Текст книги "Любовь и чума"
Автор книги: Мануэль Гонзалес
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 16 страниц)
Между тем Джиованна, немного опомнившись, проговорила вполголоса:
– Как могла прийти в голову моему отцу такая безумная мысль?.. Это или сумасшествие, или низость! Но отец и горд, и умен... Нет, этого быть не может: этот негодяй солгал!
И, обратившись к Иоаннису, сказала по возможности твердым голосом:
– Вы выполнили данное вам поручение и можете удалиться: слушать вас мне незачем.
Далмат предвидел взрыва гнева, а потому спокойствие Джиованны сильно его озадачило. Но он притворился, однако, что не понял ее и сказал:
– Синьорина, я понимаю, что вы не доверяете мне: я ожидал это и потому не обижаюсь на вас. Потрудитесь расспросить моих товарищей. Они подтвердят вам, что я просил вашего отца не насиловать ваши чувства. Мне нужно ваше добровольное согласие, и я далек от подлого намерения завладеть вашей рукой против вашей собственной воли. Примите, впрочем, к сведению, что не существует больше Азана Иоанниса, служившего в вашем доме: прошлое его погребено под званием сановника византийского двора...
– Точно так скрывают иногда грязный пол под дорогим ковром! – перебила Джиованна с горечью.
Иоаннис задрожал при этом оскорбительном замечании. Но он решился оставаться бесчувственным к уколам Джиованны, поэтому сказал с безмятежной улыбкой:
– Я считал, да считаю и теперь, что вы настолько великодушны и рассудительны, что не будете осуждать меня за неравное с вами происхождение.
– Вы ошибаетесь, Азан! Я считаю унижением считать, что меня оскорбил несчастный, который ел столько времени хлеб моего отца. Но вы вынудили меня напомнить, что вам следует отнестись с уважением к его дочери... Я не осуждаю вас за низкое происхождение или за то, что вы были бедны и служили нам. Я ненавижу вас за ложь, дерзость и зверство. Разве я не видела, как вы ползали перед моим отцом, а потом подговорили невольников взбунтоваться против него, чтобы донести на них, получить за это награду и подвергнуть их же строгому наказанию? Да я видела не только это, но и то, как вы покидали своего господина в минуту опасности, гнали ударами кнута от нашего порога нищих, молились лицемерно в церкви, а спустя минуту злоупотребляли именем Спасителя, давая ложную клятву во имя Его... Вот за все это презираю я вас, Иоаннис!.. Поверьте, что я соглашусь скорее умереть, чем принять ваше чудовищное предложение – назваться вашей женой.
Заккариас не мог отказать в уважении молодой девушке, щеки которой вспыхнули от негодования. Но Азан приготовился нанести решительный удар.
– Удаляюсь с отчаяньем в душе, синьорина, – произнес он с притворной грустью. – Вы уверены, что знаете меня хорошо, и я не смею предпринять ни малейшей попытки разубедить вас в этом. Мне только жаль, что вы продиктовали приговор как мне, так и вашему почтенному батюшке. Синьорина гонит нас, – обратился далмат к товарищам. – Пойдемте же просить Бога помиловать ее за то, что она осудила на смерть Бартоломео ди Понте!
Сказав эти слова, он направился твердым шагом прочь из сада, оставив молодую девушку, пораженную ужасом.
– Азан, – воскликнула она, – зачем вы мучите меня!.. Может быть, я обошлась с вами слишком невежливо... Но будьте же снисходительны к женщине, которая не всегда может сдержать своего гнева!
Далмат повернулся медленно к ней, между тем как Заккариас спросил шепотом аколута:
– Видел ли ты когда-нибудь создание, более привлекательное, чем эта горюющая девушка?
– Нет, монсиньор, – ответил Кризанхир. – Но эта патетическая сцена напоминает мне, что обворожительная Зоя отнеслась так же холодно к моей любви, как эта дочь купца к безумной страсти нашего друга Азана!
– Заметил ли ты, какой силой воли подавила она свое презрение и отвращение, когда была произнесена угроза ее отцу?.. Да, эта Джиованна далеко не прекрасная кукла, взгляды, улыбки и слова которой заучены. Это настоящая женщина, как сказал Азан, и счастлив тот, кого она полюбит!
Видя, что далмат приближается снова к Джиованне, Сиани почувствовал такую бешеную ревность, в причине которой не мог даже дать себе отчета, что не будь тут мнимых разносчиков, жизнь его соперника висела бы на волоске.
Прекрасная девушка села возле одной из колонн, обвитой розами, которые падали на ее чудные волосы и плечи, сообщая ей свой тонкий аромат и оттеняя еще резче ее бесподобную красоту.
– Признайтесь, Азан, – начала она робко, – что вы хотели испугать меня, что моему отцу не предстоит никакой опасности?
– Напротив, синьора, – возразил далмат. – Такова истина, и если вы желаете убедиться в ней, то взгляните на это.
С этими словами он вынул из кармана синий пергамент и указал в нем на имя Бартоломео ди Понте.
– Молите Бога, – прибавил он торжественно, – чтобы этот документ не попал в руки дожа или сенаторов. Патриции не любят господина ди Понте и, конечно, обрадуются возможности покончить с ним без дальних околичностей.
Несчастная девушка не ответила на эти слова.
Имя отца, находившееся в списке заговорщиков, поразило ее, как ударом грома, и Джиованна смотрела на Азана каким-то странным, почти диким взглядом.
– Но ведь этот документ не в руках сенаторов, – воскликнула внезапно девушка, схватив руку далмата. – Он у вас, вы можете его разорвать! Вы, конечно, и сделаете это: неужели вы захотите погубить моего отца?
Язвительная усмешка скривила губы Азана Иоанниса.
– Разумеется, нет! – отвечал он спокойно. – Я далек от мысли губить господина ди Понте, но обстоятельства сложились так неблагоприятно для него, что уничтожение этого документа принесет ему не много пользы. Я забыл сказать вам, что сенат уже поручил самым ловким из своих шпионов подкрасться к недовольным и завоевать их доверие, чтобы выдать потом изменников Совету десяти.
– Но если вы знали это, Азан, почему же вы не предупредили об этом отца?
– Я не могу ручаться, что доносчик не успел еще сделать свое дело, несмотря на всевозможные предосторожности со стороны заговорщиков.
– Так вы знаете доносчика? – спросила Джиованна, устремляя на далмата пытливый взгляд.
– Да, знаю. Его зовут Азаном Иоаннисом, – произнес шпион тихо.
– Как, и вы осмеливаетесь признаваться мне в такой двуличности в доме моего отца, которого избрали своей жертвой? – воскликнула с негодованием девушка, уничтожая далмата глазами, полными презрения. – Вы воспользовались его отчаянием, чтобы заставить сделать необдуманный шаг, а затем передать его в руки судей? О, эта низость достойна такого негодяя, как вы, Азан!
Далмат затрепетал.
