412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Максим Кравчинский » Звезды царской эстрады » Текст книги (страница 3)
Звезды царской эстрады
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 00:15

Текст книги "Звезды царской эстрады"


Автор книги: Максим Кравчинский


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 19 страниц)

Дмитрий Анисимович Богемский жил напряженной жизнью, успевая выступать на эстраде, издавать журнал, записываться на пластинки, сочинять романы, рассказы и куплеты на злобу дня. После изобретения Паулем Эрлихом в 1915 году лекарства сальварсана (названного газетчиками «пулей 606», и ставшего мощнейшим препаратом, с помощью которого лечили самые разные серьезные недуги, включая бич того времени – сифилис), все газеты мира смаковали перспективы эпохального открытия, и фельетонист Богемский решил не оставаться в стороне. В 1915 году вышла его пластинка с композицией под названием «606», где каждый куплет начинался зарисовкой из жизни с вполне понятной цепочкой событий, а заканчивался упоминанием цифры «шестьсот шесть», обеспечивающей неизменный happy end для героев песенки:

Явления прогресса приятны нам всегда,

И милому повесе увлечься – не беда,

Окончены мытарства, науке – слава, честь

Придумали ученые лекарство


Дмитрий Анисимович Богемский скончался от сердечного приступа в 1930 году после очередной проработки на заседании репертуарной комиссии.

* * *

Публика капризна и привередлива. Былые кумиры забываются в два счета, тем более когда обстановка вокруг совершенно не располагает к веселью. Так случилось после октября 1917-го с Марией Эмской, Раисой Раисовой и сотнями других «служителей Мельпомены». Кому было «напророчено», и на сытом Западе, в эмиграции, терпел полный личностный и творческий крах. Вот еще одно имя, некогда блиставшее на императорских подмостках, – Мария Карийская. Ценители хвалили ее за широту репертуара, сравнивали с «несравненной» Вяльцевой и восторгались свежим звучанием коронных песен Паниной, переосмысленных новой дивой. К счастью, хоть немного сведений о певице история сохранила.

Мария Каринская – одна из многих блиставших на эстраде Серебряного века

Мария Александровна Каринская стала известна как эстрадная певица в 1909 году, после серии концертов в столице. В 1911 году участвовала в конкурсе исполнителей русских и цыганских романсов, где получила первый приз и была удостоена почетного звания «Королева цыганских романсов». После этой победы новоявленная знаменитость оказалась на вершине эстрадного Олимпа. Москвичи овацией приветствовали ее на концерте, состоявшемся в апреле 1911 года в зале Благородного собрания, а о гастрольном туре следующего сезона писала вся российская печать.

Из журнала «Нижегородские музыкальные новости» 1912 года:

«…Несмотря на то, что Мария Александровна всего только два года как концертирует, она успела за такой короткий срок составить себе крупное имя и большую известность как обладающая большим голосом и великолепно передающая цыганские романсы и русские песни. Ясная дикция и прекрасная фразировка, тонкая, как кружево, отделка и полное понимание, проникновенное исполнение романсов очаровывают и Захватывают слушателей. Нельзя не видеть в Марии Александровне артистки, на долю которой выпала трудная Задача возродить старинное исполнение цыганских романсов и русских песен, чтобы и мы, современники, искалеченные цыганскими и русскими девицами, украсившими себя флером „исканий“, имели возможность хотя бы немного пережить те моменты очарования и эстетического удовлетворения, которые в таком большом количестве выпали на долю наших предков».

Настоящая русская красавица Мария Каринская была замужем за английским аристократом, служившим в России по горнорудному ведомству После 1917 года оказалась за границей. По пути в эмиграцию устраивала патриотические концерты для бойцов Добровольческой армии. С волной беженцев попала в Харбин. В конце 20-х записывалась в Варшаве на студии «Сирена». Тем не менее неоправданно скоро утратила былую популярность. Вместе с дочерью занималась физическим трудом. Голодала. Увлеклась религией, учением адвентистов. Выступала в религиозных диспутах. В 30-е перебралась в Шанхай, затем в Америку, позже переселилась в Канаду, где жила в Британской Колумбии, на ферме у дочери. Умерла в возрасте 58 лет.

