444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Максим Кантор » Медленные челюсти демократии » Текст книги (страница 21)
Медленные челюсти демократии
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 23:33

Текст книги "Медленные челюсти демократии"


Автор книги: Максим Кантор



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 52 страниц) [доступный отрывок для чтения: 22 страниц]

Некогда Солженицын ввел термин «образованщина». Он почувствовал, что идет на смену Советской власти. На смену номенклатурным чиновникам, коим достаточно было госдачи и охоты, пришли просвещенные цивилизованные ворюги, которые хотят благ цивилизации в полном объеме – таких благ, какие серым аппаратчикам и не снились. Они цивилизации, просвещения хотят – они хотят хорошего! Не судите этих ворюг, они тянутся к цивилизации! Но не бывает цивилизации вообще, безразмерной, как нейлоновые носки, не бывает прогресса вообще, всякая история конкретна – и проживается всего один раз.

Интеллигентные люди используют один и тот же аргумент в защиту казарменного капитализма. Недавно я снова прочитал тот же самый аргумент в реплике на статью Ходорковского в интернет-издании Газета. Ру. Это распространенное суждение.

Да, говорят интеллигентные люди, сейчас положение дел не радует, но это необходимая фаза развития на трудном пути в цивилизацию. Европа прошла этап дикости тысячу лет назад, а мы, отстав по объективным причинам (татарское иго, октябрьская революция), вступили на этот путь только теперь. Следует набраться терпения – и мы сравняемся с Европой.

На этот аргумент существует два ответа.

Ответ первый. Да, Европа прошла через этап дикости – и не только тысячу лет назад, проходила она через рецидивы дикости перманентно, последний раз это случилось пятьдесят лет назад, во время фашизма. Эти этапы дикости имманентны европейской истории, Европа их преодолевала, к ним возвращалась, преодолевала их снова, в этом драматизм европейского пути. Как всякий живой процесс, история Европы не схематична (была дикость, ее преодолели, теперь они живут в цивилизации, им всем хорошо). Идеальных схем нет. В чем-то европейская история может являться образцом – но в чем-то и предупреждением. В любом случае, эта история не наша. У России – другая история. И потому что климат иной, и потому что земля родит хуже, и потому что география иная – по многим причинам социо-культурная эволюция здесь шла иначе, породила иные механизмы взаимодействия людей. Важно и то, что история идет непрерывно: то есть пройдя некогда этап варварства, Европа не стояла на месте в милом оазисе цивилизации. Нет, за отчетный период она много прожила – у нее накопился опыт, какого в России нет и быть не может. Повторюсь, опыт не только хороший, но всякий – хороших историй не бывает, бывают сложные истории. Примерить на себя чужую жизнь и чужую историю невозможно, надобно прожить свою. Россия свою историю и проживает. История России – история великая, отказываться от нее, объявлять несостоятельной – есть неуважение к отеческим гробам, к памяти великих людей России, к самому себе. Октябрьская революция, в частности, не есть ошибка, черный день календаря, который надо забыть и считать яко небывшим, – нет, это часть нашей истории, и надо историю знать и уважать. Отменить все – и начать с чистого листа невозможно. Это напоминает случай с пожилым человеком, который хочет начать жизнь сначала, женится на молоденькой, и думает, что проживет новую жизнь. Не проживет – помрет от старых недугов.

Ответ второй. Если принять положение, по которому сегодняшние трудности полагается перетерпеть в ожидании результатов прогресса, то почему нельзя было набраться терпения и ждать, пока страна прошла бы через трудности социализма, руководствуясь коммунистическими идеалами? В конце концов, при социализме схема уговоров применялась та же самая: сейчас плохо, но в целом курс верен. Эксперимент социализма был не так уж и долог (в исторической перспективе весьма короток) – уже сегодня мы прожили при новом издании капитализма треть того времени, что было отпущено на коммунистический эксперимент – и с гораздо худшими результатами. Промышленность не подняли, международный авторитет растеряли, страну развалили, в гражданских войнах увязли, политических лидеров не обрели, доверие народа утратили. Пожалуй, кровососы большевики за двадцать лет успели побольше. И набрали столько сил, что победили в чудовищной войне. Можно тешить себя фразами: пройдем этот этап, светлое будущее не за горами! Но разве пропагандисты-большевики говорили иначе? Отличие европейской истории (и европейского субъекта истории – то есть гражданина) в том и состоит, что никто не ждет завтрашнего дня – они просто живут, не идеальной жизнью, а той, какая есть.

Сегодняшнее положение дел порождено сильным чувством – ведомая этим чувством, страна рвалась в социальный эксперимент. Имя этому чувству – зависть. Социалистическая Россия и советский интеллигент в частности были изглоданы завистью – к благам и правам западного мира.

При этом знания о том, что из себя представляет Запад, не было. Сказать, что русский интеллигент идеализировал европейскую цивилизацию – мало. Прежде всего, русский интеллигент пренебрег той самой Европой, которой завидовал. Это понятно: тот, кто завидует, не в состоянии разглядеть реальных проблем того, кому он завидует. Ему зависть застит глаза: он хочет получать зарплату как у соседа, а то, что у соседа язва, он знать не хочет. Именно это и произошло – боролись за европейские ценности, но знать не хотели того, что у Европы сегодня болит. Какие там могут быть проблемы, если у них много колбасы и высокие зарплаты, нам бы их заботы – вот и все, что было в головах у русских свободомыслов.

И – кинулись на Запад. На гранты, стипендии, пособия (то есть, так и не узнав, как живется работающему человеку) они пожили в Европе и укрепились в мысли, что там – недурно. Некогда Чернышевский писал статью «Русский человек на rendez-vous». Сегодня, исходя из сложившейся политической и культурной ситуации, следовало бы статью назвать «Русский человек на appointment'е». На этом свидании русскому интеллигенту оказалось крайне приятно. Получить колбасу довольно просто – ругай свою постылую историю, показывай, как любишь новое начальство. К этому русский интеллигент готов давно: советская власть воспитала идеальных коллаборационистов, готовых к любому сотрудничеству.

Тем временем сама Европа оказалась в беде. И русский интеллигент на appointment'е этого не заметил. Не заметил потому, что томился завистью – заметить чужой беды не мог. Европа оказалась в экономическом и – что хуже – в культурном кризисе. Российские интеллигенты рассуждают о темных временах, через кои Европа проходила много веков назад – и благополучно вышла к цивилизации, а Европа именно сегодня через темные времена как раз и проходит. Кинулись заимствовать прогресс – а простите, какой прогресс? Если не считать виллы на Сардинии (вещи, безусловно, прогрессивной и обаятельной) – то что конкретно имеется в виду? Бомбардировки Ирака? Правительство Берлускони? Дж. Буш-младший? Современное салонное искусство? Что именно блазнит?

Социальные беды нашего нового строя начались отнюдь не в 96-м, когда демократы решились на обман. Обман начался гораздо раньше – когда примитивное чувство зависти заменило гражданскую позицию. Обман начался раньше, когда интеллигент перестал быть собой, когда приватные нужды были объявлены целью развитая общества.

Если истории можно советовать, то совет один – и простой. Следует жить своей жизнью, не заемной. Мы построили казарменный капитализм, с новой номенклатурой, новой идеологией, новой интеллигенцией и новым искусством капреализма. Ситуация почти что безнадежная, но это значит, что можно и должно работать. Дел много: русской интеллигенции придется заново учиться говорить, отвыкать от циничных шуточек, опять учиться думать и переживать. А это тяжело – снова освоить прямую речь. Надо научиться говорить, что вор – просто вор, дурак – просто дурак, а гэбешник – просто гэбешник. Неплохо бы снова научиться тому, что умели Толстой, и Чехов, и Грибоедов – не кланяться французику из Бордо, не лебезить перед своим и перед западным начальством. Надо научиться работать и писать так, чтобы помочь Европе – помочь тому самому европейскому гуманизму, у которого мы когда-то сами учились.

И делать это придется вопреки новой идеологии. Она уже сформировалась, слою к слову. Поклон к поклону – и уже сложена новая сервильная система мышления. Марксизм-ленинизм заменили так называемой «имперской идеей», российский интеллигент проделал свою обычную, привычную эволюцию. Походил в демократах – и плавно перешел в сановный статус идеолога новой империи. Имперская идея – вот чем закончился славный период свободолюбия.

И с этим позором нам предстоит жить, пока не достанет сил на интеллектуальную оппозицию.

Имперская идея, наместники и служилые интеллигенты – неужели именно этого заслужила Россия? Если осмысленный левый электорат и появится, то только после того, как собеседником народа станет Толстой, а не предприимчивый чиновник, не раскаявшийся капиталист или демократ-на-грантах.

ЭСТЕТИКА СОПРОТИВЛЕНИЯ

Конкретный Зиновьев и наше абстрактное время


1

Самыми непримиримыми ненавистниками Зиновьева были отнюдь не советские чиновники. Чиновники однажды оскорбились, отобрали у Зиновьева советский паспорт, но тем дело и кончилось. Ненависть – занятие ежедневное, а у чиновников много иных забот. И не западные капиталисты стали его врагами. Капиталисты удивились, что Зиновьев критикует не только Советский Союз, но и Запад, перестали давать ему премии, но, по правде говоря, капиталисты привыкли, что их ругают. Они сами про себя такое знают, что им даже странно делается, если их не критикуют в печати. И потом, столько хлопот на новых рынках, столько всего надо урвать – тут не до Зиновьева. Нет, ни советское, ни западное начальство Зиновьева не ненавидело – они его скорее уважали.

Зиновьева ненавидели простые служилые интеллигенты, профессора и доктора умственных наук, коллеги по гуманитарному цеху. Его ненавидели собратья писатели, мастера словесности. Его ненавидели единомышленники – свободолюбцы и либералы. И никакому гэбисту, никакому капиталисту не сравняться в ненависти с ними – с гуманистически настроенными индивидами.

Зиновьева ненавидела столичная либеральная интеллигенция, и ненавидела страстно, всем своим жирным естеством – даже иногда непонятно: а за что же так бешено ненавидеть? Ну да, неприятно, что коллега знаменит, а ты не очень. Но так ведь есть чем утешиться: он не богат, стар, начальством не обласкан – есть и плюсы в ситуации. Чем же можно снискать такую убежденную, унавоженную попранным самолюбием ненависть? Словно лично им Зиновьев сделал плохое, предал их, унизил. Люди, прочитавшие одну из его тридцати книг, позволяли себе отзываться об Александре Александровиче с высокомерным презрением интеллектуалов, говорящих о недоучке, – они, которые прежде ходили в его учениках. Они говорили о нем с такой оглушительной неприязнью, что чувствовалось: нет, не на пустом месте возникла эта неприязнь – что-то такое она выражает важное, определяющее для этих людей. Что-то такое Зиновьев в них оскорбил главное, такое, до чего и советская власть не добралась, до чего и Сталин не дотянулся. Ведь есть же, право, что ненавидеть в нашей жизни – есть и обман, и политические махинации, и государственное вранье, и финансовые спекуляции. А спросите: ну кого ненавидит столичный интеллигент – олигарха ли, который вчера был генералом КГБ, а сегодня стал нефтяным магнатом, или философа, у которого была трехкомнатная квартира? Так что нам генерал и магнат, мы не его, мы неприятного человека Зиновьева простить не можем! Вот кого мы от души ненавидим!

Попробуйте доискаться до причин, попробуйте воззвать к фактам – но нет, не в фактах дело, все глубже, на иррациональном уровне, на глубине подсознания. Факты противоречивы – из них ненависть не соткешь. Зиновьев был логиком, написал несколько научных книг, потом применил метод формальной логики в сочинениях художественных, – но в этом нет предательства науки. Зиновьев был смельчаком, выступил против советской власти, когда все молчали, – ну поклонись ему, скажи спасибо. Он был весьма въедливый исследователь, сформулировал основные законы советского общества – ну, оцени масштаб сделанного. Он был фанатично трудоспособен – написал десятки книг, причем не составлял сборники из пять раз изданного, как поступает большинство, – ну, хоть подивись его труду.

Нет, не хотели дивиться. Говорили: подумаешь! И еще говорили: графоман! Ну, мыслимое ли дело – написать так много книжек, и все такие толстые. Не иначе – графоман.

А короче – не получалось. Задача была огромной, требовалось сказать про многое.

2

Понять, что, собственно, сделал Зиновьев, назвать сделанное одним именем – не так уж трудно, надо только смотреть внимательно.

Написана очередная история государства российского, описаны очередные пятьдесят лет русского общества – с хрущевского по ельцинское время. Описаны эти годы с точки зрения социолога – или философа, исследующего структуру общественного сознания. За тридцать лет работы Зиновьев показал историю общества, которое проходит процесс дегуманизации во имя прогресса. То, что следствием прогресса является дегуманизация, – вывод не слишком неожиданный; к этому выводу приходили философы до Зиновьева. Александр Александрович показал процесс подробно и предметно – движение от неработающей утопии в работающее болото.

Эту многотомную историю можно назвать народной трагедией. Автор исследует деформацию общественного и человеческого достоинства. Показано, как идеалы становятся банальностями, смелость превращается в трусость; показано, как социум разлагается. Было много обещано – не сбылось ничего. Что будет дальше с народом – легко угадать. Однако, определив жанр как «народную трагедию», следует оговориться: а бывает ли она в принципе, народная трагедия? Народ претерпел сполна от экспериментов – и вплотную подошел к черте, за которой начинается его исчезновение (так, во всяком случае, считал Зиновьев), но является ли исчезновение – трагедией? Вот и древние египтяне исчезли, и древние римляне более не существуют – трагедия это или нет? Народ, по определению, не субъект – его судьба не есть судьба индивидуальная; случившееся с русским народом – весьма печально, но вряд ли трагично. Читателю представлена эпоха катастроф – но трагичным является только сознание ученого, понимающего, что происходит.

Перед нами исследование, более того, это исследование посвящено тому, как работает идеологическая лаборатория общества, – автор описывает философов, социологов, партийных функционеров. Соответственно, явлена двойная степень остранения: это исследование исследователей умирающего социума. Стоит добавить, что самый социум есть общество исследователей и первопроходцев – и ситуация делается вовсе запутанной. Врач рассказывает о враче, лечащем умирающего пациента, тоже врача. Трагичен ли такой рассказ? И кто субъект трагедии: первый врач, второй врач, или больной? И, кстати, какой из врачей – хороший? Мы еще увидим, как в творчестве Зиновьева прием формального анализа нивелирует трагедию. Это довольно неожиданное противоречие, но весьма существенное: трагедия бывает только первичной – нельзя погибнуть дважды или в чьем-то воображении.

Текст Зиновьева одновременно художественный и научный – впрочем, и то, и другое довольно спорно. Действующие лица – это социальные типы, маски человеческой комедии: Социолог, Крикун, Претендент, Мыслитель – современники с болезненным любопытством искали прототипов и даже иногда прототипы находили. Сегодня это уже не важно: характеров и образов в книге нет в принципе – есть только модели поведения. Говорят герои одинаково, речевые характеристики отсутствуют. Одним словом, создан социальный трактат, а не художественная литература. Написан трактат короткими фразами, написан так, чтобы легко было усвоить. Пожалуй, можно назвать эту книгу – учебником. Перед нами – в старинном, средневековом смысле слова – «Сумма», то есть общее представление о вещах, охватывающее разные области знаний. Так писалась «Сумма против язычников» Фомы Аквинского, а Зиновьев так написал «Сумму против тоталитаризма», назвал «Зияющие высоты» – и многие решили, что это роман. Нет, не роман.

Впрочем, язык книги не только не художественный, научным его также не назовешь. Нет здесь искомой строгости научного текста – автор начинает строить доказательство, а заканчивает речь, волнуясь и бранясь. Так подчас писали отцы церкви – однако автор не религиозный деятель, у него другое представление о познании. Автор доверяет мысли, отнюдь не вере, и однако же – он говорит не в конвенционном поле науки, но на языке сердитой застольной беседы.

Впрочем, возможно, история так и должна писаться – безыскусно. Мы ведь не предъявляем особых требований к языку Костомарова или Ключевского – надо лишь, чтобы историк писал ясно, мысль выражал не путанно. Читая хронистов и летописцев, мы не ждем, что они поразят нас слогом. Зиновьев писал исключительно внятно, с формой автор однажды договорился: решил для удобства (не только своего, но и читателя) записывать мысли короткими абзацами и каждому абзацу давать свой заголовок. Так было проще – не попадал в зависимость от долгих периодов речи, на каждую деталь общего замысла – отдельный параграф.

Вообще говоря, такое в философской литературе случалось: лаконичными короткими абзацами писали Розанов и Ницше. Однако они-то как раз уделяли именно языку огромное внимание, их короткие фрагменты – почти стихотворения. Это необходимое для философии требование: мысль состоится через слово, спросите хоть Витгенштейна. По сравнению с ними, с теми философами, что нагружали словарь понятийным аппаратом, язык Зиновьева кажется безыскусным. Слова его – не обязательно понятия, его слова вообще взаимозаменяемы – почти как характеры-маски его человеческой комедии.

Неоднократно Зиновьева называли новым Салтыковым-Щедриным или Свифтом. Однако стоит сравнить плоть текстов – и видишь, что мастера-литераторы писали изощренно, а Зиновьев – нет. Он и шутит и язвит иначе, и когда говорит с пафосом – это пафос иной, не литературный. Сатира, она, конечно, присутствует, но не только в сатире дело. Ему было мало высмеять явление. Ему не высмеять раковую опухоль хотелось, а обнаружить природу раковой клетки и уничтожить рак в принципе. И сколь же тяжело исследователю обнаружить явление – если он исследует исследование исследования! Тут поневоле придешь в бешенство! Он и пришел.

Стилеобразующим фактором языка Зиновьева стала именно ярость; ярость была неподдельная, сжигавшая его существо. Понять, как оно все устроено, понять, несмотря ни на что, невзирая на запутанность ситуации – вот двигатель сюжета. Везде – вранье, требуется анализировать сделанный другими недобросовестный анализ; и однако возможно добраться до смысла. Невзирая на «правила игры» и возраст, невзирая на успех и неуспех, невзирая на страх и конвенциональные знания – понять и выкрикнуть, пойти в атаку и победить. Есть у него строчки, весьма точно описывающие творческий процесс: «Оно, конечно, жалко помирать, и не за что, на дело честно глядя. Но я скриплю зубами «Вашу мать!», твержу сквозь слезы: «Погодите, бляди!». Так именно он и писал, стиснув зубы, сжав кулаки. Тут не до стиля, не до особого языка. И литературный язык оказался таким, на каком кричать удобнее.

Ситуация почти сказочная, так в русских народных сказках царь-самодур посылает героя на верную гибель и говорит: «пойди туда не знаю куда, принеси то не знаю что». Данная фраза – самое достоверное определение миссии писателя в России. Герой сказки в таких случаях идет на любое испытание, чтобы избавить себя и всех от морока. И Зиновьев поступил точно так же. Зиновьев и внешне напоминал героя русских сказок невысокий, жилистый, чрезвычайно упрямый, с простым лицом, лишенным экзотически резких черт. Вот такой упрямый характер и выталкивает Ивана-дурака на мост, драться со змеем. Змей, конечно, трехголовый, победить его невозможно, на мосту одному стоять страшно. Но ничего не поделаешь, герой идет на мост. Надо постоять, он как-нибудь постоит.

Мне представляется, что язык Зиновьева – это язык народных сказок. Как так получилось – иной вопрос. Сказалось ли крестьянское происхождение, военное прошлое, смесь различных социальных страт, к которым он принадлежал (крестьянский сын, солдат, профессор логики, диссидент, житель Европы, и т. д.) – уже неважно. Важно то, что многотомная народная трагедия написана языком народных сказок – языком, который в принципе не может не быть искренним, он естественный. Только так, и только в этом случае народ обретает свою трагедию – на уровне эпоса, в пространстве народного сказа. Ученый, выстраивающий в своих сочинениях логические цепочки и социальные теории, обобщающий исторические процессы, человек несомненно искушенный, – он заговорил на языке народа. И это поразительно. Можно сказать, что его стиль – это смесь языка Зощенко и Герцена, но такая смесь и есть язык народных сказок. Ничего подобного в литературе не было – сравнить не с чем.

Фразы и определения запоминались, как запоминается меткое слово, сказанное соседом в метро. Читателю казалось, что он сам данное выражение придумал. Словечки «гомосос» (иначе – «гомо советикус»), «Ибанск» (название государства, населенного Ибанами – читай Иванами) и т. д. без конца – пустил в оборот именно Александр Зиновьев. Он стал народным писателем так легко, словно был призван именно к этому, а не к занятиям логикой – занятию весьма элитарному. Крестьянский сын, ставший профессором философии (а Зиновьев гордился этим фактом биографии), явил неожиданно свою природу, заговорил на языке далекой родни. Всякому сложному явлению социальной жизни он посвятил несколько простых фраз – и сделалось понятно, как оно все устроено. Так мужики чают понять, в чем их надули, – и путаются в сложных терминах: опция, закладная, процент с прибыли. А один грамотный мужик выучился в городе – и объяснил, где дурят. Этот мужик (Зиновьев) показал, как всякое явление встроено в общую конструкцию народной беды – но ведь так именно и создаются отдельные сказки, подчиненные общим законам мифологии мира. Иногда у него получалось задорно и лаконично, иногда совсем не получалось форма народного сказа отливается поколениями, один человек не может ее полноценно воссоздать, срывается в анекдот.

Длинный нескончаемый анекдот – неужели это и есть наша история? Получалось нудно, несмешно, скучно. Язык, который в первой книге поражал ясностью и страстью – от тома к тому делался все более плоским. И шутки, ослепительные шутки первого тома, стали получаться банальными – и что с этим сделаешь? «Зияющие высоты» завораживали именно головокружительной отвагой и яростью – но в состоянии аффекта невозможно находиться тридцать лет, слова потускнели. И придирчивые стилисты кривились, и мужикам слушать надоедало. А он все писал, ему было мало, он хотел уточнить сказанное. Основной пафос Зиновьева – это абсолютная конкретность. К этому пункту еще надо вернуться, пока лишь отдадим дань упорному труду.

Время сделает с зиновьевским эпосом то же самое, что сам Зиновьев сделал с жаргоном времени – оно отберет из огромного наследия наиболее выразительные страницы. Вряд ли отыщется много людей, которые подряд читали Афанасьевский трехтомник сказок, а если добавить к нему еще и новгородские былины, и владимирские, вологодские, муромские сказы – повторов не избежать. Весь эпос читать не нужно, основные сюжеты и главных героев мы представляем и так. Мы отлично знаем, как это было устроено на Руси: как три брата (двое жадных, и младший – отважный дурак) пошли искать счастья. Мы знаем про доверчивую царевну и охочую до молодцев бабу-ягу. Мы знаем, что убил Змея младший сын, а победу присвоили старшему. Мы знаем, что сердце сребролюбивого Кощея Бессмертного находится за тридевять земель, переведено в офф-шоры, оно там запрятано в сундуках, и сердце капиталиста отыскать тяжело. Это и есть «то не знаю что», что требуется найти для общего счастья. Отыскал ли Зиновьев, я не знаю, но он очень старался: написал эпос.

В сущности, только так и можно было решить неразрешимую задачу множественной рефлексии – объявить сознание спорящих субъектов мифологическим, объявить идеологию – составляющей народной притчи.

Именно так запомнят рассказ смелого человека о нашем времени. Запомнят рассказ о том, как красный комиссар, кровавый и окаянный, превратился сначала в бюрократа при идеологическом институте, а потом в официанта при борделе – эта метаморфоза и есть история нашей цивилизации. Чтобы рассказать эту историю, Александру Александровичу Зиновьеву пришлось использовать как научный, так и художественный арсенал – но ни писателем (в цеховом значении этого термина), ни философом (по определению данного вида деятельности) он не был. Зиновьев – это тот человек, который поднял наше убогое время до состояния эпоса. Вообще говоря, не так уж мало он сделал.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю