Текст книги "Медленные челюсти демократии"
Автор книги: Максим Кантор
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 52 страниц) [доступный отрывок для чтения: 19 страниц]
16. Демократия и гуманизм
Вообще говоря, эти понятия не связывает ничего. Между идеей демократии и идеей гуманизма нет совершенно ничего общего, они даже по касательной не соприкасаются. Более того, эти идеи в известном смысле антагонистичны. Гуманизм как общественная идея и принцип деятельности возник в человеческой истории тогда, когда никакой демократии уже (и еще) не существовало, а к тому времени, как демократия появилась в истории вновь, – гуманизма как актуального учения уже не было и в помине.
Римская и греческая демократии никак не связывали себя с понятием гуманизма, латинская ученость и философия эллинов не обладали весомой политической платформой и не распространяли влияние на общественную жизнь. Проекты Платона в Сиракузах не прижились, Аристотель влиял на Александра не сильно – да и учения их трудно назвать гуманистическими. А если современная демократия и пользуется термином «гуманизм» – то исключительно в политических, предвыборных, спекулятивных нуждах. Гуманизм как козырная карта политики стал использоваться в двадцатом веке и прочно вошел в политический словарь, но когда депутаты произносят это слово, они думают о чем угодно, только не о гуманизме. Слушая речения Джорджа Буша и Кондолизы Райс, Дмитрия Медведева и Михаила Горбачева, вспоминаешь об их великих предшественниках – Ульрихе фон Гуттене и Меланхтоне, Эразме Роттердамском и Марсилио Фичино, Гёте и Шиллере, Сартре и Камю. Фразеология будто бы та же самая, и слово «гуманизм», порхая по сегодняшнему залу, заставляет думать, что традиция Возрождения не прерывалась, что немецкие романтики еще живы, что экзистенциальной потребностью парламентария является культивирование человечности.
И в каком-то смысле избирателям намекают, что человечность как общественный идеал – имманентна демократии. Внятно это объяснить затруднительно, но что-то такое смутно выговаривается: мол, демократия – это когда народ выражает свое мнение, а народ – это люди, тут и свобода каждой личности, и ее гражданские права – в целом это звучит хоть и туманно, но обнадеживающе. Мол, за человечность – и баста.
На самом деле ни Буш, ни Медведев, ни Горбачев – ни в коем случае не гуманисты. В данном утверждении не содержится обидного для лидеров прогрессивного человечества – это только значит, что они не являются последователями гуманистического учения. По общей ошибке спичрайтеров в политическом новоязе стали использовать слово «гуманизм» вместо обычного слова «гуманность». Если американский президент не собирается убивать слишком много иракцев, а хочет ограничиться точечным бомбометанием – это до известной степени гуманно, во всяком случае, по отношению к тем, кого он, таким образом, не убьет. Если российский президент предполагает дать налоговые льготы мелкому предпринимателю, а поставить под свой контроль только крупный бизнес, – это тоже до некоторой степени гуманно по отношению к тем, кого не коснется железная пята государства. Но к гуманизму это никакого отношения не имеет. Очень хочется верить, что лидеры хотят сделать нечто великодушно-доброе, благотворительно-поощрительное по отношению к малым сим, но никто их не заподозрит в том, что они христиане, экзистенциалисты или неоплатоники. Даже в том, несколько невнятном, смысле светского, секулярного гуманизма (см. три Гуманистических манифеста, выпущенных в прошлом веке), который подразумевает соблюдение мер разоружения, равенства, экологии и т. п., – никакой политик не может быть гуманистом в принципе, поскольку ему приходится наращивать вооружение и добывать ресурсы вопреки окружающей среде.
От римской этики современная цивилизация сохранила агрессивное противопоставление современного homo romanus – homo barbarus – то есть противопоставление людей цивилизованных, полноценных граждан Империи, и варваров, как любят обозначать проблему современные идеологи, как ее обозначали в античном Риме. В данном случае понятием «человек цивилизованный» описывается тот, кто в идеале признает права другого (но не варвара), гуманен, не склонен к насилию, подчиняется законам и т. д. Варвар, соответственно, тот, кто еще не осведомлен о некоторых законах, в силу свой дикости скорее природен, нежели гуманен, и признан за объект воспитания. Эту дихотомию ввели некогда римляне, и в дальнейшем она служила оправданием многим зверствам, в том числе в ушедшем веке, это, вообще говоря, довольно подлое деление. К социальной идее гуманизма – сформулированной во времена Возрождения и в послевоенное время экзистенциалистами – это агрессивное противостояние никак не относится. Во время холодной войны этой схемой пользовались широко и с размахом пользуются сейчас; слово «гуманизм» звучит так же часто, как словосочетание «ракета средней дальности», и используется в связи с правами человека, свободой печати, авангардизмом и финансовыми махинациями.
В недостатке гуманизма упрекали друг друга социалистическая и капиталистическая демократии, точнее социалистическая и капиталистическая номенклатуры – но ни один из чиновников не предполагал, что человек есть субстанция сущего, и в качестве субъекта этого сущего – ценен в своей экзистенции. Если бы одна из идеологий опиралась именно на такой постулат, критика другой идеологии, тем более другой номенклатуры не была бы возможна по определению. Иными словами, идеология демократии является гуманистической в той же мере, в какой гуманистом является рэкетир, предлагающий предпринимателю крышевать его бизнес. Рэкетир берет буржуя под опеку и даже готов убить другого рэкетира, если тот покусится на эту же добычу. Рэкетир, разумеется, гуманен – в том смысле, что не собирается убивать буржуя, если тот будет платить, но он не вполне гуманен по отношению к рэкетиру-конкуренту, который тоже хочет крышевать данного предпринимателя. Избирательное использование гуманности демократы оправдывали столкновением с варварством – тоталитаризмом. Поскольку так говорила каждая из демократий, находящихся в оппозиции друг к другу, термин «гуманизм» был доведен до полного абсурда.
Противоречие, заложенное в понятиях «демократия» и «гуманизм», состоит в том, что гуманизм рассматривает человека как цель, а демократия – как средство. Демократия не имеет целью освобождение человека от власти государства (как, скажем, коммунизм или христианство), но напротив, предполагает использовать свободную волю человека для всемерного укрепления этого государства. Демократия – это способ управления людьми, а гуманизм – это учение о том, что человеком управлять невозможно. Разнообразными казуистическими путями можно показать, что гуманистический человек – это тот, который добровольно вливается в регулируемое государство, подчиняясь внутреннему закону, – но в той мере, в какой в этом государстве все будут свободны, никакой регуляции не потребуется (см. Телемскую обитель Рабле). А если свободны не все – то как может быть свободен этот гуманистический человек?
Если нравственный закон принят как общественный, это только значит, что общество как коллектив перестало существовать, превратившись в субъекта с единой волей, то есть в тоталитарную конструкцию. Так, в принципе, с демократией и происходит по мере ее мутирования. Мироуправляющая демократия не может смириться с существованием какого-то гуманизма вне себя, она объявляет себя имманентной гуманистическому началу – на том основании, что действительно дает гражданам равные права. То, что равные возможности в результате оборачиваются тотальным неравенством, регистрируются и закрепляются в этом качестве и уже никак не гуманны – не учитывается. Государство обращается с правом и свободой как генеральный менеджер с наемным рабочим: я взял тебя на работу и дал возможность трудиться, но знай свое место.
Соответственно, гуманистический человек может или противопоставлять себя государству, то есть не быть в том числе и демократом, или вместе с другими свободными людьми образовать такую общность, которая никак не нуждается в законе – гуманизм по определению морален. Можно, конечно, считать, что это недостижимый идеал – но в такой же степени недостижимым идеалом является и христианское милосердие. В той мере, в какой милосердие является нормой, политическая жизнь невозможна. Политик-христианин, равно как и политик-гуманист – это полная бессмыслица.
А демократия отнюдь не бессмысленна, но совершенно рациональна. Она не отрицает (по рациональным соображениям) общественного блага. Использование человека как инструмента достижения власти исключает гуманизм – но может включать в себя элементы гуманности. Всем известны примеры человеколюбия депутатов, целующих детей на площадях, и показательное строительство благотворительных институтов.
Можно любить лошадей как объект изучения, можно любить лошадей как живых существ, можно любить поездки на лошадях, а некоторые народы любят конину – и хотя в каждом случае это искренняя любовь, меж собой они не родственны.
Демократия, в сущности, и возникла как субститут гуманизма, как замена его на более рациональное и практически применимое, политически регулируемое учение.
Практическим следствием несовпадения посылок гуманизма и посылок демократии является тот социальный феномен, который биолог Конрад Лоренц определяет как «индоктринируемость человечества». Имеется в виду процесс унификации взглядов, происходящий у людей одной культуры под влиянием общественных манипулирующих средств. Вливаясь в общий котел демократической цивилизации, люди разных этносов и образований, имеющих различный опыт и историю, оказываются вскоре доведены до некоего усредненного продукта, свободного демократического гражданина. Русский авангардист сегодня как две капли воды похож на авангардиста американского, тот на английского, а стоило китайцам попасть на рынок искусств, как и они смешались с общей толпой. Эти общие убеждения выбираются будто бы свободно, и власть доктрины ощущается как самостоятельный выбор. Оперируя огромными цифрами в своей гигантской бухгалтерии прав – а счет идет на миллионы и миллиарды воль, мнений, личностей, – демократия вынуждена постоянно добиваться унифицированного продукта, единого банального суждения, выбора из несущественных величин. Этот процесс нагнетания мнимостей свободного мнения (путем развитых технологий внушения – рекламы, общественного мнения, моды, медиаинформации) приводит к уничтожению индивидуальной позиции за ненадобностью – такая позиция не может быть встроена в рынок, участвовать в общественной жизни, обслуживать процесс медиа или искусства. Внушающее действие доктрины возрастает геометрически вместе с числом людей верящих, что они свободные люди и высказывают собственное суждение. В этих условиях человек, имеющий уникальное суждение, становится не просто неудобным – но делается фактически чем-то худшим, нежели идеологический противник – его существование превращается в патологический случай. Гуманизм, таким образом, есть патология по отношению к демократии, и человек, имеющий сложное самостоятельное суждение, основанное на принципах гуманизма, есть наиболее нежеланный в демократическом обществе субъект. Его будут стараться не замечать, объявят маргиналом, сумасшедшим, врагом народа. Если мы вспомним систему упреков, выдвинутых демократическим обществом Сократу или Христу, то увидим, насколько оба эти типа сознания и мышления неудобны там, где люди объявлены свободными, хотя функционируют только в виде толпы.
Любое суждение, сказанное сегодня вразрез с общепринятым убеждением свободнорожденной манипулируемой массы, будет восприниматься прежде всего как предательство свободы и прогресса, и тем скорее будет восприниматься так, чем более это суждение будет разумным и свободным.
Упаси Бог затронуть священных коров демократии: символический обмен, авангардное искусство, капитализм как высшую фазу развития человечества – вы немедленно станете врагом свободы. Лучшие люди свободного общества объявят вас ретроградом и отщепенцем – ведь им надо отстаивать свою коллективную свободу.
Индоктринируемость демократии есть наиболее удобное решение всех моральных проблем, возникающих перед обществом в истории. Демократия может позволить себе биться за гуманизм против немецкого нацизма и бомбить Вьетнам спустя семнадцать лет – и противоречия в этом нет никакого. Ведь общество – за свободу. Можно представить Саддама Хусейна – Гитлером, и хотя это абсолютно нелепое и дикое суждение, оно получит весь бонус свободных оправданий, поскольку основывается на принципах защиты свободного общества. А что имеется в виду под словом «свобода» – при этом абсолютно неважно.
Если принять то, что демократия никак не связана с гуманизмом (а так оно и есть), и обязательств по отношению к гуманизму не имеет (а так оно и есть), то все возможные упреки в колониальных войнах, в том, что победители в войне за гуманизм оказались последовательными колонизаторами – эти обвинения отпадают сами собой. Да кто там их вообще считает, этих туземцев! Мы решаем сегодня наши, демократические проблемы, в наших понятиях, с нашими цивилизованными детьми и потомками связанные – и нет нам нужды пестовать отсталые народы. Кто и когда считал илотов или рабов Рима? О каком гуманизме может идти речь в свободном обществе равных, поддерживающем экономику рабским трудом? Но речь идет о свободе, которую выбрали миллионы прогрессивных граждан.
В контексте сказанного любопытно выглядят две наиболее властные демократические идеологии – теория общей занятости и перманентная революция. Обе идеологии (Кейнса и Троцкого, соответственно) претендовали на некий гуманизм (слово «некий» уместно), на такую общественную организацию, которая бы в будущем обеспечила ресурсом человечности все человечество. Обе идеологии обладали редким манипулятивным даром внушения, они, что называется, завораживали перспективами и правотой.
Экстенсивный характер обеих идеологий, их спор за строительный материал (то есть людей), привел – просто в связи с природой демократии, которая нуждается в унифицированном решении вопроса, – к постепенному срастанию двух идеологий в одну. Появился диковинный амбициозный цивилизаторский проект – его называют сегодня глобализацией, а следовало бы назвать «общая занятость в мировой революции». Эта индоктринирующая модель общественного развития, похожая на строительство гигантской пирамиды, действительно носит революционный характер. Революция этого унифицированного сознания направлена против эстетики Ренессанса, утопий XIX века, против марксизма и гуманизма как такового. Эта революция не исключает проявлений гуманности, а если и карает – то тех, кто еще не охвачен общим проектом блага. Это напористая, созидательная революция, она возводит всемирное государство, с искусством, законами, моралью – которое простоит вечно: ведь история кончилась.
Мораль и суд утопий XIX века новому государству не страшны – оно ориентируется на вечные образцы.
17. Античность второй свежести
Демократия создала особое, свое собственное искусство, отличное от искусства других социальных моделей. Феодальное Средневековье выражало себя в иконе и соборах, абсолютизму соответствует барокко, эпоха регентств выразила себя в рококо, коммунистические утопии породили конструктивизм, а вот развитая демократия связала себя с искусством так называемого авангарда.
Понятие «авангард» весьма расплывчато, и уж, во всяком случае, не соответствует школьному представлению о формальном поиске, которым занят ограниченный круг изгоев. Авангардное искусство демократии – это не труд одиночек, это массовая продукция, количественно превосходящая любой салон эпохи абсолютизма. Кстати сказать, «авангард» – это самоназвание; речь не идет о передовом отряде. Авангард демократического общества – это не дерзкий кружок отверженных, это способ мышления, принятый большинством. Авангардное искусство – это массовое искусство, искусство для народа, искусство простых, понятных форм и эмоций. Ни Шекспир, ни Рембрандт в качестве авангардного искусства использоваться не могут, поскольку не решают главной задачи – не сообщают массам должной энергии. От демократического искусства требуется то же самое, что требуется от демократического депутата, – надо оставить зрителей с ощущением, что они живут в передовую эпоху, что они знают о мире больше, чем их отсталые предки, что мир, окружающий их, прост и поддается пониманию. Так возникла идея прогресса в искусстве – и современное демократическое искусствознание настойчиво эту идею эксплуатирует, хотя мастеров, равных Леонардо или Брейгелю, демократическая эпоха и не создала. Однако у тех, старых, мастеров и задачи были иные. Искусство демократическое обращено не к одиночке, но к народу, оно должно возбуждать толпу; а диалог с произведением – это удел иных эпох, иных социальных моделей.
Демократии надо создавать такое искусство, чтобы в нем присутствовал пафос прогресса, но отсутствовала трудность восприятия. Скажем, некоторые обыватели не понимают черный квадрат, но это не потому, что в квадрате следует рассмотреть нечто дополнительное, чего не видно с первого взгляда, а потому, что они еще не поняли, как изменить свое отношение к данной кляксе. Человек, дергающийся на танце в дискотеке, не должен осваивать пластические фигуры танца – он просто должен попасть в один ритм с возбужденной толпой. Иными словами, авангардное искусство меняет само восприятие, но не добавляет знаний к уже оформленному сознанию. Но именно это и требуется в демократическом социуме, где искусство по необходимости теряет дидактичность, но должно манипулировать. Оно не должно обучить, не должно объяснить, но должно возбудить. Это искусство, создающееся большинством для большинства, – это общее искусство, то есть, говоря проще, это – идеология. Именно поэтому авангард и называется авангардом, поэтому он и объявлен прогрессивным: какая же идеология не прогрессивна? Для удобства обращения к большинству авангард оперирует простыми формами, несложными композициями, куцыми сообщениями. Видеоарт, клип, абстрактный знак, запоминающаяся своей простотой инсталляция – вот что реально нужно для общения с толпой народа. Авангардное искусство тяготеет к знаку, а не к образу. Знаковые системы упрощают коммуникации: авангард обращается прежде всего к сигнальной системе человека, он не имеет возможности углубляться в душу каждого, поскольку решаются массовые вопросы. Общеизвестно, что знаменитые мастера авангарда обращались к так называемым первичным структурам сознания, к природным элементам, к архаике, к ювенильным ценностям, к примитиву. Делалось это ради новой выразительности – однако новой выразительности ищут в любую эпоху. Характерно то, что искусство Возрождения искало новое, усложняя образный мир, нагружая сознание индивида – а искусство авангарда ищет нового в упрощении.
Сигнальные системы, знаки, символы, предметы, обособленные в качестве объекта поклонения – все это отсылает нас к языческому искусству античной, первой демократии. Нет оснований считать, что сходный с образцом социальный строй (при всех отличиях сохранивший родовые черты) нуждается в принципиально ином искусстве. Как и античная демократия, сегодняшняя демократия нуждается в простых обобщениях. Поразительным образом западное секуляризованное общество, настаивающее на ценности свободной личности, не производит более портретов – портреты остались в прошлом, в эпохе модерна, в эпохе абсолютизма. Развитое общество свободных граждан не желает показать лицо свободного гражданина – вместо сложного лица оно демонстрирует обобщенный знак, расплывчатую закорючку. Это поразительно – но так ведь уже было, когда искусство свободных людей Греции производило статуи, не имеющие индивидуального характера, но выражающие стихийные начала – порыв, волю, силу. Немаловажно и то, что между античным знаковым искусством и современностью – размещаются долгие века образного искусства, невероятный накопленный опыт – от которого демократия отказалась, упростив искусство до языческого знака. То, что образное искусство оказалось новой демократии не нужно, а знаковое – необходимо, подводит нас к простому заключению: типологической чертой демократического общества является язычество.
Секуляризированное демократическое общество исключает монотеистические религии оттого, что исключает иерархию ценностей. Рациональный урок Просвещения закономерно вел именно к демократии, то есть к такому строю, где авторитет в принципе отсутствует. Авторитетом, вероятно, является разумное суждение – но в еще большей степени даже не само суждение, но способность суждения, право на суждение – то есть абстракция, знак. Знак демократии – это знак равенства, и этот знак равенства делается важнее любого утверждения, поскольку утверждение истины неизбежно несет в себе элемент иерархии (по отношению к неистинному). Там же, где утверждение невозможно, но его возможность желательна, утверждение заменяется заклинанием, образ – знаком.
Существует идол – свобода, идолу приносятся жертвы, часто человеческие.
Язычество имманентно демократии: нет духовных авторитетов, зато есть обаяние движения к прогрессу, благосостоянию, к некоей не особенно осмысленной свободе – то есть к тому состоянию, когда тебе не могут приказывать, а ты – можешь. Эта свобода – есть идеологически вмененное толпе состояние, и внушение необходимо поддерживать, постоянно гальванизируя толпу бессмысленными, но бравурными акциями. Наглее перформанс, эпатажнее платье, бессмысленнее жест – это есть сигнал подсознанию массы: она свободна! Где-то существуют тирании, злобные мусульмане готовят взрывчатку, а мы свободным образом писаем в горшочек на сцене, мажем волосы в фиолетовый цвет. Мы – свободны! И в этой общей для цивилизации свободе мы отстаиваем гуманные (а хотим, так скажем: гуманистические) ценности – равенство, братство! Иными словами, это власть стихий – ибо что есть братство и равенство вне духовной иерархии, как не слепые стихии?
Весьма существенно различать язычество дохристианское – и постхристианское. Великое язычество Древней Греции и Рима непохоже на то язычество, что мы наблюдаем в двадцатом веке, – разница состоит в том, что в промежутке между ними находится христианство и христианская этика, от которой язычество Нового времени планомерно отказывалось. Античность проживала свою историю впервые, язычество жило в сознании людей органически, не вытесняя иной духовной модели, но напротив, давая возможность иному прорасти через себя. Рядом с обобщенными фигурами куросов появлялись одухотворенные статуи, в краснофигурных вазах рядом с условными изображениями героев можно найти живые характеристики. Сказать, что только имперский Рим дал психологический портрет – соблазнительно, но не вполне достоверно в скульптурных изображениях предков (пенатах) эпохи республики мы уже находим потрясающие индивидуальные характеристики. Эпохи органически прорастают друг из друга, эта сложность естественна при живом росте. Христианская образная система не сменила античную эстетику буквально и сразу – это был долгий процесс симбиоза, завершившийся, вероятно, лишь в эпоху Возрождения. И оттого искусство Античности и Ренессанса неоднородно и живо.
Постхристианский языческий культ абсолютно однороден – из квадрата не может произойти ничего, кроме квадрата. Китайский авангардист похож на американского авангардиста, а тот неразличим с авангардистом русским они все делают одинаковые вещи. Этот культ был сознательно внедрен, и мы наблюдаем, как стремительно данный культ овладел демократической толпой. Этот нео-языческий культ возник как способ лучшего манипулирования массами, нежели то манипулирование, какое было возможно внутри христианских конфессий, средствами христианского образного искусства. Культ титанов Третьего рейха и соцреализма иногда противопоставляют абстракции и поп-арту. На мой взгляд, истуканы тоталитаризма рождены именно питательной средой авангарда: из хаоса рождаются титаны. То, что эти создания принадлежат к одному и тому же виду, что это продукты одной культурной среды – подтверждено общим видовым признаком произведений: безликостью. Колоссы Третьего рейха так же принципиально безлики, как и кляксы свободолюбивых демократов нынешней стадии развития. Безликие квадратики пионеров авангарда звали к жизни именно эту вопиющую, агрессивную безликость больших терроров. Безликих титанов в свою очередь и в свое время потеснили безликие либеральные инсталляции – но форма шаманского обращения к зрителю от этого не поменялась.
Безликое порождает безликое и сменяется безликим – манипулятивное искусство демократии может произвести лишь такую модель творчества, другой нет.
У народных избранников нашего времени – генералов КГБ и нефтяных магнатов, американских сенаторов и президентов финансовых корпораций – есть свое, адекватное им, искусство. Это искусство воплощает современную политику и этику, современное либеральное язычество – легкая необременительная абстракция, потешная инсталляция, глянцевое фото. Искусство ничего не рассказывает, ничему не учит, никуда не зовет.
Это нарочно созданное, выращенное в лаборатории демократии, антигуманистическое искусство. Оно в принципе аморально. Но мораль ему и не требуется.
Это искусство символизируют прогресс, оно торопится, его подстегивает ускоряющееся развитие техники, ему все время хочется быть современным, оно само себе присвоило название «актуальное» на том основании, что соответствует техническим достижениям. Этот аморальный, веселый бег за прогрессом с неумолимостью отменяет все воистину существующие ценности, не оставляет времени на размышления – поскольку процесс думанья не связан ни с прогрессом, ни с современностью, ни с развлечением.
Следствием этого явилось общее оглупление демократического искусства. Если сравнить искусство демократии с искусством абсолютизма или феодального общества – эффект будет ошеломляющим. Художник двадцатого века существо в принципе неумное, и в качестве именно такового востребован. Рембрандт, Микеланджело или Брейгель не просто лучше Малевича или Бойса – они прежде всего разительно умнее. И то, что обществу умное искусство в принципе неудобно и ненужно – вероятно можно расценивать как диагноз самого общества. Характерным примером стало искусство так называемого концептуализма, в котором есть что угодно, кроме собственно продуманной концепции – способность мыслить для концептуалиста не обязательна. И зритель мысли тоже не ищет. Он ищет единения в ритуале, в шаманской пляске, в жреческом действе.
Искусство воплощает порыв, оно мило веселит. Ведь победила самая прогрессивная власть на свете – и всем остается только радоваться.