Эмиграция, как видно, далеко не всегда оказывалась выходом для бывших кумиров. Кому-то, вроде Плевицкой, Морфесси или Марии Александровны Лидарской[9], удавалось найти «тихую пристань» ресторанной эстрады и, смирив амбиции, продолжать карьеру в качестве «кабацкого музыканта» на каждый день. Иные, например, Изабелла Юрьева или Наталия Тамара (одна из лучших, на мой взгляд, певиц Серебряного века), отправившись искать счастья в Париж, были вынуждены вернуться, оказавшись не в силах выдержать жестокую конкуренцию и нелегкое, бесприютное существование среди роскоши Елисейских Полей.

Наравне с аристократками «легкого жанра» рвались в царской России к славе и признанию артистки иного калибра – шансонетки. И на этом древе вырастали «плоды», чьим «вкусом» наслаждалась вся Россия.

Из журнала «Свет и звук» от апреля 1910 года:

«Нам известно, что серьезная музыка в дорогом исполнении не раскупается так, как пластинки легкого жанра. И даже можно определить пропорцию – один к ста! Развивать вкусы публики путем граммофона – непосильная для него роль».

Что же пользовалось спросом?

«Песенка Веры Вериной: “Я так любовь люблю, я без любви не сплю!”

Комический дуэт частушечников:

Я ведь Ванька!

– Я Машуха!

– Я те в зубы.

– Я те в ухо.


Или шансонетка Мина Мерси. Куплеты “В штанах и без штанов” с мужским хором.

Солистка: Ничего мне, мой милый, не надо. Хор: В штанах.

Солистка: Только видеть тебя, милый мой. Хор: Без штанов.

Солистка: Но, увы, коротки наши встречи. Хор: В штанах.

Солистка: Ты спешишь на свиданье с другой! Хор: Без штанов.

Поверьте, эти куплеты, как тогда говорили, не самые фривольные. Были и похлеще, вызывающие сегодня только улыбку»[10].

Наиболее яркой кометой шантанного небосклона являлась на рубеже эпох Мария Александровна Ленская. Годы ее жизни неизвестны. Родилась в провинции в бедной семье. Громко заявила о себе на российской эстраде в самом начале XX века.

«Ее “смелое искусство” – пластика, жесты, мимика, щедро дополняющие содержание шансонетки, вызывало ожесточенные споры, – сообщает Е. Уварова. – Дело Ленской слушается весной 1906 года в мировом суде по обвинению полицейского пристава, дежурившего на концерте, в развращении артисткой молодежи»[11].

«Шальная, шалая, одаренная, ни в дерзком блеске своем, ни в распутной заостренности непревзойденная, – отмечал сатирик Дон Аминадо, – она не была красавицей, но из-за нее дрались на дуэли, кончали жизнь самоубийством. Одна из немногих шансонеток, Ленская затрагивала политические темы, резко осуждала черносотенные погромы, призывая бога наказать хулиганов».

«…Назвав имя, нельзя не сказать хоть несколько слов об этой феноменально доброй женщине, которая прожила причудливую и даже трагическую жизнь, – вспоминал Леонид Утесов. – Дочь бедных родителей, из глухого провинциального городка, ничем не примечательная внешне, она благодаря своему большому таланту и счастливому стечению обстоятельств стала одной из самых знаменитых шантанных певиц России, или, как тогда говорили, шантанной звездой первой величины. Вокруг нее вертелись десятки поклонников, и она вела типичную жизнь дамы полусвета. Со славой пришло и богатство. Денег на шантаны не жалели. В Киеве, на Прорезной, имела собственный многоэтажный дом. А пуговицами на ее, по тогдашней моде, высоких ботинках служили бриллианты.

Однако близкие ей люди знали, что всё это мало ее радует. Выставляя напоказ свое богатство, опалишь делала то, что требовалось от шантанной знаменитости, – драгоценная оправа считалась для подобных актрис первой необходимостью.

Но Ленская умела тратить деньги и с более глубоким смыслом.

Приезжая в какой-либо город, где имелся университет, она приходила к ректору и спрашивала, много ли студентов задолжали плату за обучение. Узнав сумму, она тут же выписывала чек. Потом она постарела, обеднела и умерла забытая, безвестная, всеми покинутая» [12].

