Текст книги "Последний император. Книга 1 (СИ)"
Автор книги: Максим Черный
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 14 страниц)
Прошло ещё несколько минут. Дыхание государя становилось всё тише, всё реже, и наконец наступила та самая, ни с чем не сравнимая тишина, которая бывает только в комнате, где только что перестали дышать. Священник умолк. Сиделка, стоявшая в углу, опустилась на колени и закрыла лицо руками. Воронцов-Дашков перекрестился – медленно, истово, по-военному чётко. Владимир Александрович тоже перекрестился, но его жест был каким-то дёрганым, непроизвольным, словно он делал это не потому, что чувствовал потребность, а потому, что так полагалось.
Кирилл поднялся с колен. В эту секунду он ощущал странную, почти неестественную лёгкость во всём теле, такую, как будто с плеч свалился огромный, многопудовый груз, который он нёс, сам того не сознавая. Но одновременно он ощущал и другое: этот груз не исчез, а просто переменил свою природу. Раньше это был груз неопределённости. Теперь это был груз власти. Абсолютной, ничем не ограниченной власти над статридцатью миллионами подданных, разбросанных от Вислы до Тихого океана. И этот груз нужно было нести так, чтобы не споткнуться на первом же шагу.
Он повернулся к Воронцову-Дашкову. Голос его, когда он заговорил, звучал ровно, почти буднично, и именно это спокойствие, это отсутствие какой-либо театральности произвело на графа, пожалуй, самое сильное впечатление за весь этот долгий день.
– Граф, император Александр Александрович скончался. Я извещаю вас об этом как министра двора. С этой минуты я вступаю в права государя императора Всероссийского. Прошу вас немедленно начать подготовку манифеста о восшествии моём на престол. Текст должен быть готов к завтрашнему утру. Я приму его лично и утвержу. Все экстренные депеши в Петербург, Москву, в штабы военных округов и губернским властям отправлять от моего имени, за моей личной подписью. Никаких посредников. Никаких комитетов. Я подписываю всё сам. Вы понимаете меня?
Воронцов-Дашков, старый царедворец, который на своём веку пережил трёх императоров и присутствовал при двух сменах власти, склонил голову с выражением, в котором смешались почтительность и что-то похожее на изумление. Он явно ожидал от молодого государя растерянности, слёз, просьб о помощи, чего угодно, но не этого спокойного, делового распорядительства.
– Всё будет исполнено, Ваше Императорское Величество, – произнёс он, впервые обращаясь к Кириллу с этим титулом, и слова эти, произнесённые в комнате, где ещё стоял запах смерти, прозвучали как первый акт новой эпохи.
Кирилл перевёл взгляд на дядю. Владимир Александрович стоял, опустив глаза, и вид у него был человека, который только что проиграл битву, не успев даже начать сражения. Но Кирилл понимал, что сейчас нельзя давать ему время на размышления и реванш. Нужно было либо нейтрализовать его окончательно, либо перетащить на свою сторону, быстро, пока он не оправился от потрясения.
– Дядя, – сказал он, и в его голосе прорезалась та самая тепловатая нота, которая уместна между родственниками, но не отменяет субординации, я сказал вам раньше, что не дам чрезвычайных полномочий до вступления в права. Теперь я вступил в права. И теперь я даю вам полномочия. Но не те, о которых вы просили. Я поручаю вам, как командующему гвардией, немедленно привести войска к присяге новому императору. Присяга должна состояться завтра, в полдень. Я хочу, чтобы вы лично стояли перед строем и принимали эту присягу. И одновременно с этим вы отправите мне тот личный рапорт, о котором мы говорили, – о настроениях в войсках. Вы сделаете это?
Владимир Александрович медленно поднял глаза. В них читалась сложная гамма чувств. С одной стороны, ему только что дали важное, почётное поручение, то самое, которого он и добивался, только в иной форме. С другой стороны, он только что потерял ту призрачную, но такую заманчивую возможность, которую они с Черевиным обсуждали в доме графа Воронцова минувшей ночью. И Кирилл, глядя на это борение, отчётливо понимал: дядя сейчас принимает решение, какую сторону принять. Если он откажется, значит, заговор живой, и тогда придётся принимать совсем другие меры. Если согласится, то значит, заговор умер, не родившись, и дядя предпочёл встать на сторону законной власти, пусть и скрепя сердце.
