться, но не до конца, и так целую вечность: просыпаться рядом с Тобой и засыпать рядом с Тобой, и пусть бы все остальное между чудесным пробуждением и засыпанием было только мукой, только медленным умиранием – каждый день.
Смерть всегда рядом со мной, уж не знаю, дар это или проклятие, только я постоянно с ней сталкивалась, даже когда была ребенком. Помню такую сцену: давно это было, в деревне, на каникулах, я сидела на ограде кладбища и смотрела, как старый Павлик вспахивает поле. Была ранняя весна, пасмурный день, конь ступал медленно, сонно, Павлик, сгорбившись, изо всех сил направлял плуг, покрикивая на коня, а за ними следовала стая грачей. Все это выглядело необычайно уныло и как-то зловеще.
Сидела я, болтала ногами. Было нас там только трое: я, Павлик и конь, и больше ни души – куда ни кинешь взгляд. Павлик накануне напился – как обычно, впрочем; а был он уже очень старый, с трудом толкал плуг и дышал тяжело. Когда оказывался напротив того места, где я сидела, до меня доносились грязные ругательства – он бубнил их себе под нос. Старик прокладывал длинные борозды вдоль кладбищенской стены, разворачивался, а потом пер на другой конец поля, и вот там, вдали от меня, он вдруг остановился, я видела только коня, который стоял спокойно, с опущенной головой, а Павлик куда-то подевался. Я пошла вдоль ограды, мне было любопытно и немного страшно, оттого что он бросил меня одну в этом безлюдье.
Павлик лежал навзничь в глубокой борозде, которую перед тем пропахал, с открытыми глазами, глядевшими в небо, неподвижный, слегка припорошенный осыпавшейся с обоих краев борозды землей. Конь стоял не шевелясь, плуг завалился на бок. Грачи медленно, в полной тишине осматривали свеже-вывороченную землю и выклевывали из нее свой завтрак.
Стояла я там, не понимая, что, собственно, произошло, я ведь была маленькая, не знала, что такое смерть, слово такое слыхала, но никто ничего мне не объяснял, не разговаривал со мной об этом. Осторожно потрогала сапожком лежащего Павлика, заговорила с ним, попросила, чтобы он поднялся, но уже чувствовала, понимала: он не поднимется. Пнула его сильнее, со злостью, потом еще разок. Присела рядом на корточки, не зная, что делать, совсем одна, всеми покинутая.
Было тихо, ни ветерка, птицы не пели, начиналась весна – пора, когда все медленно, лениво пробуждается ото сна. Рядом даже шоссе не было, неоткуда шуму возникнуть, только вдалеке лаяла собака, иногда кукарекал петух, попискивала какая-то птица. В той кошмарной тишине я услыхала шлепок и увидела, как конское дерьмо падает в соседнюю борозду, а потом старый мерин помочился толстенной струей. Конская моча пенилась и смешивалась с землей, брызги летели во все стороны, и лицо Павлика покрывалось черными точками, на щеках, губах и таращившихся в небо глазных яблоках застывали крошечные холмики сырой земли.
Потом я увидела ксендза. Он шел по тропинке из деревни, задумчиво, не торопясь. Остановился около меня, спросил о чем-то и тут заметил Павлика. Подхватил меня на руки, побежал обратно в деревню, но быстро устал, поэтому поставил меня на тропинку и дальше побежал один, чтобы позвонить, вызвать «скорую», а я вернулась и опять села на корточки там, где сидела раньше, и ждала в жуткой тишине.
«Скорая» приехала почти сразу. «Варшава»-универсал с синей мигалкой грузно съехала с шоссе на проселок и тащилась, подскакивая на ухабах, заваливаясь в рытвины, но в конце концов доехала. «Скорая» забрала Павлика, а ксендз забрал меня и отвел к хозяевам, у которых я жила. По пути он долго объяснял, что случилось, рассказывал, что бывает, когда человек умирает, и что с ним потом происходит, но, подозреваю, много больше мне стало ясно там, на поле, пока я сидела на корточках около мертвого Павлика. И до сих пор, когда думаю о смерти, вижу этого провонявшего кислым перегаром, заросшего щетиной крестьянина, вижу его старую, изрытую морщинами кожу, бурые с сединой всклокоченные волосы, представляю, как он бьется с плугом на дальнем конце поля и умирает там от кровоизлияния в мозг, засевая землю самыми грязными ругательствами, какие только можно себе представить.