После октябрьских событий Ленская осталась в Киеве. Ее дом вместе со всем содержимым был реквизирован. Умерла бывшая первая этуаль империи в абсолютном забвении – живая иллюстрация «Нищей» Беранже.

Сколько их было, этих певчих «птиц» с переломанными временем крыльями! Революция изменила их судьбы, одним подарив взлет, другим – забвение. Однако хватит отступлений. Настала пора поднять занавес для Баяна русской песни – Юрия Морфесси.

Первое отделение

Жизнь. Любовь. Сцена. Воспоминания Баяна русской песни


Мемуары посвящаются моей жене Валентине Васильевне Лозовской Юрий Морфесси

Из мемуаров Ю. Морфесси

Глава I

МОЙ ОТЕЦ И ЕГО ТРАГИЧЕСКАЯ СМЕРТЬ. Я С ВОСЬМИ ЛЕТ ЗАРАБАТЫВАЮ СВОЙ ХЛЕБ. БАТТИСТИНИ ОБО МНЕ И Я О БАТТИСТИНИ

Год жизни исполнился мне, когда отец и мать привезли меня из Афин в Одессу. Отец мой, Спиридон Морфесси, был талантливый и разносторонний дилетант. Обладая феноменальным голосом, он прекрасно пел, но никогда не выступал публично. Дилетантом был он и в адвокатуре. Дилетантом был и в журналистике. Так же дилетантски исполнял отец полудипломатические обязанности греческого вице-консула.

Юрий Морфесси. Одесса, начало XX века

Это любительство во всем было таким типичным для артистической натуры отца, натуры неусидчивой, буйной, тосковавшей по сильным ощущениям и, за отсутствием таковых, искавшей забвения от ленивых будней южного провинциального города в кутежах и загулах. Судьба, точно смилостивившись, послала ему не будничный конец. Он погиб трагически, погиб на море в такую бурю, когда гибли большие пароходы, а на суше с корнями выворачивались вековые деревья. Необходимо добавить: отец, как и я, не умел плавать, но с тою разницею между нами в данном случае, что я безумно люблю море, отец же его терпеть не мог. Прогулка под парусами, стоившая ему жизни, была едва ли не единственным за его жизнь «морским путешествием»… Когда это стряслось, мне шел девятый год.

…Капитан говорил, что последней фразой моего тонущего отца было:

– Господи, что ждет моего Юрия!..

…По рассказам матери, мы когда-то были очень богаты. Мы вели крупную торговлю хлебом и для перевозки его имели собственные пароходы. Случилось так, что мы в один день потеряли громадный груз хлеба и несколько пароходов и превратились почти в бедняков.

Давно я это слышал и в точности не могу объяснить всего происшедшего, но было это приблизительно так: в дни русско-турецкой войны из-за каких-то стратегических соображений нашей же русской артиллерией транспорты двух торговых фирм, Морфесси и Капари – это девичья фамилия моей матери, – были потоплены. Зачем это понадобилось? Для того ли, чтобы закрыть доступ турецким судам в какой-нибудь порт, для того ли, чтобы хлеб не достался неприятелю, – не могу сказать. Да и не это в конце концов важно, а важно то, что казна, обещавшая нам возместить убытки, таковых не возместила, а затем, во-вторых, как я уже сказал, всё наше богатство в один день пошло ко дну. Море не было к нам милостиво. Сначала оно отняло у нас средства к жизни, а спустя каких-нибудь двадцать лет отняло у меня отца…

Я с восьми лет начал зарабатывать хлеб тем же самым, чем и теперь, – своим голосом. Одновременно с моим поступлением в Одесское греческое коммерческое училище я был принят в хор училищной церкви. Это давало мне двенадцать рублей в месяц – в то время жалованье маленького чиновника. Но так как вместе с нашим церковным причтом я исполнял в частных домах разные требы, то мне в общем набегало около сорока рублей в месяц. Кое-где нам платили еще и натурой. Однажды я, изнемогая под бременем своей ноши, притащил целый мешок с булками, кренделями, сдобным тестом. Я был на седьмом небе. Мать пришла в ужас. Даже руками всплеснула:

– Этого только не хватало! Какой стыд! Точно мы нищие и у нас даже хлеба нет! Чтобы ты никогда не смел этого больше делать, Юра!…Мои детские развлечения? Цирк, фокусники, бродячий музей восковых фигур с неизменно «умирающей» Клеопатрой.