– Я сделаю это, Ваше Величество, – сказал наконец великий князь, и слова эти дались ему с видимым трудом. – Завтра в полдень гвардия присягнёт своему императору. Я буду стоять перед строем лично. И рапорт получите в тот же день.
Кирилл кивнул – не как племянник, а как император, принимающий доклад от подчинённого. И в этом коротком кивке, в этом сухом, деловом жесте, было больше реальной власти, чем во всех коронах и скипетрах, которые ему предстояло надеть через несколько месяцев.
Он повернулся к выходу. У дверей, словно изваяния, стояли Вельяминов и дежурные офицеры. Все они, судя по выражению лиц, уже знали, что произошло. Весть о кончине императора, вероятно, распространилась по дворцу с той скоростью, с какой распространяется только огонь в сухом лесу. При появлении нового государя все в коридоре, как один человек, – офицеры, врачи, священники, слуги – опустились на колени. Это произошло так быстро и так синхронно, что Кирилл на мгновение остановился, не зная, как реагировать. Он не был готов к этому, к этому внезапному, почти физически ощутимому переходу из одного состояния в другое, к этому морю коленопреклонённых людей, которые смотрели на него со смесью страха, надежды и того самого древнего, почти мистического трепета, который вызывают помазанники Божии.
Он заставил себя пройти сквозь этот строй молча, не опуская глаз. Он понимал, что от того, как он пройдёт эти первые шаги в роли императора, будет зависеть очень многое. Если он запнётся, если он растеряется, если он выдаст свою неуверенность – об этом будут говорить завтра, послезавтра, через неделю, и слухи эти, разрастаясь, как снежный ком, могут нанести его власти урон, сопоставимый с проигранной битвой. А битвы проигрывать он не собирался. Ни сейчас. Ни впредь.
Вернувшись в свою комнату – ту самую, в которой он проснулся сегодняшним утром ещё наследником, а вернулся уже императором, Кирилл подошёл к окну и долго стоял, глядя, как над морем, над тёмными силуэтами кипарисов, над всем этим древним, пропитанным историей Крымом догорает закат. Небо было багровым, почти кровавым, и это казалось каким-то странным, зловещим знамением, хотя он, человек рационального ума, не верил в знамения. Потом закат погас, и наступила та быстрая, южная, без сумерек, ночь, которая бывает только в этих широтах.
Он зажёг лампу, сел за стол и разложил перед собой лист бумаги. Это был тот самый лист, на котором сегодня утром он чертил свою схему сил и влияний. Теперь эта схема устарела. Теперь нужно было чертить новую, уже не политическую, а государственную. Список первоочередных указов, которые следовало подготовить в ближайшие дни. Список людей, которых следовало приблизить. Список проблем, которые следовало начать решать немедленно, не дожидаясь коронации. Потому что каждая отсрочка, каждое промедление, каждое «давайте подождём», произнесённое с благими намерениями, в итоге оборачивалось годами упущенных возможностей. Он знал это слишком хорошо. Теперь у него была власть, чтобы не ждать.
Он взял карандаш и начал писать. Строчки ложились на бумагу пока ещё по-французски, как писал настоящий Николай, но с каждым днём он всё больше осваивал русский письменный этого времени. Слова были сухие, деловые, без эмоций. План первоочередных действий на первые семь дней. Неделя, которая должна была стать фундаментом всего, что будет построено потом. Транссиб – ускорение строительства и изменение маршрута на более выгодный с точки зрения логистики. Армия – инспекция вооружений и начало точечной модернизации. Министерства – осторожная, но неотвратимая замена тех, кто привык саботировать любые перемены. Образование – создание комиссии по техническим училищам. И так далее, пункт за пунктом, строка за строкой.
Он писал до глубокой ночи, пока пламя лампы не начало коптить, а строчки не поплыли перед глазами. Тогда он отодвинул бумаги, встал и снова подошёл к окну. Там, внизу, под окнами Ливадийского дворца, горели редкие огни, то ли караулы, то ли окна служебных флигелей. Море, невидимое в темноте, дышало где-то внизу, и звук его был ровным, спокойным, вечным. Где-то в глубине дворца, в дворцовой церкви, должно быть, уже читали панихиду по усопшему императору. А в Петербурге, в Москве, в Варшаве, в Тифлисе ещё никто не знал, что страна проснулась в новую эпоху. Но завтра узнают. Завтра всё изменится.