А еще тогда меня страшно удивило, как много времени и энергии окружающие затрачивают на покойников. Павлик умер под кладбищенской оградой, но потом проехал немало километров и много всякого с ним еще приключилось, прежде чем в итоге он вернулся практически на то же самое место. Сначала «скорая» отвезла его в город, в морг. Затем в погребальной конторе его вымыли, причесали, побрили и загримировали, потом катафалк привез его домой, где он лежал целый день в открытом гробу. Любой мог прийти и посмотреть, как выглядит старый Павлик, хотя все его хорошо знали, в гробу же он был совершенно не похож на себя, потому что никогда раньше не был таким чистым, выбритым и по-чудному размалеванным. Уже на второй день он начал вонять, и значительно сильнее, чем когда был еще жив; после чего гроб заколотили, а на следующий день Павлика похоронили. Его старуха и дочь по деревне шли за гробом пешком, но потом, когда дорога пошла в гору, устроились бочком на похоронной подводе и так добрались до кладбища. В подводу был запряжен тот самый конь, который несколькими днями ранее пахал поле с Павликом, и когда могильщики опустили гроб в яму, а ксендз бросил первую горсть земли, старый мерин опять наложил кучу и опять шумно помочился на выложенную каменными плитками дорожку – посреди тишины и рыданий, которыми обычно сопровождается закапывание могилы. Ксендз затянул заупокойную молитву, люди сморкались – и вот так навсегда закончилось путешествие старого Павлика по земной юдоли, за всю жизнь он ни разу не выезжал из родной деревни, зато после смерти смотался в райцентр и обратно, где его помыли и накрасили только затем, чтобы хоть день-два он выглядел так, как никогда при жизни.
29 апреля
Чем больше солнечных дней, тем сильнее духота в городе. Даже самые красивые места и самые приятные лица порою надоедают, и если не отдыхать от них, они доведут тебя до психушки. Каждый день иду до трамвая по одним и тем же улицам – по Широкой, Темной, потом через Новую площадь и улицу Мейсельса – и отчаянно ищу хотя бы одно новое пятно на стене или камешек, кусок штукатурки, доску, которых прежде не замечала. Прохожу мимо лотков на площади, здороваюсь с тетками; они уже выучили, что когда я иду в ту сторону, то ничего у них не покупаю и без толку махать мне вслед букетом тюльпанов или нарциссов, поднимать выше головы банку с настоящей сметаной или вертеть в вытянутых вверх руках румяные яблоки. Завтра буду возвращаться с дежурства, вот тогда меня и уговаривать не надо, у каждой что-нибудь куплю, даже у той злющей старухи на углу, ведь ей тоже нужно как-то жить во враждебном ей мире. Однажды я увидела ее мужа и подумала, каково это – провести сорок лет бок о бок с вечно немытым хамом? Через сколько лет перестанешь улыбаться?
У бара Эндзера на пластиковых стульях сидят двое рабочих. Обсыпанная штукатуркой одежда, в грязных руках хлеб и вилки, на столе жирные рульки. Вилки зависают в воздухе, головы поворачиваются ко мне, движение челюстей замедляется, глаза впиваются в мои ноги – с их стороны на моей юбке разрез. Помахать им? А может, лучше не надо, никогда не знаешь, улыбнутся они в ответ или похотливо завопят, а то и засвистят. У того, что справа, симпатичная физиономия. Пожалуй, помашу.
Улыбаются.
Солнце, это солнце так действует на людей.
У «Алхимии» за столиками тесно. Как же там должно быть жарко, стену кафе солнце греет почти с самого рассвета. За ближайшим столиком Дарек и Мацек, уже пьяные либо со вчерашнего дня не протрезвели, кто их знает. Наверняка кто-то из них продал картину и теперь несколько дней оба будут расслабляться. Думаю, им скучно без нас, без Тебя, они любили с Тобой выпить. Картина Мацека по-прежнему у меня, та, которую он писал для нас, для Тебя и для меня, только Тебя уже нет…
Тебя уже нет.
Не задерживаюсь около них, смысла нет, они даже не разговаривают, сидят, опустив головы, над кружками с пивом. Похоже, на солнце их разморило, скоро они отправятся спать, а вечером начнут сначала. Иду дальше – улица Мейсельса, кафе без названия, девушка в полупрозрачном платье ставит на столики стаканчики с коротко обрезанными тюльпанами и нарциссами, приятная девушка, улыбается мне через стекло. Я ее знаю? Кажется, нет, вроде она новенькая. А трусики на ней есть? Похоже, нет. О чем я думаю?! Словно иду вместе с Тобой. О чем я вообще думаю? Солнце…
Скобяной магазин, запах смазки, теперь скверик перед остановкой, крупный коричневый пес присел на плешивом газоне – все то же, что и вчера, тот же газон, тот же пес, тот же пожилой мужчина в светлой шляпе, ничего не меняется, совсем как в собственной ванной: губка тут, туалетная бумага здесь, мыло там, полотенца на крючках, зеркало слева, стиральная машина справа. Душно, прямо нечем дышать. Надо уехать куда-нибудь на пару дней.
Скучаю по Праге. Может, взять несколько дней отпуска и поехать туда на длинный уик-энд? Страшновато немного, для меня Прага – это Ты, от начала и до конца, не знаю, выдержу ли, но, наверное, стоит рискнуть, уж очень я скучаю по солнцу на Кампе, вроде бы оно такое же, как здесь, но все же другое, скучаю по тихим монастырским коридорам в Страхове, скучаю по кнедликам и жареной капусте в «Святом Томаше».
6 мая
У меня новая подопечная – Эмилька, шести лет, светленькая, кудрявая, как ангелочек, худая, как и все они, такая хрупкая и золотистая, словно рассыпчатое печенье. Ее мать два дня стояла молча, не шевелясь, у большого окна в холле и смотрела на машины и трамваи. Поначалу они все так себя ведут. И только потом набираются мужества. Сейчас им кажется, что они уже в аду, что дошли до точки, а ведь это только начало, каждый следующий день ведет вниз по лестнице без перил, по холодным и мокрым каменным ступеням. Где-то там, в палате, ждет Эмилька, сжимая в кулачках свои золотые волосы, после химиотерапии они посыпались с ее головы.
Голубушка, сегодня у вас самые печальные глаза на свете; поглядим, какими они станут через месяц. Лучше бы вы поскорее вернулись к мужу, натянули сексуальное бельишко и постарались забацать еще одного ребенка, этот оказался порченым, совершенно ни на что не годным, да и проку здесь от вас никакого, помочь вы ничем не можете, мы и без вас управимся. Или не управимся.
Заделайте лучше нового и здорового ребенка, этот уже почти на выброс. Золотые кудри в мусорное ведро – клац! – звякает жестяная крышка. Эмильку в ведро – клац! – звякает жестяная крышка, Каролека в ведро, да оставь ты эту чертову машинку, на небо ее с собой не унесешь, другой ребенок с ней еще поиграет – клац! – звякает жестяная крышка, клац, клац, осточертело все, нечем мне, голубушка, вас порадовать, вы и сами это знаете, а что до ваших грустных глаз, купите-ка себе лучше темные очки…
Доконает меня эта работа.
15 мая
Моя жизнь течет от одной смерти к другой, и каждая из них – поворот или перепутье, помеченное крестом. Первой была смерть Павлика, потом, несколько лет спустя, хоронили деда. Я была ему многим обязана. Помню, как мы гуляли с ним по воскресеньям, шатались по старому Кракову. Дед был парнем что надо, женщины его обожали, видный, ухоженный, от серой обыденности он изловчился отхватить кусок повкуснее.
Никто так не умел рассказывать сказки. Когда все книжки были прочитаны и все байки, знакомые и не очень, рассказаны, а я требовала еще, он с терпеливостью истинного ангела, без малейшего намека на скуку в голосе сочинял какую-нибудь невероятную историю: о мухе, что не давала покоя домику, кусая его за трубу, о садике, у которого расхворалась изгородь…
Перед смертью – я тогда уже училась в институте – он долго болел, совершенно не сознавая, что с ним происходит, исхудавший, одряхлевший, он уходил медленно, без спешки; измученный пролежнями, с унизительным катетером, он ни капли не походил на того молодца, который еще пару лет назад очаровывал женщин элегантностью и стилем. Он перестал узнавать нас, потолок превратился для него в волшебный телевизор, на котором высвечивались сцены из его жизни. Пару недель спустя остались лишь стеклянные глаза, глядевшие куда-то сквозь потолок, крышу, небо, сквозь всю вселенную, прямо в лицо Господу Богу, прямиком в иное время и в иной мир, куда никто из нас, сидевших у его постели, не мог заглянуть и куда ему предстояло очень скоро отправиться.
Неделю напролет после похорон мы с мамой ходили на кладбище прибраться на его могиле, договориться с каменотесом, положить свежие цветы. А я не могла забыть его тело, которое я столько раз обтирала, осматривала, оно гибло на моих глазах, месяц за месяцем, превращаясь в худые обноски. Воображала, как он лежит там, в двух метрах под крестом, воображала сгнивший гроб, труп, как все это постепенно перемешивается с землей. С каждым разом картины становились все отвратительнее. Я отмахивалась от этих мыслей, они заглушали воспоминания.
Сегодня, когда думаю о собственной смерти, я представляю ее именно так: исчезающие ошметки бытия, обрывки всех моих радостей и горестей, разлагающееся тело, которое для Тебя было воплощением красоты, чудесным видением, тело, на которое я смотрю по утрам, стоя перед зеркалом; может, оно и слегка неухоженное, но все еще крепкое, соблазнительное, и вот это тело станет когда-нибудь поживой для каких-нибудь тварей – и только, ничем более, белками, природными элементами, абсолютным прошлым.
23 мая
Моя страсть к писанине крепнет и приносит неожиданные плоды. Когда начинала письмо к Тебе, которое потом превратилось в дневник, я и представить не могла, что несколько месяцев спустя образуется нечто большее. Вчера мне долго не спалось, покоя не давала одна мысль и воспоминания о Париже, где мы были с Тобой вдвоем. Встала и начала писать нечто новое, сама не понимая, что это на меня нашло. Сейчас уже могу сказать: это будет повесть, точнее, рассказ старой женщины, история ее жизни, а может, и не только, сама пока не знаю; сейчас меня попросту несет, не могу оторваться, за одной мыслью тянется другая, и все складывается в некое целое. Не знаю только, чем все закончится, хотя кое-какие соображения на сей счет имеются.
В общем, эта тетрадь взяла меня в оборот, не расстаюсь с ней ни на минуту. Постоянно думаю о том, что в нее напишу, и удивляюсь, откуда явилось это навязчивое желание фиксировать все на бумаге. Жизнь проходит так быстро, мы не ценим ее, позволяем ей уноситься прочь, но ведь каждая минута особенная, каждый взгляд на мир, каждый взмах ресниц – как щелчок фотоаппарата, клик, новый снимок, клик, сфоткано. А теперь надо найти время, чтобы вынуть пленку, погрузить бумагу в кюветку и смотреть, как секунда за секундой проявляется весь прожитый день.
3 июня
Выезжаю из нашей квартиры. Она для меня слишком большая и дорогая. Боялась, что придется уехать далеко отсюда, на другой конец города или вовсе в пригород, но в итоге нашла однокомнатную за три улицы от нас. Наверное, я подсела на Казимеж. Этот район как маленький уютный городок. Здесь я прожила лучшую часть моей жизни. Впрочем, куда бы я отсюда ни двинулась, забыть все это не смогу.
Сегодня целый день паковала вещи в коробки, будто пазл складывала из кусочков моей жизни, что я прожила в этом доме. Некоторые куски совершенно обычные – кастрюли, ножи, вилки, полотенца, миксер, радиоприемник, несколько дисков, шмотки. Коробка за коробкой наполнялись этой банальной повседневностью. Многое выбросила. Люди склонны обрастать мусором, совать в ящики ненужные бумаги, хранить в шкафах одежду, которую никогда уже не наденут. Кое-что из этого хлама так крепко к нам прирастает, что мы набиваем им подвалы, чердаки, антресоли и лишь при переезде решаемся наконец выкинуть.
Поснимала все со стен, смела пыль и паутину, повынимала гвоздики. Потом упаковала книги. За словарями обнаружила парочку наших снимков: на одном вид сверху моей голой груди на диком пляже около Устки, на другом опять моя грудь, облепленная песком, Твоя голая попа, мелькающая среди волн; между книжками – наши любовные записки, спрятанные подальше, чтобы не попали в руки случайного гостя. Остальное я не глядя сунула в коробку, подписанную Твоим именем. В новой квартире я ее даже не распакую. Запихну куда-нибудь на антресоли и подожду, пока состарюсь, пока не захочу вспомнить старые добрые времена из безопасного далека, не захочу слегка приоткрыть прошлое, расставить точки над i, прежде чем черти меня заберут.
За комодом нашла Твои трусы. Наверняка я их туда забросила однажды вечером, когда раздевала Тебя. Лежали там, в пыли. Не смогла удержаться, прижала их к лицу, искала хотя бы частичку Тебя в этом куске ткани, но ничего не осталось. Бросила трусы в Твою коробку.
Это еще не затянулось, это как свежая рана: вроде не кровит, но стоит надавить, нечаянно, – и все начинается снова.
Можно увековечить все что угодно, на пленке ли, на снимке, – радостную улыбку, смех, голос, можно записать чьи-то слова на бумаге, даже прикосновение помнится настолько хорошо, что нетрудно его восстановить – закрыть глаза и прикоснуться к своему телу так, как это делал любимый человек; можно себя распалить, чтобы снова пережить какие-то приятные мгновения из прошлого будто наяву; все можно сберечь в памяти или записать различными способами, все, но только не запах. Он исчезает первым; какое-то недолгое время еще таится в неперестеленной постели, в ношеной одежде, но даже если его не отстирывать, он испарится сам. А ведь запах – это воспоминание о лучших минутах, когда я прижималась к Тебе, когда наше дыхание смешивалось, когда наши тела какой-нибудь летней ночью сплетались, сцеплялись, вгрызались друг в друга, обезумевшие, скользкие от пота…
Впору головой о стенку биться! Все бы отдала за одну Твою пахучую вещь – память о тебе. Что мне фотографии, что мне этот хлам, если не к чему прижаться и хотя бы на минуту вернуться в то время; все, с чем я осталась, – неживое и холодное: снимки, тетради, диски, разная дребедень, которой набралось на целую коробку. Каждую из этих вещей я обнюхивала, как собака, но ничего не нашла, ни крохи тепла. Теперь это лишь мертвые предметы, куски ткани, частицы и атомы. Вынула из шкафа остатки Твоей одежды – она просто пахнет шкафом, фанерой, и пусть я помню, как колется этот свитер, пусть могу зарыться в него лицом, все равно в нем и следа Тебя нет. Это просто тряпка, ничего не стоящая, сама не знаю, почему я все это не выкину, – наверное, на всякий случай. Может, когда-нибудь, в старости, буду перебирать одну вещичку за другой и что-то вернется – выцветшее воспоминание, смутные черты, засохшее чувство. Я буду улыбаться этим вещам, гладить их, сдувать с них пылинки и буду счастлива. Может быть, когда-нибудь. Сейчас же они меня только бесят, я в них не нуждаюсь, потому что я помню каждую секунду, каждый вздох, каждое слово. Это все во мне живет, иногда заснет ненадолго, но скоро пробудится и ну пинаться, как если бы я была беременна.
Проходят недели, случаются дни получше, похуже, некоторые тащатся абы как. Только ничего не забывается.
Не забывается, и все тут.
4 июня
Внизу стояла машина, нагруженная моими вещами, готовыми для переезда за несколько кварталов, а я бродила по опустевшей квартире, села на пол, прямо посередине, там, откуда видны обе комнаты и кухня, закурила и смотрела на наше гнездо, опять пустое, вычищенное, точно такое же, как тогда, в первый день, когда я сюда въехала, не ведая, сколько счастья меня здесь ждет.
Вот и жизнь такая же: непредсказуемая, никогда не знаешь, что принесет следующий день. Когда нам кажется, что мы предусмотрели все варианты, что доподлинно известно, чего надо опасаться и о чем молиться, судьба выкидывает фортель. Все, что было неизменным и достоверным, вдруг оказывается иллюзией, а то, что вызывало ужас, становится благодеянием. Из страха перед слепой судьбой мы замыкаемся в себе, не кажем носа из своих квартир, из насиженных мест, из своей скорлупы, шарахаемся от чувств как от огня. Страх перед переменой к худшему парализует настолько, что у нас не хватает смелости сделать хотя бы шаг по направлению к лучшему.
Хорошо так, как есть. Могло быть хуже. Лучшее – враг хорошего. И т. д. и т. п. Чушь собачья.
Надо просто смириться с тем, что ничто не длится вечно. Радоваться, когда хорошо, а когда плохо или так себе, стремиться к чему-нибудь, искать счастья. Иногда оно совсем рядом, стоит только руку протянуть, но никто этого не делает. Нам повезло. У нас все было здорово. Если бы всего этого не случилось, я не смогла бы объяснить себе, какой такой чертов смысл был в моей жизни.
Надо еще дотронуться до стен, попрощаться с ними, проверить окна, точно ли я их закрыла, выключить колонку в ванной, заглянуть в шкафчики, что здесь остаются, не забыла ли я чего.
Хорошо тут жилось. Вроде обычная квартира, старая мебель, и той немного, но все говорили, что здесь классно. А теперь – одни стены. Кто-то скоро въедет сюда и все изменит. Кто это будет?
Старые дома стоят и молча наблюдают, из каких нитей плетутся людские судьбы. Никто никогда не узнает, какие в этих домах таятся секреты. Может, в паре кварталов отсюда кто-нибудь найдет сто золотых монет, замурованных за дымоходом в банке из-под кофе, – нажитое, припрятанное до лучших времен или на черный день, но все истинные сокровища останутся ненайденными. Никто никогда не наткнется на нашу историю, не вынет из поржавевшей коробки все те прекрасные минуты, старательно обернутые в бумагу, не разложит их на столе и не залюбуется ими, не спрячет их потом бережно в шкаф, чтобы иногда к ним возвращаться, радуясь обладанию сокровищем. Эти стены никому ничего не расскажут. Настанет день, и они рухнут, уничтоженные дряхлостью или войной, и когда-нибудь, может, здесь снова вырастут деревья или вечная трава, кто знает. О чем тут плакать? О том, что наша с Тобой общая судьба расплелась вдруг, словно коса? Зачем? Все проходит. Уже заканчивается наше мгновение ока. Ничего не останется, кроме камней, и они перемелют наши кости, словно жернова.
18 июня
У окна в доме на другой стороне улицы уже второй день сидит какой-то мужик, прямо напротив, сидит и пялится на наши окна. На мои окна.
Сквозь жалюзи, наверное, все видно. Вчера завтракала на кухне, чтобы он меня не углядел. Странное ощущение.
Познакомилась с соседкой. Столкнулись мы с ней у подъезда сегодня в шесть утра. Я возвращалась с дежурства, не в самом плохом настроении: ночь выдалась исключительно спокойной. Раньше я уже видела соседку, несколько дней тому назад, мы поздоровались, но тогда она выглядела совершенно иначе, без макияжа, в джинсах, блузке в цветочек, мило и нормально. Было это в середине дня. Теперь же, ранним утром, она походила на самую настоящую шлюху. Накладные алые ногти, яркий прикид, сапоги из блестящей кожи, высокие, чуть не до паха, сиськи наружу – довольно крепкие, впрочем. Хоть стой, хоть падай. К подъезду мы подошли с разных сторон, и, честно говоря, я узнала ее, только когда она оказалась в десяти сантиметрах от меня перед запертой дверью, и мы одновременно стали искать ключи. Ох уж эти бабские сумочки!
– У тебя есть ключ?
– Погоди, сейчас найду… Еле на ногах держусь. Ты, видно, тоже.
Наверное, мы бы еще не скоро познакомились. Люди умудряются годами обходиться без единого слова, хотя живут дверь в дверь, нам неохота знакомиться, очень трудно заставить себя произнести что-нибудь сверх вежливых фраз. Когда же первый барьер преодолен, естественная боязнь чужих людей исчезает и возникает столь же естественное любопытство. Но всегда нам требуется помощь извне. Например, в виде бардака в сумочке.