Одесский театр оперы и балета

…Всё по порядку вызывать на экране прошлого не хватило бы ни терпенья, ни памяти, ни места. Да и скучно это было бы не только для читателя, а и самому автору. Поэтому без хронологии и без внешней связи, то забегая вперед, то возвращаясь назад, буду писать о том и о тех, что встало перед глазами, чьи образы вспыхнули ярче…

…Каждое воскресенье начиналось для меня строго и важно, и я находил торжественную поэзию, вставая в три часа утра, чтобы петь у ранней обедни. Глубокая тишина, кругом всё спит, я встаю, умываюсь, чищу свою ученическую форму и стараюсь, чтобы всё, и блуза, и поясок, и фуражка, было пригнано с гимназической щеголеватостью. Я шел в церковь зимою среди холодного мрака, летом под лучами восходящего солнца, чувствуя себя далеко не последней фигурой в нашем училищном хоре. Мой дискант, как-то сразу перешедший в густой и сочный баритон, свободно покрывал весь хор из пятидесяти человек. В нашем маленьком мирке я был центром внимания, со мной считались, мне прочили блестящую карьеру.

Учителя, те прямо советовали: зачем тебе наука, Морфесси? Поступишь в театр, а жизнь тебя научит всему остальному. Меня и самого тянуло в театр…Я копил деньги, чтобы с верхних ярусов галерки слушать оперетту и часто приезжавшую к нам итальянскую оперу. Одесса была очень музыкальным городом, и кто только из итальянских звезд не гастролировал у нас: Марчелла Зембрих, Мазини, Таманьо, Джиральдони и многие другие и, конечно, божественный Баттистини.

Помню знакомство мое с Баттистини. Знакомство – это слишком громко, даже кощунственно. С благоговейным трепетом переступил я порог апартамента «Лондонской гостиницы», занимаемого королем баритонов. Еще бы не трепетать! Великий артист, обвеянный и заласканный мировой славой. Его биография была мне известна. Я знал, что, не в пример другим итальянским певцам, Баттистини был из аристократической семьи и в молодости служил в гвардии своего короля. Знал я также, что многие венценосцы Европы, и в том числе наш император, с особенной благосклонностью относились к нему именно за то, что, будучи великим певцом, он одновременно был и человеком высшего общества.

После всего этого понятен мой трепет шестнадцатилетнего провинциального юноши. Но первое же впечатление рассеяло все мои страхи. Баттистини был обворожительно прост со мною. Царственная простота, обезоруживающая и покоряющая. Но что-то величественное было в его манерах. Много лет спустя, вспомнив эту встречу, уже после того, как я попал в Петербург и сам увидел большой свет, я понял простоту обхождения Баттистини.

…С пленительной улыбкой, расправив фалды чудеснейшей визитки – я такой никогда до этого не видел, – Баттистини подсел к роялю, взял ноту и обратился ко мне по-французски:

– Повторите!..

Я, успевший наслушаться Баттистини в целом ряде опер, взял эту ноту в его же собственном стиле и духе.

Сняв с клавишей свои длинные тонкие пальцы, полубог посмотрел на меня с изумлением.

– Молодой человек, да у вас редкий подражательный талант! Мой голос вы передаете с неописуемой точностью!

И, обратившись к моему покровителю, Баттистини продолжал: – Ему необходимо ехать в Италию и прямо поступить к знаменитому Котони. Если он будет даже вторым Котони, он сделает себе мировое имя. Пошлите его в Италию, не теряя времени! Волшебник Котони обработает его голос…

В Италию я так и не попал… Повседневная действительность так и обступала со всех сторон, что-то беря, что-то давая взамен. Где уж тут думать было об Италии! Да и здесь, в Одессе, моя артистическая карьера не по дням, а по часам росла. Юный, скромный певчий училищной церкви, я был привлекаем ко всем любительским оперным начинаниям. Ни один любительский концерт не обходился без моего участия. Рано я научился пить водку. Это было неизбежно для церковных певчих. Пьянство культивировалось в этой среде великовозрастными басами. В каждом хоре басы были, так сказать, гвардией, исповедниками хорошего тона и носителями лучших традиций. У нас особенно отличался бас Татаринов. Голос у него был потрясающий; его даже взяли в Петербург, в Мариинский театр, где он мог бы прогреметь наряду с лучшими басами императорской сцены. Увы, бедный Татаринов и нескольких дней не продержался в Мариинском театре. Дважды, мертвецки пьяного, сволокли его в участок. Прощай, столичная карьера! И он вернулся назад в Одессу. Вечно без денег, всегда плохо одетый, он выпрашивал копейки у нас, малышей, чтобы опохмелиться после жестокого запоя… Большой певец погиб в этом несчастном алкоголике.