Кирилл – нет, теперь уже Николай Александрович, император и самодержец Всероссийский, повернулся, подошёл к кровати и, не раздеваясь, лёг поверх покрывала. У него было, вероятно, часа три до рассвета, после чего начнётся первый полный день его царствования. Нужно было поспать. Но сон не шёл. В голове крутились цифры, планы, имена, и среди всего этого, как далёкий, но настойчивый шум, пульсировала одна и та же мысль: он сделал это. Он пересёк порог. Теперь назад пути не было. И, как ни странно, мысль эта была не пугающей, а успокаивающей. Потому что назад он и не собирался.
Глава 6
Первый день
Он уснул незадолго до рассвета, сам того не заметив. Сон был коротким, рваным, лишённым сновидений, скорее беспамятство, чем отдых, но даже эти два или три часа забытья оказались достаточными для того, чтобы молодой, непривычный к предельным нагрузкам организм восстановил какое-то подобие сил. Проснувшись, он несколько минут лежал неподвижно, глядя в белый потолок с лепниной, и сознание его, ещё не включившееся полностью, машинально фиксировало всё то, что окружало его в первые мгновения нового дня: далёкий шум моря, мягкий утренний свет, пробивающийся сквозь неплотно задёрнутые шторы, запах нагретого солнцем камня и кипарисовой смолы, доносящийся из распахнутого настежь окна, и ту особенную, ни с чем не сравнимую тишину, которая стоит в домах, где только что умер человек, тишину густую, осязаемую, словно сам воздух ещё не оправился от присутствия смерти. А потом память вернулась, и вместе с ней вернулось всё: вчерашний день, коридоры, коленопреклонённые люди, последние слова отца, тяжесть нового титула, который он теперь носил не как актёр примеряет чужой костюм, а как человек, принявший груз и не имеющий права ни передать его, ни сбросить.
Он сел на кровати и привычным уже движением, которое ещё три дня назад казалось бы ему нелепым, одёрнул ночную рубашку с вензелями. Босые ноги коснулись прохладного мраморного пола. В дверь, словно по волшебству, уже просачивался камердинер, тот самый немолодой слуга с бакенбардами и выправкой отставного унтер-офицера, который, казалось, вообще не спал все эти дни, но неизменно оказывался в нужном месте ровно в ту секунду, когда в нём возникала нужда. Кирилл, помня вчерашний мучительный опыт с пуговицами и пряжками, на этот раз не пытался одеваться самостоятельно, а просто встал и молча позволил себя облачить. Камердинер работал быстро, сноровисто, без единого лишнего движения, и через несколько минут наследник престола, а ныне император Всероссийский, стоял перед зеркалом в том самом мундире, в котором ему предстояло провести первый полный день своего царствования.
Глядя на своё отражение, он вдруг вспомнил ту минуту в новосибирской квартире, когда, стоя у окна с бокалом виски, представлял себе этого самого молодого человека – Николая Александровича Романова, каким тот был в октябре 1894 года. Тогда это была абстрактная историческая фигура, почти персонаж из учебника. Теперь это был он сам. И странное дело: лицо в зеркале уже не казалось ему таким испуганным, как вчера. Глаза смотрели твёрже, черты заострились, и в самой посадке головы, в линии плеч появилось что-то такое, чего вчера ещё не было, то ли сознание власти, то ли просто уверенность человека, который пересёк точку невозврата и теперь знает, куда идти.
Первым делом, которое он наметил себе на это утро, был манифест. Не просто формальная бумага, не просто дань традиции, а первый публичный документ нового царствования, который должен был с самого начала задать тот тон, какой он собирался поддерживать все последующие десятилетия. Обычно манифесты о восшествии на престол писались по одному и тому же, веками отработанному шаблону: скорбь об усопшем, надежда на Божью помощь, обещание следовать заветам предков, несколько общих фраз о благе подданных и всё. Но Кирилла такой шаблон не устраивал. Ему нужен был документ, который, оставаясь в рамках традиции и этикета, одновременно дал бы ясный, недвусмысленный сигнал и чиновничеству, и дворянству, и армии, и деловым кругам, и зарубежным столицам о том, что новый государь не мальчик, не временщик, не фигура для регентского совета, а самодержец в полном, абсолютном смысле этого слова. Самодержец, который намерен действовать.
Он вызвал Воронцова-Дашкова сразу после завтрака, который в это утро состоял из чёрного чая и нескольких галет и был поглощён стоя, у окна, в перерыве между просмотром бумаг. Граф явился через десять минут, безупречно одетый, несмотря на то что, скорее всего, не спал всю ночь, с кожаной папкой в руках, в которой лежал проект манифеста, составленный, очевидно, в спешке, но с соблюдением всех формальностей. Кирилл пробежал текст глазами и отложил бумагу в сторону нечитанной. Это был именно тот шаблон, которого он опасался: благочестивый, обтекаемый, лишённый малейшего намёка на конкретику. Он годился для того, чтобы успокоить бабушек в провинциальных поместьях, но не для того, чтобы объявить стране и миру о начале новой эпохи.
– Граф, – сказал он, и голос его прозвучал ровно, без раздражения, но с той внутренней твёрдостью, которая не оставляла места для возражений, – этот текст я подписать не могу. Не потому, что он плох. Он составлен правильно. Но он не говорит ничего. А я хочу, чтобы Россия услышала меня в первый же день. Садитесь. Я продиктую вам то, что хочу видеть в манифесте. А вы облеките это в правильную форму.
Воронцов-Дашков, ожидавший, возможно, слезливого согласия или, в худшем случае, мелких поправок, на мгновение замер. Но выучка взяла своё. Он раскрыл блокнот и приготовил карандаш. И Кирилл, расхаживая по комнате, заговорил, медленно, тщательно подбирая слова, потому что каждое слово этого манифеста будет потом разбираться на цитаты, толковаться, переводиться на иностранные языки и анализироваться в посольствах великих держав.
Он говорил о том, что принимает престол не только как священный долг перед предками, но и как величайшую ответственность перед будущим. Он говорил о том, что скорбит о кончине государя Александра Александровича, которого назвал «Миротворцем и строителем», но что лучшей памятью усопшему станет продолжение его трудов по укреплению державы – трудов, которые должны быть умножены, а не просто продолжены. Он говорил о том, что Российская империя находится на пороге нового столетия и что это столетие потребует от неё сил, каких не требовали предыдущие. Он говорил о том, что намерен неукоснительно защищать законы и порядок, но вместе с тем ждёт от всех подданных, от министра до крестьянина, не слепого послушания, а разумного, деятельного участия в общем государственном строительстве. И, наконец, он вставил фразу, которую Воронцов-Дашков записал с особым, чуть дрогнувшим выражением лица, фразу о том, что «всякая мысль о каких-либо ограничениях самодержавной власти не может быть допущена, ибо целость и нераздельность верховной власти есть залог целости и нераздельности самой России».
Эта фраза была вставлена намеренно. Она была, по сути, выстрелом в лоб любому регентскому сценарию, любому совету, любому органу, который попытался бы узурпировать хоть часть власти. И она была сформулирована так, что возразить на неё не мог бы никто, не выставив себя врагом государственной целостности. Кирилл, диктуя её, с холодным удовлетворением подумал о том, как будут читать этот манифест Владимир Александрович, Черевин и те неизвестные петербургские корреспонденты, чью депешу ждали в доме графа Воронцова. Теперь, после манифеста, любая попытка создать регентство автоматически становилась государственной изменой, а не дискуссией о пользе коллективного руководства.
Воронцов-Дашков, закончив записывать, поднял на нового государя глаза, и в этом взгляде читалось нечто похожее на пробуждение давно забытого чувства. Казалось, старый царедворец, привыкший к рутине и церемониалу, вдруг ощутил, что перед ним не мальчик, а человек, который знает, чего хочет. Он не сказал ни слова сверх положенного, но по тому, как он склонил голову, принимая исправленный текст к исполнению, Кирилл понял: первый кирпич в фундамент собственной власти уложен правильно.
Манифест был готов к полудню. Его переписали каллиграфическим почерком в нескольких экземплярах, и первый из этих экземпляров Кирилл подписал той самой чужой, ещё не до конца привычной рукой, которая, однако, уже начинала казаться своей. Подпись вышла твёрдой, без завитушек и чернильных клякс. «Николай». Теперь это имя принадлежало ему окончательно, безраздельно, без права отказа.
Сразу после подписания манифеста курьеры поскакали в Ялту, а оттуда по телеграфным проводам весть о смене власти и о содержании манифеста полетела в Петербург, в Москву, в губернские правления, в военные округа, к командующим флотами и к наместникам окраин. И одновременно с этим началась подготовка к присяге. Эта процедура, в обычное время растягиваемая на недели, теперь, по настоянию нового императора, должна была быть проведена в самые сжатые сроки – не потому, что он куда-то спешил, а потому, что он слишком хорошо знал историю. Каждый день междуцарствия, каждый час, в который войска ещё не присягнули новому государю, был временем, в которое умы колеблются, а интриги плодятся. Присяга должна была состояться немедленно – в Ливадии, в Ялте, во всех частях Крыма, где стояли войска, а затем, волной, докатиться до столицы и дальше, до самых далёких гарнизонов, где служивые ещё и не слышали о том, что император сменился.
Церемония приведения к присяге тех частей, что находились в Ливадии, была назначена на два часа пополудни. Для этого выбрали площадку перед южным фасадом дворца, ту самую, откуда открывался вид на море, на тёмно-зелёные волны кипарисов и на ослепительное, залитое солнцем небо, которое в этот день, словно наперекор всему, было безоблачным и тихим. Выстроили караул. Собрали офицеров. Привели священника в полном облачении. Принесли Евангелие, крест, полковое знамя. И ровно в два часа человек, который ещё вчера был Кириллом Вороновым из Новосибирска, а сегодня был Николаем Александровичем Романовым, самодержцем Всероссийским, вышел к строю.
Он шёл один, без свиты, если не считать двух адъютантов, державшихся в отдалении. Шёл той самой спокойной, несуетливой походкой, которую уже начинали отмечать все, кому случалось видеть его в эти дни. Остановился перед строем. Обвёл глазами лица: молодые и старые, обветренные и бледные, с выправкой гвардейцев и с простоватой крестьянской костью армейских пехотинцев, и впервые в полной мере ощутил ту колоссальную, почти физическую силу, которая исходила от этих людей, вытянувшихся перед ним в ожидании его слов. Это была армия. Пока ещё та самая армия, которая через десять лет в известной ему истории окажется не готова к войне с Японией, а через двадцать сгорит в топке мировой бойни. Но сейчас, в этот момент, это была просто армия – живая, дышащая, готовая исполнять приказы. И от того, как он заговорит с ней сегодня, зависело, превратится ли она в его главную опору или останется той же неповоротливой, страдающей от внутреннего разложения машиной, какой была при его предшественниках.
Священник начал читать текст присяги. Слова, тяжёлые, древние, выкованные ещё в допетровскую эпоху и с тех пор почти не менявшиеся, плыли над строем, над дворцом, над всем этим замершим в безмолвии крымским полднем. Солдаты повторяли их за священником, сперва нестройно, потом всё увереннее, всё громче, и на словах о том, что они обязуются служить государю верой и правдой, не щадя живота своего, воздух дрогнул от многоголосого, единого звука, в котором уже не было отдельных людей, а была только безликая, но грозная масса, та самая, что ходила на турок, на поляков, на шведов, на французов и на всех, на кого приказывали идти предки нынешнего императора.
Когда присяга была прочитана и солдаты, осенив себя крестным знамением, замерли в ожидании, Кирилл сделал шаг вперёд. Он не готовил речи, во-первых, потому что не успел бы, во-вторых, потому что знал, что лучшие слова в такие минуты рождаются не из заготовок, а из того, что ты действительно чувствуешь. Он заговорил негромко, но в полной, абсолютной тишине южного полдня каждое его слово было слышно от первого до последнего ряда.
– Я благодарю вас, братцы, за вашу верность. Я знаю, что многие из вас служили моему отцу. Я знаю, что вы любили его, как любили и прежних государей. Теперь я ваш государь. И я обещаю вам: я буду служить России так же честно, как вы служите ей под знамёнами. Я не обещаю вам лёгкой жизни. Я обещаю вам работу – трудную, но честную. И ещё я обещаю вам одно: я никогда не забуду, что сила России – не во дворцах, а здесь. В вас. В тех, кто стоит в строю. Помните это. И помните, что я ваш, а вы мои.
Последние слова он произнёс уже не тихо, а тем самым чуть повышенным голосом, который бывает у людей, привыкших отдавать команды. И ответом ему был единый, слаженный, вырвавшийся из сотен глоток крик «Ура!», тот самый русский боевой клич, который на протяжении столетий звучал на полях сражений от Полтавы до Плевны. Крик этот взлетел над Ливадией, отразился от гор, ушёл в море и, казалось, достиг тех далёких берегов, где сейчас, ещё ничего не зная, просыпалась в своих кабинетах столичная бюрократия, чтобы к вечеру получить экстренные депеши и начать лихорадочно гадать, что сулит им новый государь.
Кирилл, приняв рапорт от начальника караула, вернулся во дворец. Камердинер доложил, что граф Воронцов-Дашков ожидает в малой приёмной – привёз на подпись первые телеграммы и, кажется, хочет обсудить ещё что-то. Кирилл кивнул, прошёл в приёмную и, не садясь, не тратя времени на предисловия, подписал пачку бумаг, которые министр двора разложил перед ним на столике. Среди этих бумаг были телеграммы в столицу, распоряжения о траурных мероприятиях, предварительный график похоронной процессии и ещё несколько документов, содержание которых он уже обговорил с Воронцовым утром. Подписывая, он краем сознания отметил, что его рука, ещё вчера неловкая в обращении с пером и чернилами, сегодня работала гораздо увереннее, словно тело, получив утром приказ действовать, наконец признало в нём хозяина.
Когда с бумагами было покончено, он поднял глаза на Воронцова-Дашкова и, чуть помедлив, сказал:
– Граф, у меня к вам ещё одно дело. И оно, возможно, для вас будет неожиданным. Я хочу, чтобы вы немедленно отправили телеграмму Сергею Юльевичу Витте в Петербург. Я приглашаю его прибыть в Ливадию немедленно, не дожидаясь похоронной процессии. Я хочу видеть его здесь как можно скорее. Напишите, что государь желает обсудить с ним дела первой государственной важности. И добавьте, что я жду его не как министра, а как человека, в способностях которого я, памятуя отзывы покойного государя, имею все основания не сомневаться.
Воронцов-Дашков на мгновение замер. Он, как опытный царедворец, мгновенно понял значение этого вызова. Витте был министром финансов, человеком, с которым покойный император считался, но которого многие при дворе откровенно недолюбливали за резкость, за самоуверенность, за ту самую энергию, которая одновременно и восхищала, и пугала. Вызвать его немедленно, до коронации, до похорон, до того, как новый государь вообще успеет осмотреться в Петербурге, это был жест. Жест, означавший, что бывший министр финансов Александра III может стать чем-то гораздо большим при Николае II. И Воронцов-Дашков, который сам не был политическим игроком в том смысле, в каком были игроками великие князья или Победоносцев, тем не менее достаточно повидал на своём веку, чтобы оценить масштаб происходящего.
– Будет исполнено, Ваше Величество, – произнёс он, и в голосе его не было ни колебания, ни намёка на удивление. – Сергей Юльевич получит телеграмму сегодня же вечером. Если он выедет немедленно, то может быть здесь через три-четыре дня, учитывая состояние дорог и пересадки.
Кирилл кивнул. В его голове уже складывался тот самый расклад, который он наметил себе ещё тогда, в прошлой жизни, изучая историю реформ. Витте был тем человеком, который в реальной истории почти в одиночку вытащил российскую экономику из застоя, провёл денежную реформу, запустил промышленный бум и заложил всё то, что потом, уже без него, дало стране шанс на выживание в мировой войне. Но в той, реальной истории Витте всегда оставался в тени, всегда был ограничен волей медлившего императора, который слушал его вполуха и постоянно оглядывался на мнение консерваторов. Теперь этого ограничения не будет. Теперь Витте получит не просто пост министра финансов, а нечто совсем иное: роль первого помощника, фактического главы правительства, человека, которому будет поручено не только считать деньги, но и строить систему. А сам Кирилл будет тем, кто задаёт направление и контролирует результат, но не влезает в детали, которые всегда лучше оставить профессионалам.
Он ещё раз прокрутил в уме эту мысль и вдруг осознал, что впервые за всё время своего пребывания здесь он мыслит не как кризис-менеджер, спасающий гибнущее предприятие, а как собственник, строящий новое. Разница была колоссальной. Кризис-менеджер тушит пожар. Собственник закладывает фундамент. И теперь, когда пожар первых дней междуцарствия был потушен, пришло время закладывать.
Остаток дня прошёл в том темпе, который для любого другого человека показался бы изнурительным, но Кириллу был привычен по его прежней жизни. Он принял ещё нескольких человек, в том числе местного губернатора и командующего Черноморским флотом, которые явились с выражением верноподданнических чувств, и с каждым из них провёл разговор по той самой методе, которую выработал ещё в Новосибирске: минимум вежливых фраз, максимум деловых вопросов, и в конце короткое, но ёмкое резюме, которое давало понять собеседнику, что его отныне будут оценивать не по длине родословной и не по умению кланяться, а по конкретным делам. Губернатор, тучный, страдающий одышкой человек, явно не ожидавший от молодого государя вопросов о состоянии причалов и складских помещений в Севастополе, ушёл с выражением лица, близким к панике. Командующий флотом, седой адмирал с боевыми орденами, напротив, ушёл довольным, потому что новый император с ходу оценил состояние береговой обороны и задал ровно те вопросы, которые задал бы грамотный инженер, а не скучающий венценосец.
Вечером, оставшись наконец один, Кирилл сел за стол и развернул чистый лист бумаги. Это был тот самый момент, который он планировал ещё там, в прошлой жизни, но до которого тогда было так же далеко, как до луны. Сейчас он сидел в Ливадийском дворце, за окнами которого темнело крымское небо, и писал план: не оперативный, не на ближайшие дни, а долгосрочный, стратегический, тот самый, который он собирался обсудить с Витте, как только тот приедет. Список реформ, которые следовало провести в течение первых пяти лет. Список отраслей, которые требовали немедленного вмешательства. Список людей, тех, кого он помнил из истории, которых следовало найти, приблизить, поставить на ключевые посты, потому что в одиночку, без команды, он не сможет сделать и десятой доли того, что задумал.
Строчки ложились на бумагу ровно, без помарок. Он писал о транспорте и промышленности, о финансах и образовании, о военной реформе и о реформе государственного управления. Ничего фантастического, ничего такого, что не могло бы быть реализовано при имеющихся ресурсах. Просто системный, выверенный, просчитанный на годы вперёд план, тот самый, который он столько раз продумывал в своей голове, стоя у окна с видом на ночной Новосибирск. И, глядя на этот исписанный лист, он испытывал странное, почти забытое чувство – чувство человека, который знает, что его работа начинается не завтра, а уже сейчас. Что первый день его царствования подходит к концу, и он, этот день, прожит не зря.
За всей этой суетой, за траурными церемониями, за неизбежной борьбой с теми, кто ещё не смирился с новой властью, его ждал тот самый разговор, ради которого он всё это затеял. Разговор с человеком, который должен был стать его правой рукой. Первый настоящий разговор о будущем.
Он сложил исписанные листы в папку, запер её в ящик стола и, прежде чем лечь, ещё раз подошёл к окну. Море внизу дышало ровно, спокойно, и в темноте не было видно ни огней, ни кораблей, только далёкий, едва слышный шум прибоя напоминал о том, что жизнь продолжается. Он стоял так несколько минут, а потом, усмехнувшись своим мыслям, произнёс вполголоса, для самого себя, для того единственного слушателя, который мог оценить эту фразу по достоинству:
– Ну что, Витте. Посмотрим, сумеешь ли ты стать моим замом, а не просто министром.
И с этими словами отправился спать, чтобы проснуться на второй день новой эпохи, которая ещё даже не успела осознать себя таковой.




