– Мне не хотелось бы слышать подобные обвинения из ваших уст, синьорина, – проговорил он. – Если б я был действительно таким порочным человеком, каким вы считаете меня, то сказал ли бы я вам правду?.. Нет, Джиованна, вы слишком поспешны в заключениях о характере человека. Я не так низок, чтобы рыть яму под ногами своего прежнего господина! Бартоломео ваш отец, Джиованна, а я люблю вас... Люблю уже давно, именно с тех пор, когда я сводил концы с концами и был слугою... Одного звука вашего голоса было достаточно, чтобы усмирять кипевшую во мне злобу и заставлять меня мириться с бедностью и унижениями. Я тяготился рабством, но я переносил его с готовностью, потому что оно позволяло мне жить возле вас, прислушиваться к шелесту вашего платья. Вы могли бы сделать тогда из меня и героя, и изменника: чтобы приобрести вашу любовь, я был готов на любую жертву, которую вы потребовали бы от меня. Подумайте теперь: могу ли я быть предателем вашего отца?.. Но не в моих силах изменить стечение обстоятельств, которые бросают меня самого из стороны в сторону. Я на стороне народа, который желает видеть своим начальником Бартоломео ди Понте. И вот мне удалось заручиться ради блага недовольных поддержкой восточного цезаря, перед именем которого бледнеют сенаторы Венеции. Моя роль в этой политической интриге, – продолжал далмат, – не так предосудительна, синьорина, как, может быть, вы думаете. Я принял ее не из корыстных или честолюбивых целей, а единственно потому, что почести, которыми осыпает Мануил своих приверженцев, позволяли мне рассчитывать на возможность стать равным вам и получить когда-нибудь эту нежную ручку. И потом, если не брать даже в расчет мое собственное счастье, я должен был добиваться почестей, так как не видел другой возможности спасти вашего отца от ссылки, конфискации имущества и даже смерти: сенат присудил бы ему, наверное, одно из строжайших наказаний, если б убедился в его популярности... О Джиованна, измените же, наконец, ваше дурное мнение о моей личности: я его не заслуживаю! Не я предлагаю вам брак, мысль о котором внушает вам такой непреодолимый ужас. Я согласен любить вас по-прежнему, то есть издали, и ни один взгляд, ни одна жалоба не выдадут вам моего горя. Но греческий император обещал Бартоломео содействовать его избранию в дожи, если ваш отец даст ему залог верности, а этим залогом и является наш брак, Джиованна! Вы отказываетесь, и разрушаются все наши планы. Мануил не простит, разумеется, этого, и отомстит Бартоломео за нарушенное слово. Он заставит меня, свое орудие, представить в сенат этот роковой документ, который станет смертным приговором господина ди Понте, подписанным исключительно вами.
В течение всей речи Азана молодая девушка сидела, не говоря ни слова, но, когда тот закончил, она приподнялась и проговорила мягким и тихим голосом.
– Вы заключили, однако, очень выгодный торг с византийским двором, Азан, а я и не подозревала до сих пор, что и вы привязаны не меньше нас, легкомысленных женщин, к благам мира сего.
Иоаннис был тонким знатоком женского сердца, и потому крайне удивился внезапному повороту мыслей Джиованны.
– Какое же место занимает великий дрюнжер греческого флота во время официальных церемоний в Бланкервальском дворце? – продолжала она.
– Он следует за протобастом, синьорина, – ответил далмат.
– А пользуется ли жена этого сановника равными с ним почестями? – спросила молодая девушка.
– Да, с ней обходятся, как с королевой. Наши патриции не могут даже представить себе все великолепие и роскошь византийского двора: при нем сохранились еще в целости обычаи азиатских империй, в которых сатрапы воздавали своему повелителю честь, одинаковую с Богом.
– Но эти сатрапы часто и убивали своего земного Бога... Впрочем, это не касается нас... Вы правы, Азан, говоря, что нельзя упрекать за прошлое, как бы оно ни было низко. Кто же посмеет признать в таком сановнике восточной империи смиренного слугу простого венецианского купца?
– В таком случае вы позволите надеяться, синьорина, что и вы простите адмиралу Мануила Комнина все то, чем он заслужил ваш гнев в качестве прежнего слуги Азана?
– Для меня не существует больше Азана! – перебила девушка. – Вы стали вельможей и, разумеется, будете теперь поступать в соответствии с новым званием. Прежде вы поступали не совсем честно, и – говоря откровенно – мне это очень не нравилось. Но в настоящее время я уверена, что вы стали другим человеком. Если прежде вам приходилось терпеть различные унижения и трепетать перед всеми, когда вы были слугой, то, едва став начальником, вы будете, разумеется, гордым и непреклонным. Если вы прежде трусили, когда бывали поставлены в необходимость рисковать жизнью для своего господина, то, я убеждена, вы дадите теперь всем своим подчиненным пример мужества и...
– А! Наконец-то вы стали судить обо мне иначе! – воскликнул обрадованный далмат. – Да, вы правы: во мне изменилось действительно все, за исключением моей глубокой и беспредельной любви к вам, Джиованна! Но что я говорю? На что мне почести, на что мне слава, если я обманут во всех своих надеждах, если я отвергнут той, для которой я не пожалел бы жизни?
Говоря это, Иоаннис взглянул на нее с мольбой, как бы надеясь поколебать ее решение.
Джиованна была ужасно бледна. Но она пыталась через силу улыбнуться, чтобы скрыть от Азана состояние своей души:
– О, вы плохо изучили характер женщин, если не заметили, что все они поддаются желанию властвовать над всем, что окружает их! – проговорила Джиованна то ли нежным, то ли грустным тоном. – Признаться ли вам, что все обаяние Сиани для меня заключалось лишь в том, что он принадлежит к древнему и знаменитому роду? Меня прельщала единственная надежда, что он может открыть мне доступ в новый мир, на который я любуюсь сейчас только издали?
Иоаннис был в восторге от этих слов, но боялся верить им.
«Джиованна ли это говорит? – спрашивал он себя мысленно. – Неужели сердце ее покорялось одному тщеславию?»
Он посмотрел на нее с недоверием, ожидая встретить на ее лице выражение насмешки.
– Нет! – произнес далмат внезапно. – Вы не из тех женщин, которые руководствуются при выборе мужа расчетом. Вы соглашаетесь забыть мои ошибки, потому что надеетесь избавить меня совершенно от них. Вы не отвергаете моего предложения, чтобы спасти отца... Но это все равно для меня! Я принимаю вашу жертву, Джиованна, в полной уверенности, что настанет день, когда вы сможете гордиться своим мужем.
– Моим мужем! – повторила она разбитым голосом, между тем как Иоаннис схватил ее дрожащую руку и покрыл страстными поцелуями.
В ту же минуту кусты зашевелились, и глаза удивленной девушки увидели сквозь листья искаженное гневом лицо патриция, следившего диким, почти безумным взглядом за всем происходившим. Джиованна вздрогнула. Она сообразила мигом, что ревность может заставить молодого человека забыть всякую осторожность и помешать ее замыслу.
– Идите к моему отцу, – сказала она Азану, – и скажите ему, что я сдержу слово, которое он дал за меня. Уходите же: я должна и хочу остаться одна.
Иоаннис встал.
– Повинуюсь, синьорина, – сказал он. – Я готов всегда исполнять ваши приказания так же слепо, как и в то время, когда я был слугой Бартоломео ди Понте.
Затем, отвесив почтительный поклон, Азан ушел в сопровождении разносчиков, которые раскланялись с Джиованной со свойственной грекам вежливостью.
– Монсиньор, – обратился далмат к Заккариасу, когда они отошли на некоторое расстояние. – Я думаю, вы поняли, как велико очарование женщины, свободной в своем выборе?
– Да, отозвался Заккариас. – Это прелестная, птичка, а ты, мой любезный Азан, отличный птицелов!
И, наклонившись к уху далмата, он добавил насмешливо:
– Меня в особенности очаровали ее ум и находчивость: она чудесно одурачила хитрого Иоанниса. Если до этой комедии она презирала его, но в настоящую минуту чувствует к нему, по всей вероятности, полное отвращение.
Если б Заккариас вздумал повернуть назад, к ротонде, подозрения его оправдались бы в полной мере: Валериано не замедлил подойти к молодой девушке. Лицо его носило следы страшных душевным мук, которые он перенес во время разговора Джиованны с Азаном Иоаннисом.
– Джиованна, – начал он. – Если бы я не слышал сам, как вы обещали свою руку этому далмату, то не поверил бы никогда, чтобы женщина могла измениться так скоро и так легко. Я верил в вашу искренность, как в свою собственную. Я был готов оправдывать вас в глазах у целого света, но, разумеется, не в ваших собственных. Будьте же счастливы с Азаном Иоаннисом, который предлагает вам роскошь и почести. А Сиани не может предложить вам ничего, кроме нищеты и жизни в изгнании... Боже праведный, мог ли я вообразить что-нибудь подобное? Я любил вас беспредельной любовью, я поклонялся вам, как божеству. Я никогда не сомневался в вас, Джиованна! И в самом деле, можно ли было допустить мысль, чтобы эти чудные, ясные глаза лгали, чтобы этот прекрасный рот произносил то, чему не сочувствовало сердце, так часто бившееся на моей груди?.. Но не бойтесь! Я не разрушу ваше счастье!
Волнение теснило грудь патриция. Он замолчал, и крупные слезы покатились по его бледным, исхудалым щекам.
Девушка, ошеломленная градом жалоб и упреков, также не могла сдержать рыданий.
– Валериано! – воскликнула она, кидаясь на шею Сиани. – Неужели ты не понял значения происходившего сейчас? Неужели не понял, что это была хитрость, комедия?! Не верь ушам и глазам: они тебя обманывают. Если у меня на лице и была улыбка, зато в душе был ад! Но отвечай, Сиани: могла я раздражать это чудовище, от которого зависит жизнь моего отца или нет?!
Изумленный и обрадованный такими словами, патриций упал на колени и покрыл руки возлюбленной страстными поцелуями.
– Ты несправедлив, Валериано, – продолжала она с волнением. – Для того чтобы спасти отца, я могла, конечно, надеть маску. Но мог ли ты подумать, что я так пуста и легкомысленна, что забуду те дорогие, те счастливые часы, которые мы проводили на этом самом месте, Сиани!
– Прости меня, – умолял патриций. – Я виноват, но я думал, что ты разлюбила меня, что ты не хочешь больше мечтать о безграничной преданности отверженного всеми.
– Дорогой мой, могу ли я сделать это! – воскликнула Джиованна. – В состоянии ли я изменить свое сердце, вслушиваться с упоением в звуки другого голоса, трепетать от взгляда или страдать от упреков или ревности другого?.. Ах, Валериано, разве я отказалась бы разделить с тобой бедность и изгнание, если б не нужно было покинуть для этого отца? Но ты слышал, что говорил Азан. Он смотрит на Бартоломео ди Понте, как на свою добычу... Помоги мне спасти отца, не оставляй нас, дорогой! Далмат признался, что он играет двойную роль перед сенатом: не можешь ли ты уличить его в этом? Сенат простил бы тебя, и наше счастье было бы достижимо.
– Это так! – согласился молодой человек. – Но разве ты не берешь во внимание то, что у нас нет никаких улик в двуличности далмата? И притом патриции могут и не поверить словам того, кого подозревают в измене. Но допустим, что мне поверят, – что же будет тогда? Азан погибнет, без сомнения. Но в то же время он может отомстить всем нам, увлекши в своем падении и твоего отца.
– О, мой бедный отец! – проговорила молодая девушка, дрожа всем телом. – Я уверена, что ему было нелегко обещать мою руку этому извергу. Он сам ненавидит его, насколько мне известно... Но он увлекся мыслью о славе. Да, Валериано, что ни говори, а только тебе и по силам отвести его от пропасти, на краю которой он находится в настоящее время по милости Азана, сумевшего прельстить его блестящими надеждами. Мне, к несчастью, не снять повязки с глаз отца: он припишет мои попытки разубедить его в искренности далмата ничему другому, как моей привязанности к тебе. Ты видишь теперь, Сиани, – добавила, рыдая, девушка, – что я нахожусь в каком-то лабиринте, из которого мне невозможно выбраться. Ты вот предлагал мне бежать с тобой. Но предложишь ли ты это снова?.. Могу ли я платить отцу такой неблагодарностью за всю его нежность, за все его заботы, оставив его умирать ради своей эгоистичной любви?
– Нет, Джиованна, это было бы низостью! – ответил печально Сиани. – Ты не можешь оставлять отца в такой критический момент на произвол судьбы. Но тем не менее не надо унывать и следует поискать способ, чтобы вырваться из сетей Азана.
Легкий румянец выступил на личике Джиованны.
– Так ты все-таки надеешься воспрепятствовать этому браку? – воскликнула она, схватив с надеждой руку Сиани. – Неужели это правда? Неужели мы можем еще надеяться на лучшее? Ободри меня, Валериано, а иначе я разорву свои оковы в тот самый день, как положат их на меня. Клянусь тебе, что Азан Иоаннис не обнимет меня живой.
– Зачем ты говоришь о смерти? – воскликнул Сиани, побледнев при мысли о такой возможности. – Зачем приходить в отчаяние прежде времени? Дож Виталь Микели мой дядя. Я пойду к нему... Ворвусь насильно, если не пустят меня добровольно, и, раскрыв заговор его верного шпиона против нашего дорогого отечества, испрошу у него помилования твоему отцу.
С последними словами патриций прижал Джиованну к своей груди, и оба забыли на время весь мир и свое горе.
XX. Как догаресса[18] учила своего мужа делать золото
Пробило пять часов на громадной кирпичной башне Де ла Пиазета, когда дож Виталь Микели, одетый во все черное, вошел в свой дворец с такой поспешностью, что всякий подумал бы: не убегает ли он от каких-нибудь злодеев? Его добродушное лицо с большими проницательными глазами и слегка горбатым носом носило печать истинного величия. Этот человек был одним из тех великих мира сего, которые сжимают и во сне рукоять своего кинжала и прохаживаются посреди своих гостей не иначе как имея под платьем стальную кольчугу даже в дни щедрости, когда они разбрасывают горстями золото и серебро.
Дож Микели пользовался большим почетом у всех приверженцев старины: он вел свой род от трибунов, стоявших прежде во главе республики. В народе их очень уважали.
В эпоху, когда происходили эти события, патриции вели свое происхождение от официальных должностей, которые они занимали, и сохраняли характер магистратуры.
Сенат венецианский был тоже не чем иным, как старинным трибуналом, составленным из сорока человек; назывался он Советом сорока. Комиссия десяти в те времена не была еще собранием шпионов, которых боялись все начиная от самого дожа и кончая последним гондольером. Республика придерживалась простых, первоначальных форм гражданства и управлялась дожем, которому, однако, не часто жилось спокойно, потому что венецианцы были очень своевольны.
В 1069 году, например, все венецианские жители собрались возле Лидо и кричали: «Мы хотим Сильвио!» Этих слов оказалось достаточно, чтобы возвести Доминико Сильвио на трон дожей. Выбор происходил обычно в церкви, на площади или близ лагуны.
Провозглашенный народом дож становился всемогущим. Он назначал сановников, собирал Совет сорока или народ по своему усмотрению налагал подати, вел войны.
Виталь Микели, которого современные историки называли иногда Михиели, чувствовал, что почва под ним неверная. Дворец его, переполненный прежде придворными, опустел в эти дни. Поднимаясь по лестнице, дож припомнил невольно день своего избрания. Он вспомнил, как народ провозгласил его своим дожем, как он, сопровождаемый цветом венецианских вельмож, в числе которых были его племянник Валериано и патриций Молипиери, отправился в собор Святого Марка, чтобы помолиться и поблагодарить Бога за его милости.
В его памяти воскрес тот миг, когда на него надели корону венецианского герцога, и глубокий вздох вырвался из его груди.
Дож остановился на минуту, взволнованный этими воспоминаниями, и пробормотал:
– Мне кажется, что с этого самого славного дня во всей моей жизни протекло столетие... О, корона не держится на моей голове, венецианцы хотят отнять ее у меня, а я не в состоянии отдать ее, чтобы снова стать простым гражданином, спокойным в своей безызвестности... Я хочу дойти до цели... Я чувствую себя справедливым судьей и хорошим солдатом, в чем же могут упрекнуть меня? Разве я виноват, что разные невзгоды обрушились на венецианцев?
Он направился дальше и вошел в мрачную галерею, едва освещенную слабым лучом света, проникавшим сквозь разрисованные стекла окон. Погруженный в мрачные мысли, почтенный дож не заметил, что в одном из углов галереи стоял гигантского роста человек с длинной, разделенной надвое бородой, с курчавыми волосами, украшенными кораллами, одетый в изорванную донельзя пеструю одежду и походивший на каменного тритона.
Виталь Микели прошел мимо этой чудовищной фигуры, не обратив на нее внимания, и направился к комнате, в которой дожа обыкновенно ждала его жена Лукреция, славившаяся своими капризами, любовью к роскоши, а также великодушием и смелостью.
Эта комната с позолоченным потолком была убрана золотыми и серебряными статуэтками, античными бронзовыми вазами и другими предметами роскоши. Около одной из стен, обитых дорогими обоями, стояла великолепная резная кровать из черного дерева.
Посредине стоял сундук, нагруженный шелковыми материями, парчой, драгоценными головными уборами, жемчугом, бриллиантами и тончайшей восточной кисеей.
Перед сундуком стояли три женщины, перебирая все эти прекрасные вещи, которые были способны удовлетворить даже самый прихотливый и утонченный вкус.
Это были догаресса Лукреция и ее дочери. Все они поражали своими черными глазами, золотистыми волосами и ослепительной белизной лиц и плеч. Мать казалась старшей сестрой своих дочерей по своей свежести, живости и грации. Эти прекрасные существа, беспечные, наивные и живые, казались созданными единственно для того чтобы блистать весь век нарядами и красотой во дворце.
Все они так были погружены в свое занятие, что даже не заметили дожа.
Войдя в комнату, Виталь несколько минут смотрел угрюмо на жену и детей.
– О женщины, женщины, как вы беззаботны и легкомысленны! – произнес он печально. – Вам нет дела до завтрашнего дня, вас не пугает то, что горизонт покрывается тучами. Уже буря приближается, а для женщин достаточно браслета или ожерелья, чтобы заставить их забыть всякую опасность.
– А! Это вы, отец! – воскликнула с улыбкой младшая из дочерей, Августина. – Вы всегда готовы бранить нас за то, что мы отдыхаем несколько минут от наших постоянных забот... Пусть занимаются политикой важные сенаторы, а нам больше пристало выбирать украшения, которые могли бы сделать нас привлекательнее в ваших глазах.
– Дайте нам лучше совет и не упрекайте нас, – подхватила старшая. – Я не могу решиться купить что-нибудь, не посоветовавшись с вами. Будьте же снисходительны к капризам вашей Порчии, иначе она перестанет любить вас... Как нравится вам этот браслет?
Но дож не улыбнулся, как ожидали дочери. Он, напротив, стал еще угрюмее и проговорил нетерпеливо:
– Так ваши мысли заняты только выбором браслета?.. Можно, право, подумать, что жизнь есть бесконечный праздник, а вы сотворены, для того чтобы нравиться мужчинам и возбуждать зависть других женщин!
– Признаюсь, что мне доставляет удовольствие и то и другое, – сказала Августина.
– А я нахожу, – прибавила Порчиа, – что дочери дожа обязаны думать о том, как бы их не затмевали плебейки вроде Джиованны ди Понте, которая кичится своим богатством и своей грубой красотой.
– О, безмозглые куклы! – воскликнул гневно Виталь. – Вы заботитесь о пустяках, а не думаете о том, что греческий флот уже вышел в Зараский порт?
– Ну и что! – удивилась Августина. – Разве у нас мало трехъярусных галер и других кораблей? Разве мы не опытнее в мореходстве этих восточных разбойников?
– Это так! Но, кроме этого, существует и другая опасность: в Венеции не сегодня, так завтра вспыхнет мятеж.
– Это невозможно! – возразила Порчиа. – Ведь ваши кандиотские наемники не разучились еще смотреть в оба и владеть своими длинными копьями!
– Смейтесь, шутите, покупайте парчовые платья, выбирайте браслеты и мечтайте о пирах! Какое вам дело до того, что милостивый Мануил Комнин возвращает нам всех венецианских пленников?
– Но это же радостная новость, Виталь, – произнесла с ясной улыбкой догаресса. – Я не понимаю, почему она так пугает вас?
– Лукреция, милая Лукреция! Видели ли вы когда-либо, чтобы я дрожал во дни войны или мятежа!
– Нет! Неустрашимее вас я не знаю никого. Поэтому я и начинаю беспокоиться серьезно, видя вас таким огорченным и встревоженным.
Дож окинул жену и дочерей грустным взглядом и прошептал:
– Я боюсь не за себя, а за вас, дорогих моему сердцу!
– За нас?! – повторили сестры с удивлением и недоверчивостью.
– Да, – ответил Виталь. – Не страшен мне греческий флот, хотя наши галеры и отосланы в экспедицию. Не страшен и мятеж, несмотря на то что уж обезоружены несколько отрядов наших стрелков, так как мы всегда можем победить видимых врагов...
– Какой же таинственной опасности страшитесь вы, Виталь? – спросила догаресса, между тем как дочери устремили на отца недоумевающие взгляды.
– Не знаю, следует ли говорить вам правду? – сказал дож нерешительно. – Не лучше ли оставить вас в неведении?.. Нет, впрочем, неожиданность может поразить вас хуже...
– Говорите, говорите! – настаивала догаресса, которой овладело сильнейшее беспокойство. – Я не забываю, что я жена дожа. Может быть, я показалась вам сейчас очень легкомысленной, но вам не в чем будет упрекнуть меня, когда я узнаю, что моему мужу и детям угрожает серьезная опасность.
– Да заступится за нас святой Марк!.. К Венеции приближается чума. Ее везут с собой пленники, которых возвращает нам так великодушно Мануил Комнин.
– Чума?! – повторили женщины, задрожав от ужаса. – Пресвятая Дева, спаси нас!
– Нет ли какой возможности предотвратить хоть от наших детей эту кару? – спросила внезапно Лукреция, прижимая к груди дочерей, как бы желая защитить их. – Мне кажется, что можно отправить их на материк... Я же останусь, разумеется, с вами. О, у меня не будет недостатка в мужестве, если только буду знать, что наши девочки находятся вне ударов чумы.
– Это невозможно! – ответил дож. – Патриции будут заподозрены народом в измене, если вышлют свои семейства из города. Наши жены и дочери обязаны подавать пример гражданам, и потому должны оставаться в Венеции.
Сестры встали на колени и молили Бога избавить их родной город от страшной болезни. К догарессе первой вернулось ее хладнокровие.
– Никогда не следует унывать! – сказала она. – Будем придумывать средства избежать беды, вместо того чтобы предаваться бесполезному отчаянию.
– Предаваться несбыточным надеждам тоже не следует, – произнес Виталь, – нам остается только приготовиться к смерти и умолять Бога пощадить детей... О, дорогие дети, с каким удовольствием искупил бы я вашу жизнь своей кровью! Я уже исполнил свое предназначение, но вы, прекрасные молодые создания, жаждущие счастья, не должны преждевременно ложиться в могилу.
Слезы заструились по его щекам.
– Виталь, мужчина должен действовать, а не плакать! – проговорила Лукреция. – Я не понимаю вас... Отряд стрелков может проводить ночью наших дочерей в Лидо, откуда перевезет их на материк какой-нибудь рыбак. Если не хватит оружия, то можно взять из арсенала.
– Арсенал опустошен сегодня утром шайкой гондольера Доминико.
Лукреция затрепетала.
– Но разве нельзя купить оружие? – спросила она. – Дайте жидам побольше золота, и они достанут оружие даже из-под земли.
– Это так! Но откуда же я возьму золото? – возразил Виталь. – Когда казна наша пуста!
Догаресса остолбенела при этом неожиданном известии. Августина и Порчиа тщетно прижимались к ней и целовали ее руки: бедная женщина растерялась от горя и не отвечала на их ласки.
– Если бы кто-нибудь из моих недоброжелателей увидел, что я плачу, то постыдился бы называть меня неумолимым деспотом! – заговорил снова дож. – Не одно семейство бедняков прокляло меня за мои строгие меры, которыми я надеялся спасти республику... Лукреция, жена дожа, должна быть готова погибнуть вместе с ним! В Венеции не так уж трудно слететь с герцогского трона в кровяную лужу!