Глава II

БРОДЯЧИЙ ФОНОГРАФ. Я САМ СЕБЯ СЛУШАЮ И ПОЛУЧАЮ ТРИ РУБЛЯ. СПАСИТЕЛЬНЫЙ КОНЬЯК. ПРИКЛЮЧЕНИЯ НА ЛЕДОКОЛЕ. Я ПОКИДАЮ ОДЕССУ В ПОГОНЕ ЗА КАРЬЕРОЙ И СЧАСТЬЕМ

…Теперь, когда лучшие европейские «дома» предлагают мне выгодные контракты, чтобы я напевал им десятки пластинок, по всему свету разносящих и мой голос, и мою песню, – теперь я с особенной, чуть-чуть иронической нежностью вызываю из прошлого такую картину. Детский сад. Жарко и пыльно. Какой-то грек Какой-то столик На нем какой-то аппарат. Валик, игла. Потные люди напряженно вслушиваются. Тонкая гуттаперчевая кишка тянется к уху каждого слушателя. Это – фонограф, наивный и несуразный прототип нынешнею граммофона, этого упругого, со светлым металлическим телом щеголя и красавца. Грек знал меня. В свои шестнадцать лет я был популярен в Одессе. Змеем-искусителем предлагает он мне:

– Хотели бы вы самого себя послушать?

– Разумеется, хотел бы!

Тогда услышать собственный голос было чудом высшего колдовского порядка.

Короче говоря, я напел в фонограф несколько романсов, и в числе их модный в то время: «Задремал тихий сад».

Неблагодарный соотечественник мой после этого даже не взглянул на меня. Для него я уже был мавр, сделавший свое дело.

Через несколько дней на Николаевском бульваре та же сцена, с тою лишь разницею, что публики много и фонограф повторяет напетые мною романсы. Они имеют успех. Дождь медных пятаков обогащает кассу предпринимателя.

Самая низменная, самая вульгарная злоба охватила меня. «Ах ты, такой, разэтакий! – мысленно вскипел я. – Зарабатываешь на мне, а я не получил ни шиша!..»

Подхожу и ставлю греку ультиматум:

– Либо гонорар, либо я запрещу демонстрировать мои романсы! Грек волей-неволей капитулировал, и, поторговавшись, покончили на трех рублях.

Я был доволен, что не дал оставить себя в дураках[13].

К этому времени я был уже учеником Одесской консерватории по классу пения.

Мой первый дебют – в опере «Фауст» в роли Валентина…Накануне моего дебюта в опере мы ушли на яхте по направлению к Аккерману. Этот спектакль обещал значительный перелом во всей моей карьере. Сойдет удачно – я уже не певчий, а артист, юный, многообещающий артист.

И вот прогулка на яхте едва не лишила меня этого дебюта. Я простудился. Да так, что поздней ночью, когда мы вернулись, потерял не только голос, а и дар человеческой речи. Сипел, мычал, издавал какие-то глухие звуки – все, что угодно, только не говорил. А завтра я пою. Завтра в первом ряду – музыкальные критики «Одесского листка» и «Одесских новостей».

Можно представить мое отчаяние! Но еще сильнее было отчаяние моей доброй и чуткой мамы.

– Юра, Юра, что же это будет? – повторяла она.

В итоге я решился прибегнуть к одному героическому средству. Не бесплодно прошла заря моей юности в теплой компании церковных певчих. Навык и примеры басов – этих классических пьяниц и «мухобоев», подобно мне терявших голос перед торжественными архиерейскими службами, – спасли и мой дебют, и, пожалуй, всю мою дальнейшую карьеру. Я сделал смесь – полбутылки молока с полубутылкою сараджиевского коньяку – и единым духом влил в себя это пойло. Затем, с помощью мамы, мобилизовал все находившиеся на квартире одеяла, шубы, пальто и утонул в постели, прикрытый горою этих теплых вещей. В результате – богатырская испарина и такой же богатырский сон. Утром я был свеж, как майский день, здоров, как молодой кентавр, а голос мой звучал великолепно и мощно. Дебют сошел блестяще.

А вот другой, в таком же духе эпизод, как и первый, связанный с морем и с моим выступлением на торжественном концерте Славянского общества. У меня был большой друг капитан ледокола. Звали его Женею Ляховецким. Предлагает мне как-то Женя:

– Желаешь пойти с нами на ледоколе? Предстоит интересная операция. Под Очаковом шестнадцать иностранных судов скованы льдом и не могут двинуться. Надо их освободить.

– А сколько времени уйдет на это освобождение? – спросил я.

– Пустяки. Дня три-четыре, не более. А ты разве чем-нибудь связан?

– И даже очень! Через шесть дней я выступаю на концерте и уже накануне должен быть в Одессе.

– Будешь! – уверенно пообещал Ляховецкий.

Одесский порт. 1880-е

Странствование на ледоколе было одним наслаждением. Дивный воздух, чудная кухня, отличный винный погреб и большая удобная каюта – последнее слово комфорта в самом конце прошлого столетия. Мы двинулись к Очакову и действительно увидели целое кладбище недвижимых, затертых льдом пароходов. Мощною бронею сковала их толща льда. Мой друг принялся выполнять возложенную на него задачу и выводить пароходы, один за другим, из ледяного плена. Но еще не все узники были освобождены, как Ляховецкий получил новое задание. В те времена о радио никто и не мечтал, и задание было получено примитивным путем. Какой-то старик, повязанный башлыком, с обмерзшими усами, ковыляя по льду, не спеша доставил на ледокол из Очакова приказ поспешить в открытое море на спасение погибающего судна. Это внесло разнообразие и новинку предвкушаемых сильных ощущений в нашу монотонную работу. Ледокол устремился на всех парах в указанном направлении. Через несколько часов мы были на месте кораблекрушения. Увы, мы опоздали – не по нашей, конечно, вине. От судна и экипажа ничего не осталось. Всё, и одушевленное и неодушевленное, пошло ко дну. На студеной морской зыби, покачиваясь, плавали какие-то жалкие обломки. Всё, что могли сделать, это обнажить головы перед ледяной могилою неведомых нам людей в неведомом числе.

Тяжелое настроение рассеялось понемногу, и ледокол, войдя в обычную жизнь, возвращался, чтобы закончить прерванную работу. На обратном пути я слушал песни матросов. Одна из них – ее пел не матрос, а кочегар – запомнилась мне, и я тут же обработал ее в музыкальном отношении.

Это была моя первая композиция. Называлась она «Вахта кочегара». Это было задолго еще до первой революции, но в тексте уже было что-то большевистское. А между тем, к слову сказать, не только матросы, но и кочегары – эти «парии машинного отделения» – обставлены были вполне добропорядочно во всех отношениях.

Считаю нелишним привести отрывок из «Вахты кочегара». Вот он:

Раскинулось море широко,

И волны бушуют вдали,

Товарищ, мы едем далеко,

Подальше от родной земли.

Не слышно на палубе песен,

А море волною шумит,

Но берег суров нам и тесен,

Как вспомнишь – так сердце болит…

«Товарищ, я вахту не в силах держать, —

Сказал кочегар кочегару, —

Огни в моих топках совсем прогорят,

В котлах не поднять мне уж пару,,»

Напрасно старушка ждет сына домой.

Ей скажут, она зарыдает…

А волны бегут от киля за кормой,

И след их вдали пропадает…


Слова, не удержавшиеся в моей памяти, значительно революционнее, чем приведенные. «Вахту кочегара», несколько видоизменив и пригладив текст, я впоследствии очень часто и с неизменным успехом исполнял на концертах. Это было ново и особенно нравилось учащейся молодежи.

В пути к Очакову мы попали в полосу так называемого «сала». Это лед, но не твердый, в одной монолитной массе, а мелкий – мириады отдельных кусков. Он являет собой ледоколу преграду, с величайшим трудом одолимую. Мы продвигались с черепашьей медленностью, и эта медленность поглощала дни и ночи. Я вспомнил про свой концерт и пришел в ужас. Мы опоздаем не только ко дню моего выступления, но еще на двое, трое суток, если покончим с «салом» и займемся довершением освобождения нескольких примерзших судов. Я открыл свои терзания Жене Ляховецкому. Ответ его был беспощаден:

– Прости меня, но сам видишь, обстоятельства оказались сильнее меня. Я не могу вернуться в Одессу, не выполнив приказа…

Однако отчаяние мое было столь безграничным, что Женя Ляховецкий не мог устоять и пошел на компромисс.

– Я тебя сманил на ледокол, и моя нравственная обязанность – вовремя доставить тебя на берег. Так и быть, возьму грех на душу. Двинусь в Одессу под предлогом дать отчет о погибшем судне, а затем уже могу вернуться и продолжить начатое…

В приливе бурного восторга я обнял находчивого Женю и закружился с ним в воинственном танце ирокезов. Мы прибыли в Одессу за несколько часов до концерта, и моя еще не окрепшая актерская репутация была спасена.

…Одесский юношеский период мой заканчивается. Мне – двадцатый год. Меня манит настоящая карьера певца-профессионала. Манят новые, чужие города, кажущиеся особенно прекрасными именно потому, что они новые и чужие.

Ю. Морфесси в оперетте «Фрина»

Наступил интересный переходный момент, такой знакомый момент. Всем существом своим рвешься в неведомую даль, сулит она тебе нечеловеческие радости и в то же время другое чувство, более тонкое, нежно-сентиментальное, с исключительной любовью подсказывает впечатления и образы, так тесно переплетенные с детством и юностью.

Нежно-мечтательная тоска по ушедшему…

Так было и со мною: буйно-эгоистическое стремление вперед с невольной, признательной оглядкой на ушедшее. И с каждым часом, приближающим меня к отъезду, я с повышенной остротою делал смотр всему, что оставлял в Одессе. Вспоминал ранние обедни с прохладным сумраком, живописные помещичьи усадьбы, эти тургеневские «дворянские гнезда», вспоминал и «Орфея в аду» – первую увиденную мною оперетку, навсегда поразившую мое воображение…Вспоминал мою первую встречу с тогда только вошедшим в славу поэтом-писателем И. А Буниным. Ю. Морфесси в оперетте «Фрипа» Он был мил и изящен.

Познакомился я с ним в семье издателя «Южного обозрения» – II. П. Цакни. На его дочери женат был Бунин. Очаровательным ребенком был сын Бунина, пяти лет, говоривший стихами. Увы, этот феноменальный мальчик угас на моих руках, безжалостно сраженный менингитом.

Вспоминал капризные зигзаги одесского бытия своего, когда я был и певчим, и оперным суфлером, и помощником архитектора. Да, да, помощником архитектора! Один из больших домов в центре Одессы вырос всеми шестью этажами своими не без моего благосклонного участия…

Чего-чего только не вспоминал я напоследок, садясь в вагон поезда, уносившего меня в Киев… Слезы провожавших меня сестры и мамы… Я вижу дорогие, заплаканные лица сквозь туман своих собственных слез…

Глава III

КИЕВ. ТЕТУШКА ЗАБОТИТСЯ О ПЛЕМЯННИКЕ. ИЗ ОПЕРЫ В ОПЕРЕТКУ. МОЛОДОСТЬ И НЕПОСТОЯНСТВО. МОИ ПЕРВЫЕ УВЛЕЧЕНИЯ. ТУРКЕСТАН. КАК МЫ ВЕСЕЛИЛИСЬ НА КАВКАЗЕ

…Киев поразил меня своей буйно разметавшейся красотою и своей десятивековою историей. Всё другое, новое, и сам я какой-то обновленный, самостоятельный. Я служу в оперном театре Бородая. Принят я как законченный артист на жалованье, нешуточное по тому времени для начинающего – 125 рублей в месяц. Да и репертуар мой был нешуточный – четырнадцать опер. Но успел я выступить только в трех или четырех.

Киев начала XX века

В театре «Шато де Флер» подвизалась оперетта известного провинциального импресарио Семена Никодимовича Новикова. Примадонною у него была моя тетка Самарова, эффектная, красивая блондинка.

В одну из встреч она и говорит мне:

– Переходи к нам служить. Юра.

Я – на дыбы:

– Что вы, что вы, тетенька? У нас, в опере, высокое и чистое искусство, а у вас труляля и канкан!

– Да, труляля и канкан, – ничуть не смутилась тетушка, – но тебе, в твоем чистом искусстве, поверь моему опыту, долго не будут давать ходу. В опере – местничество. Голоса одного мало – нужна выслуга лет, а именно с твоим голосом, с твоей внешностью и фигурой ты быстро у нас шагнешь и, не успеешь осмотреться, станешь модным опереточным премьером. Да и при обилии нашего репертуара научишься играть, держаться на сцене. К тому же у Новикова будет руководить тобою такой талантливейший режиссер, как Блюменталь-Тамарин. Нарисованная теткой перспектива соблазнила меня. Я моментально сдал все мои позиции. Самарова повезла меня в «Шато де Флер», и в конторе летнего деревянного театра был представлен Новикову… Бритый, старомодный какой-то, в длинном старомодном сюртуке, с внешностью менялы, этот кремень-антрепренер не обворожил меня с первого впечатления.

– Кем он тебе приходится? – спросил Новиков Самарову.

– Юрий Морфесси – мой племянник.

– А много у тебя таких племянников? – лукаво подмигнул Семен Никодимович, плохо веря в родство мое с примадонною.

Вопрос остался без ответа.

…Я спел арию маркиза из «Корневильских колоколов»… Новиков, переглянувшись с Блюменталем и получив утвердительный кивок режиссера, сказал мне:

– Завтра подпишем контракт на десять месяцев с жалованьем в 75 рублей. После 125 рублей – 75? Но, памятуя слова тетушки, я согласился.

За эти 75 рублей я был, как говорится, «прислугою на все руки». Новиков выжимал из меня все силы как мог и как умел. В одних опереттах я играл лакеев, в других – первые роли. Выступал в его же предприятиях и фарсовым актером, и певцом романсов, и статистом в феериях под руководством балетмейстера Нижинского-отца.

Но я не только не сетовал на такую универсальную многогранность, а был признателен моему хозяину. Из меня вырабатывался разносторонний певец и артист.

Через десять месяцев я уже был премьером с жалованьем в 225 рублей в месяц. В мой 21 год это была завидная карьера. Вместе с Новиковым я колесил по большим провинциальным городам, нагуливая себе имя, поклонниц, а Новикову – карман.

В Москве увлекалась мною красивая тяжелою русской красотой миллионерша, вдова одного из крупнейших в империи промышленников. Она всегда сидела в ложе, сверкая чудовищными бриллиантами, как буддийское божество.

На этой почве однажды получился занятный курьез. Мы втроем на сцене – примадонна Арнольди, простак Монахов и я. Перед занавесом ливрейные лакеи еле-еле втаскивают на сцену гигантскую корзину цветов в полтора человеческих роста. Арнольди не сомневалась, что корзина предназначена ей. Да и мы с Монаховым не сомневались в этом. Каково же было изумление, когда на пришпиленной к цветам карточке мы прочли, что корзина поднесена Морфесси. Такие же точно корзины я получал затем от «буддийского божества» каждый вечер. Это был мой первый роман из так называемых шикарных, лестный для самолюбия начинающего премьера. Такой роман, о котором неустанно и долго говорила вся Белокаменная. Последовательность обязывает упомянуть, что еще в Киеве начался у меня роман с очаровательной венкой Женей Мальтен. Весь Киев с ума сходил по ней, а когда она появлялась, изящная, грациозная, ее встречали громом аплодисментов. Женя хороша была, как может быть хороша венка, – белокурая, голубоглазая. Единственным препятствием к нашему полному счастью была невозможность разговориться как следует. В моем распоряжении было несколько немецких слов, в ее – несколько русских. При этих условиях душевное общение отпадало; одно только физическое чувство никогда не может быть прочным. Это тем более было досадно, что Женя Мальтен обладала прекрасным, очень привязчивым сердцем. Какие только мужчины не пытались добиться ее взаимности, желая сложить к ее стройным ножкам все свое состояние. Венка никого знать не хотела. Женя хотела бы остаться навсегда со мною, ее законным мужем.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю