Текст книги "Из чего только сделаны мальчики. Из чего только сделаны девочки (антология)"
Автор книги: Макс Фрай
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 16 страниц)
Девочка снова идет вдоль домов. Улица почти кончилась. На крыльце последнего дома появляется огромная корзина. Того, кто ее держит, почти не видно за переплетенными прутьями. Девочка знает, что это значит. Это значит, что кого-то послали среди зимы за подснежниками. Милую, добрую падчерицу выгнала из дому злая мачеха. Очень жаль, что этот дом не подходит, ведь у него на двери такой красивый венок, и свечи-плошки горят по всему палисаднику. Но злая мачеха никак не годится в мамы. Ладно, хорошо, думает девочка. Если не заполучить маму, то хотя бы сестричку. Им было бы так весело в теплом зимнем доме на сваях. Вот сейчас эта девочка с корзинкой сойдет с крыльца и отправится прямо в темный лес, на верную смерть. Разве это плохо – спасти ее? Разве плохо – забрать у злой мачехи?
Почему ей раньше не приходило это в голову? Год за годом, сочельник за сочельником – она сочиняла сказки, в которых дети уходят в лес и погибают, а она занимает их место. Конечно же, у нее ничего не получалось, ведь это было бы совсем не доброе чудо, теперь она это понимает. Теперь все будет по-другому, думает девочка и смеется, и подходит к самому крыльцу, быстро рассказывая самую чудесную в мире сказку, про то, как среди зимы встретились две сироты, как они ушли вместе и как славно зажили в лесу в доме на черных сваях.
Глаза куколки загораются ярче, чем плошки в саду.
На крыльцо выходит женщина, берет у дочери корзинку.
– Давай-ка я ее понесу.
– А я что понесу? – спрашивает девочка.
– А ты понесешь конфеты. Мы зайдем по дороге к фрау Матильде, поздравим и подарим ей шоколадные шишки.
– Но мы же принесем веток?
– Конечно.
– Но у нас не будет шоколадных шишек?
– Как же у нас их не будет, когда мы купили три коробки? Одну отнесем фрау Матильде, две останется нам. Держи.
Мама отдает дочери коробку, перевязанную широкой золотой лентой, дочь обнимает коробку обеими руками. Они проходят мимо девочки с куклой. Девочка стоит за живой изгородью, не шевелясь и почти не дыша. А потом срывается с места и бежит, бежит к лесу, бежит изо всех сил.
Девочка возвращается в лесной дом. В окнах темно, на крыльцо нанесло снегу. Она бросает одежду в сенях и вбегает в стылую горницу. Соломенная кукла пучком торчит из ее кулака.
«Это все из-за тебя, из-за тебя, из-за тебя!» – кричит девочка и бьет куклу головой о стол. Солома так и летит. Девочка хватает спички, чиркает о коробок сразу тремя, сует их в темную пасть печи. Береста вспыхивает мгновенно, за ней занимаются мелкие щепки, пламя с ревом поднимается над поленьями. Тогда девочка с размаху кидает куклу прямо в печь. И захлопывает дверцу.
Бросив куклу в огонь, девочка плачет. Она плачет и плачет, уткнувшись лицом в медвежью шкуру, плачет горько и громко. В маленьком доме на черных сваях можно плакать вволю, не стесняясь никого, не ожидая, что кто-то услышит и придет. Можно плакать во весь голос, пока не устанешь настолько, что кончатся слезы. А еще девочка знает: если заснешь в слезах, то увидишь во сне маму. Не каждый раз, но часто. И она засыпает, с мокрым и опухшим лицом.
Вот тогда куколка выбирается из печки, целая и невредимая. И начинает хлопотать по хозяйству – все-таки Сочельник на дворе. Дом преображается. Полы светятся воском, в намытые окна заглядывает луна, из печи тянет вкусным духом. Совсем под утро куколка ставит в угол елку, наряжает ее орехами в золотой фольге, яблоками в карамели, конфетами в цветных обертках, добытой в городе мишурой. Закончив все дела, куколка повязывает себя красной ленточкой и ложится под елку.
Скоро ее девочка проснется.
Лея Любомирская
Лежать по коридору
...эти, бело-синие, красивые, оказались бахилы, а я думала – шапочка.
***
лежу по коридору мимо дверей в кабинеты, туалеты, приёмные и процедурные, вверх лицом, на спине, нельзя лежать по коридору, можно идти, но я не иду, нельзя идти на кровати, надо лежать, рука привязана к металлическому прозрачным, в прозрачное капало, уже не капает, я лежу вперёд, а медсестра в кремовом халате идёт, её зовут Лина, медсестра Лина идёт меня по коридору на кровати, так не говорят, надо сказать меня везут, медсестра везёт меня по коридору, я везусь вверх лицом, ногами в бахилах вперёд, на мне синий халат с завязочками и белая простыня в голубой цветочек, нельзя говорить везусь, я лежу на кровати, медсестра Лина идёт по коридору, я слышу, как шуршат подошвы её туфель мимо дверей, и лежу неподвижно под простынёй по коридору вверх лицом, в синем халате с завязочками, мимо меня едут двери...
***
Дверь лифта открывается.
Куда? – без любопытства спрашивает один голос.
Вниз, в морг, – отвечает другой.
***
...жаль, что эти, бело-синие, оказались бахилы, мне почему-то хотелось шапочку...
Другой Иерусалим
Героиня, небольшая девочка, лет, может быть, десяти или чуть меньше, по имени Мария да Луш, протискивается в церковь, с трудом удерживая тяжёлую дверь, и часто моргает круто загнутыми, будто специально закрученными вверх ресницами, привыкая к полумраку. Привыкнув, подходит к большой доске – на ней вывешивают расписание богослужений и всякие приходские новости, – запрокидывает голову и читает недлинный список имён, напечатанный на тонкой шершавой бумаге и прикнопленный в самом верху доски. Дочитав, снова моргает, на этот раз от растерянности. Потом встаёт на цыпочки и читает ешё раз, водя пальцем по строчкам и шевеля губами.
Не может быть, думает героиня, этого просто не может быть, это какая-то ошибка, ведь падре Федерику ещё осенью сказал перед всем классом, что уж кто-кто, а она точно поедет. Мария да Луш, сказал он, точно поедет, а остальным ещё придётся потрудиться. Это ошибка, говорит героиня вслух, это просто ошибка. Она всем телом толкает дверь церкви и выходит на улицу.
Час или два спустя, заплаканная героиня, сидит в кустах у дома своей тётки Мириам и ждёт, чтобы из дома кто-нибудь вышел. У её ног – кучка булыжников. Героиня уже знает, что никакой ошибки не было, и что её, в самом деле, не берут в Святую Землю. Видишь ли, дитя моё, сказал падре Федерику, глядя куда-то поверх её головы, бывают обстоятельства... Но героиня не верит в обстоятельства. Она знает, что во всём виновата тётка и её дети, проклятые нехристи, Иудино племя. Они распяли Господа нашего и поклоняются козлу с копытами, и все думают, что ты такая же, потому что родня, сказала героине лучшая подруга Инелда, героиня верит ей, как себе, потому что Инелда никогда не врёт, и потому что её крёстная, дона Фелижмина, работает экономкой у падре Федерику и всегда всё знает. Героиня думает о том, как она старалась, как два года подряд была лучшей по катехизису, как помогала в церкви, мыла полы и носила цветы, и шмыгает носом. Её удивительные ресницы мгновенно склеиваются от слёз.
В этот момент дверь дома открывается, и во двор степенно выходит старший тёткин сын, Элиаш, за ним гуськом – близнецы Мигел и Рут, одноклассник героини рыжий Рубен, и маленькая Суламит. Героиня ещё раз шмыгает носом, вытирает кулаком глаза и, не глядя, берёт из кучи один камень.
Через минуту героиня со всех ног бежит к церкви, чтобы спрятаться от разъярённых братьев. Она два раза попала в Элиаша и один раз – в Рубена, они вначале стояли, как дураки, только головами вертели, но потом поняли, откуда, летят камни, и погнались за ней. Героиня некстати вспоминает, как в прошлом году Элиаш сломал ногу соседу, который назвал тётку Мириам ведьмой, и прибавляет ходу. Сзади ей что-то кричат, но героиня не разбирает слов. Она бегом заворачивает за угол, цепляется ногой за выступающий камень и с размаху падает на брусчатку.
Героиня лежит на земле, уткнувшись носом в шов между двумя круглыми камнями. Она знает, что сейчас ей не поздоровится, и готовится принять мученическую смерть.
Что с ней, спрашивает кто-то из старших, Элиаш или Мигел, взбесилась что ли? Может, её пнуть? Пни-пни! это Рубен, его голос героиня знает, или дай, я пну. Не трогай её, задыхаясь, говорит Рут, видно, только что подбежала, Её в Иерусалим не берут. Все замолкают. Героиня вспоминает, с чего всё началось и начинает судорожно всхлипывать. В Иерусалим не берут? внезапно очень звонко переспрашивает маленькая Суламит. А почему она плачет? У неё что, своего нету?!
Её подняли, завязали ей глаза и теперь куда-то ведут. Убьют, в панике думает героиня. Осторожно, говорит Рут и придерживает её за локоть, тут ступеньки вниз, не упади. А может и не убьют, успокаивается героиня, нащупывая ногой ступеньки. Если мама узнает, бубнит Рубен. Не ной, обрывает его Мигел, не узнает. Героиня довольно хмыкает. Пришли, говорит Элиаш. Мой! кричит Суламит, Мой покажем, мой, пожалуйста, пожалуйста, покажем мой, да? Твой, твой, говорит Элиаш. Судя по голосу, он улыбается. Кто-то кладёт героине руку на плечо, кто-то возится, снимая с неё повязку, кто-то просто стоит рядом. Раз, говорит Суламит, и её голос дрожит от возбуждения, два...Смотри! В лицо героине ударяет пряный горячий ветер, и она распахивает глаза.
Что это, хочет спросить героиня, но голос её не слушается. Она стоит на холме. Прямо перед ней в лучах заката дрожит и переливается Город – то белый и розовый, как жевательный мармелад, то ослепительно золотой, то дымчатый, как стекло. Это Иерусалим, гордо отвечает Суламит на её беззвучный вопрос. Мой Иерусалим.
Туман
Магазин закрывается через сорок минут, а до него ещё надо доехать, ты выскочила из дома, практически, в чём была, туфли на босу ногу, джинсы и джемпер прямо поверх пижамы, в треугольный вырез предательски торчит трогательный голубой воротничок в сонного зайца, тебя зовут Ана Изабел, ты мать-одиночка, и завтра твоя шестилетняя дочь Соня должна отнести в школу пятнадцать пирожных, пятнадцать упаковок сока, пятнадцать яблок, а ещё бумажные тарелки и стаканы, и пластиковые ложечки, и цветные салфетки, и серпантин, обязательно серпантин, Соня особенно просила серпантин, а ты всё откладывала, откладывала, и дооткладывалась, молодец, и ещё у собаки, как назло, закончились консервы, у тебя же ещё собака, ты помнишь, Ана, как-то это чересчур, и дочь, и собака, пусть будет только собака, даже, скорее, кошка, пусть тебя зовут Паула, и у тебя есть кошка, а у кошки закончились консервы, и она сейчас сидит на кухне перед пустой миской и плачет, как умеют плакать только кошки, или пусть всё-таки собака? Задумавшись, ты проскакиваешь поворот налево к магазину и кричишь от ярости и беспомощности, да что же такое, кричишь ты, ненавижу, ненавижу, и бьёшь кулаком по рулю, а потом вдруг берёшь и сворачиваешь направо и едешь всё быстрее и быстрее, по какой-то незнакомой улице, конечно, ты уже сто раз здесь была, но всё время днём, а ночью и в дождь всё кажется совершенно незнакомым, или пусть лучше будет туман, густой и липкий, болезненно-бледный туман, ты в своём старом фиате вязнешь в нём, как изюмина в овсяной каше, ты каждый день бросаешь в кашу горсть мокрого изюма и смотришь, как он тонет, а потом размешиваешь кашу чайной ложкой и ешь, стараясь дышать ртом, чтобы не чувствовать сырого запаха овсянки.
Тем временем туман нашёл щель и вливается в машину, ты сидишь по пояс в тумане и клянёшься себе, что, если выберешься отсюда, больше никогда не будешь есть овсяную кашу с изюмом. Ты уже почти утонула, но ещё цепляешься за руль и давишь на газ, просто из упрямства, и, видимо, в награду прямо перед тобой появляется светящаяся надпись "Круглосуточный магазин" и ярко освещённая витрина, и полки с журналами и хлебом, и ты снова кричишь, но уже от радости, что, съел, сукин сын, ликующе кричишь ты туману, и туман замирает и начинает неуверенно отступать, пока ты останавливаешь машину и выходишь наружу.
Магазин пуст, даже за кассой никого нет, наверное, спит в подсобке, думаешь ты, тебя зовут Мария Луиза, после школы ты несколько месяцев проработала на заправке, в основном, по ночам, так больше платили, и иногда спала час-другой в подсобке, на трёх сдвинутых стульях. Ты идёшь вдоль полок и ищешь какой-нибудь еды для кошки, и, может, что-нибудь на завтрак, себе и мужу, пусть у тебя будет муж, его зовут Фернанду, и он болеет, лежит дома на диване с температурой и ждёт, пока ты привезёшь еды, или пусть он будет врач и пришёл с суточного дежурства, или просто сказал, сегодня твоя очередь, моя была вчера, и сел убивать компьютерных монстров, а ты одна ходишь ночью по незнакомому пустому магазину, и звуки твоих шагов по серым мраморным плитам не раздаются гулко, а вязнут в чём-то, как в песке или в вате, а за спиной у тебя какой-то шорох, и шепоток, и невнятные шлепки и словно бы чавканье, и волосы у тебя на шее встают дыбом. Ты резко поворачиваешься, роняешь кошачьи консервы, одна банка укатилась под стеллаж, ты наклоняешься за ней и видишь чьи-то лежащие ноги в луже чего-то чёрного, и ещё одни ноги в красивых туфлях, задумчиво покачивающиеся с пятки на носок. Ты зажимаешь себе рот, чтобы не кричать и бежишь к выходу, думаешь, что бежишь, но твои ноги как будто прилипли к полу, ты делаешь отчаянный рывок, больно ударяешься грудью об руль и понимаешь, что не выбралась.
Ветер
...любить можно, нервно говорит дона Амелия, копаясь в сумке, играть можно, а домой брать нельзя, ведь я тебе сколько раз говорила, на улице – пожалуйста, играй, корми, катайся, делай, что хочешь, а домой брать нельзя, это не котёнок и не собачка, это стихия, даже вот Иза моя знает, она на три года младше тебя, на четыре, встревает её чистенькая прилизанная Иза и суёт мне под нос четыре растопыренных пальца, да, кивает дона Амелия, она вытащила из сумки большую связку ключей и перебирает её в поисках нужного, на четыре года младше тебя, а понимает, что ветер тащить домой нельзя, хоть он какой маленький сейчас и тёплый, я уверена, ты даже не представляешь себе, как быстро он растёт!
Я представляю себе, как быстро растёт ветер, у нас дома всегда жил ветер, и даже не один, мама раньше смеялась, что я сама почти ветер, но доне Амелии я этого не говорю, она ветер терпеть не может, у неё давление, головокружения и какая-то ещё ерунда, ей надо, чтобы воздух был стоячий, как в банке, только тогда ей хорошо, ужасная женщина, просто ужасная, не понимаю, как мама могла меня с ней оставить.
Дона Амелия нашла нужный ключ и вставила в замочную скважину, ну, говорит она, выкладывай свой ветер, никуда он не денется, кому он тут нужен. Какой ветер? спрашиваю невинно. Который тут, Иза тычет пальцем мне в карман куртки, где тихонько шуршит старыми билетиками мой новый ветер. Незаметно грожу Изе кулаком. Иза показывает мне язык и отворачивается.
Ночью встаю попить, дона Амелия наглухо закрыла все окна, и дома у неё невыносимо душно и жарко. Из изиной комнаты доносятся какие-то странные звуки, какое-то потрескивание, глухое буханье и, вроде бы, что-то капает. Заглядываю в замочную скважину. Чистенькая и прилизанная Иза сидит на подоконнике в одной ночной рубашке и кормит с рук маленькую грозу. Ага, говорю, и толкаю дверь, интересно, что по этому поводу думает твоя мама? Иза поворачивается ко мне. С волос у неё льёт, глаза сияют. Давай свой ветер, командует она, мы сейчас такое устроим!
Юка Лещенко
Дизель до Африки
Они встречаются на занозистой скамейке – вокруг трава, июль, щекотный стрекот кузнечиков, сзади улица с мелкими, заборами забранными домами, впереди рельсы, нагретые солнцем, горячие серебряные ручейки, окуни палец – пройдет насквозь, слева – переезд с усатой теткой, машущей прощально флажком каждому поезду, справа – соседские козы Маня и Саня, пёстрые и бодучие поедательницы васильков, ромашек, промасленных газетных обрывков, сверху – небо, синее синего, внизу – земля, щебёнка, подорожник, четыре болтающиеся сандалии, муравьиная дорожка, надкушенная груша и бутылочные осколки.
– Ты своим сказала?
– Ещё чего. А ты своим?
– Я записку написала.
– Ну и дурища. Ей-божечки, дурища! И зачем я с тобой связалась?
– Сама дурища. Я её спрятала в шубу, в карман.
За рельсами оплывает – как кремовая башенка на торте – здание вокзала. Там в буфете тёплый «Буратино» и набитые белым холодом вафельные стаканчики, липкие перила, очереди в кассы с недостижимо высокими окошками, хлопающие двери, бесхозная собака Шнырик, и кто-то обязательно ест пупырчатую куриную ногу, а кто-то спит, страшно смяв лицо в сгибе руки.
– У тебя сколько?
– Рубльдвадцатьпять. А у тебя?
– Целых два.
– Думаешь, нам хватит?
– Ну что ты дёргаешься? Испугалась – так и скажи.
– И ничего не испугалась. Только а вдруг там контролёр?
– А мы скажем – родители пошли в соседний вагон к знакомым.
– А вдруг там милиционер?
– Ну и что, мы же не пьяницы и не воры какие-нибудь.
– А вдруг там... Вдруг там цыганы с мешком?
– Цыганы днём не заберут, что они, придурошные?
– А вдруг там хулиганы?
– Хулиганы в дизелях не ездят.
Проползает длинный товарняк, погромыхивая цистернами с чем-то опасным, гудя, проезжает дрезина. Семафоры смаргивают с жёлтого на красный. Прибывает мариупольский, потом – минский, в окнах скучные лица, плещутся занавески, стоянка десять минут, дядьки в шлёпках бегут за пивом, им командуют вслед – семачек купи, мужчина; местные старушки в цветастых халатах продают пирожки, бумажные, в красных и чёрных подтеках кульки с паречкой и черникой, молодую картошку, пучеглазых чебурашек с шерстяными влажными ушами и духи «Ароматы полей». Отбывает минский, прибывает сочинский.
– А скажи ещё раз, как мы поедем.
– Я сто раз говорила уже – дизелем!
– И что?
– И всё. Сначала до Будо-Кошелёва, потом до Гомеля, а потом уже Африка.
– А дедушка говорил, они только до Гомеля идут.
– Это обычные – до Гомеля. А наш – до Африки. Главное, его не пропустить.
Сочинский отбывает, тяжело виляя хвостом. На переезде поднимается шлагбаум, и усатая тётка уходит в свою будку пить чай, не выпуская из рук жёлтого флажка. Небо бледнеет – как будто его штрихуют белым мягким карандашом. На колено садится божья коровка. С улицы, где за заборами пионы, помидоры, брезентовый гамак и фантиком от ириски заложенная книжка, кому-то кричат – Юлька, обедать, суп стынет!
– Твоя бабушка.
– Да слышу я!
– Ну так что, пойдём?
– Пойдём.
Они отлепляются от скамейки, обходят опасных коз, крапиву и канаву с остатками вчерашнего ливня.
– Не реви! Подумаешь – не успели. Завтра уедем.
– Честное октябрятское?
– Да чтоб мне не сойти с этого места!
У кромки асфальтовой дороги они оборачиваются. Красный дизель, перестукивая, медленно уходит на мост – через Днепр, через овраги, деревни, кукурузные поля, перелески, и дальше, дальше – до самой Африки.
Из чего только сделаны мальчики
Евгений Коган
Золотая рыбка
– Да где она?
– Ну вот же, посмотри!
– Да не вижу я, где?
– Ну вот же она, прямо перед тобой.
– Ну папа!
– Да ну вот же… Все, уплыла.
Ивашка всхлипнул, скорее, от обиды, нежели от того, что не увидел. Только за последнюю неделю это было уже в третий раз. Сначала Леха из соседнего дома хвастался во дворе новым пистолетом, который ему то ли подарил дедушка, то ли он у кого-то выменял на набор металлических шариков, а потом Леху наказали за то, что он что-то такое грубое сказал Марии Алексеевне, и заперли дома, пока не осознает, поэтому Ивашка так до сих пор пистолета и не увидел. Вчера бабушка позвала его домой, а была как раз его очередь, и Юркин солдатик стоял так близко, даже наклонился в бок, словно предчувствую свою неминуемую гибель, и, в общем, Ивашка как будто не услышал бабушкин голос, а потом, за обедом, бабушка сказала, что вот, мол, жалко, что не прибежал, потому что такая смешная была картошка, похожая на человечка, и бабушка даже хотела ее сохранить, чтобы попозже Ивашке показать, но чего-то заслушалась радио, что ли песню какую, и, в общем, почистила и покрошила эту картошку в суп вместе с остальными. И вот теперь сейчас, папа только приехал, давно не приезжал, и они сразу пошли гулять – далеко, за овраг, к речке. Папа почти в самую воду тыкал пальцем, а Ивашка все равно не увидел, как под водой проплыла маленькая золотая рыбка. А когда она теперь тут появится – может, вообще никогда больше.
Ивашка знал, что золотые рыбки живут в аквариуме. Вон, у Марии Алексеевны стоял такой, она даже раньше приходила в магазин, чтобы покормить золотую рыбку, пока покупателей нет. Но чтобы настоящая рыбка плавала в речке – такого Ивашка, конечно, не ожидал. Поэтому он всхлипнул и повернул обиженное лицо к папе – ну почему, а? Папа потрепал Ивашку по голове, а потом протянул руку – пошли. Пошли, пожал плечами Ивашка. Он думал о том, что, когда вырастет, ничего не пропустит, везде будет успевать и все увидит. Поможешь, спросил только у папы. Конечно, улыбнулся папа, всегда во всем помогу, всегда буду с тобой, и крепко сжал Ивашкину ладошку.
Где опять шляешься, я голос сорвала, вскрикнула бабушка, как только они появились у дома. Мы за овраг ходили, ответил Ивашка и, чуть помедлив, добавил – я золотую рыбку видел, и посмотрел на папу. Папа кивнул. Какую рыбку, всплеснула руками бабушка, как же к оврагу, далеко же, я запретила ведь! Так я с папой же, насупился Ивашка. С папой он, опять, пробормотала бабушка и, махнув рукой, ушла в дом. Пойдем, бросила через плечо, фрикадельки есть. Ивашка фрикадельки любил, поэтому почти забыл обиду и запрыгал следом.
Ночью, перед тем, как закрыть глаза, Ивашка совсем тихо спросил – когда еще приедешь? Скоро приеду, ответил из темноты папа, может, через несколько дней, не скучай. И за овраг пойдем, еще тише спросил Ивашка. Обязательно пойдем, сказал папа, а сейчас мне пора, спи. Сплю, подумал Ивашка и сразу заснул. На кухне бабушка прислонилась к стене и, уже не сдерживаясь, заплакала, но Ивашка не слышал. Ему снилась золотая рыбка, и на этот раз он ее, наконец-то, увидел.
Дым
Когда я умер, не было никого, кто бы это опроверг…
Егор Летов
В среду утром Игорь Дмитриевич официально объявил соседям о своей смерти. Он долго правил текст, сидя перед компьютером, который уже третий год стоял на кухонном столе – в комнате стол был захламлен, завален книгами и какими-то старыми журналами, как, впрочем, и вообще вся комната. Когда-то Игорь Дмитриевич решил превратить ее в библиотеку, но вечно копался в книгах, которые сначала расставлял по порядку – по темами и авторам. В результате часть его обширной библиотеки перекочевывала на стол, на пол и, в результате, заняла всю комнату – комната от того приобрела очень кинематографичный вид. И, хоть найти в этой книжной свалке что-то нужное было практически невозможно, Игорю Дмитриевичу нравилось – два или три раза в неделю он заходил в эту комнату, проводил рукой по пыльным корешкам и глубоко вдыхал висящий вокруг воздух с хороводом пылинок, от чего в носу становилось щекотно. В остальное время Игорь Дмитриевич про книги не думал, потому что очень уставал на работе и предпочитал читать журналы, если вообще что-то читал. Периодика его тоже не слишком занимала, но привычку к чтению, выработанную с детства, девать было некуда. Так что приходилось читать журналы, которые, отжив свое, отправлялись в комнату – к книгам.
Однако в результате появления в квартире библиотеки («библиотеки» – Игорь Дмитриевич, когда думал об этой своей функциональной комнате, всегда брал ее в кавычки, потому что понимал – никакая это не библиотека, а собрание никому не нужных томов и журналов, от которых уже давно пора бы избавиться, да все руки не доходят), так вот, из-за «библиотеки» Игорь Дмитриевич, так получилось, переехал на кухню. Потому что кухня была большой, почти самостоятельная комната, в ней, кроме кухонного стола, помещались еще диван, тумбочка с телевизором, полки с посудой и даже шкаф, куда довольно компактно переселились немногочисленные вещи Игоря Дмитриевича. Компьютер тоже теперь стоял на кухонном столе, и это Игоря Дмитриевича устраивало – сидя перед компьютером, он по утрам пил чай, жевал немудреный холостяцкий завтрак, а вечером позволял себе пару бутылочек пива. То есть вел до омерзения предсказуемую жизнь сорокалетнего одинокого мужчины – брился два раза в неделю, дома ходил в рваной футболке и перебивался случайным сексом, которого, к слову, не было уже пару месяцев.
Каждый день Игорь Дмитриевич ходил на работу, которая ему наскучила примерно через полгода после того, как его взяли. Но он продолжал на нее ходить – не ходить на работу он не мог по причинам, которых не мог себе объяснить, к тому же, не умел распоряжаться свободным временем, по выходным все больше просиживая перед компьютером, или перед телевизором, или просто так, уткнувшись в журналы или в случайную книжку, таинственным образом просочившуюся из «библиотеки», ни иначе как через щель под дверью.На кухне у Игоря Дмитриевича стоял очень удобный диван, и это многое объясняло.
Вчера вечером, возвращаясь с работы, Игорь Дмитриевич долго шел вдоль металлического забора – за ним, за забором, располагалось какое-то учреждение, то ли школа, то ли больница, любопытством Игорь Дмитриевич никогда не отличался. Стояло позднее лето, конец августа заставлял по ночам кутаться в одеяло, листья медленно желтели и уже шелестели под ногами. Игорь Дмитриевич даже несколько раз пнул их ногами, и листья, лежащие вокруг пыльным дырявым покрывалом, отозвались уютным шелестом. И как раз в этот момент пахнуло дымом. Игорь Дмитриевич остановился и еще раз вдохнул в себя этот холодный копченый запах. И еще раз вдохнул, полной грудью. И потом еще раз, и даже зажмурился. Из-за забора, где дворники жгли листья, на Игоря Дмитриевича пахнуло детством – он помнил этот запах с тех пор, как на даче нелепым лопоухим мальчуганом носился между грядок с какой-то морковкой, а потом бежал к деду, который ворошил в бочке прозрачный огонь, пожирающий сырые осенние листья. Ничего особенного, но запах горящих листьев вдруг вернул Игоря Дмитриевича на тридцать пять лет назад, когда еще был жив дед, а жизнь была наполнена множеством очень важных смыслов. Игорь Дмитриевич стоял около этого забора, вдыхал запах горящих листьев, и думал о чем-то таком, что не смог бы выразить словами даже для себя, а уж если бы кто-то спросил его, о чем он сейчас думает, то он бы точно не ответил.
А на следующее утро Игорь Дмитриевич официально объявил соседям о своей смерти. На первом этаже, справа от лифта, он прикрепил к доске объявлений бумажку, на которой было написано, что он, Игорь Дмитриевич, умер, что и доносит до сведения своих соседей. Прикрепив бумажку, Игорь Дмитриевич ушел на работу.
Вечером, когда Игорь Дмитриевич вернулся домой, у доски объявлений стояло несколько человек. Двоих он знал – Инга Матвеевна с третьего этажа, толстенькая простодушная дурочка, учительница младших классов, и Степан, алкоголик с четвертого, в своей вечной кепке и заляпанной чем-то майке. Остальных Игорь Дмитриевич иногда встречал на лестнице, или во дворе, или сталкивался с ними нос к носу в лифте, но на этом их общение заканчивалось. Кошмар, сказала незнакомая женщина в сером плаще, и Инга Матвеевна украдкой смахнула слезу. Кошмар, продолжила женщина, не обратив внимания на ненужные проявления чувств, вот так живешь, живешь, а потом – раз, и все. Да, кивнул Степан. А мне кажется, он что-то чувствовал, сказала другая женщина, интересная, в сапогах на высоких каблуках, последние дни ходил грустный какой-то, потерянный. Что вы говорите, снова всхлипнула Инга Матвеевна. А потом заметила Игоря Дмитриевича. Ой, сказала она, добрый вечер. Здравствуйте, поздоровался со всеми Игорь Дмитриевич. Ну как вы, спросила Инга Матвеевна. Да ничего, вроде, ответил Игорь Дмитриевич. А вот тут женщина говорит, что вы последние дни что-то чувствовали, спросила Инга Матвеевна, это правда? Да вроде нет, ответил Игорь Дмитриевич, вроде, все как обычно было. Вы меня простите, я пойду – дел много. Да, конечно, закивали все, а потом, когда за Игорем Дмитриевичем закрылись двери лифта, снова попытались начать разговор, но говорить было, в общем-то, не о чем. Кошмар, снова сказала женщина в сером плаще. Ага, в очередной раз кивнул Степан, и уже потом все разошлись.
Игорь Дмитриевич поднялся к себе, переоделся в домашнее и плюхнулся на диван. Чувствовал ли он что-то последние несколько дней, что-то особенное? Игорь Дмитриевич задумался – нет, вроде, ничего такого не чувствовал, все шло как обычно, если бы не дым… Но теперь уже невозможно было что-то изменить. Игорь Дмитриевич вздохнул и вдруг почувствовал, что устал. Странно, подумал он, еще только середина недели, и прилег, с удовольствием вытянувшись на диване.
Игорь Дмитриевич пролежал так до вечера, то впадая в легкую дрему, то снова открывая глаза. Когда на улице уже совсем стемнело, неожиданно зазвонил телефон. Вообще-то телефон всегда звонил неожиданно, потому что редко, но сегодняшний звонок заставил Игоря Дмитриевича вздрогнуть. Звонил отец. Они разговаривали редко, не чаще раза в месяц, и разговоры их были пусты и бессмысленны. Ну, сказал отец, как ты? Да ничего, вроде, ответил Игорь Дмитриевич, только чего-то устал сильно. Понимаю, сказал отец и помолчал. А ты как, спросил Игорь Дмитриевич. Да все без изменений, ответил отец. Потом они еще немного помолчали, и Игорь Дмитриевич подумал, что пора прощаться и вешать трубку. Слушай, вдруг спросил отец, и голос у него еле заметно дрогнул, сынок, а как там? Да нормально, пап, ответил Игорь Дмитриевич, все так же. Ну, сказал отец, я так и думал. Ты береги себя, там. Буду беречь, пап, сказал Игорь Дмитриевич, ты тоже береги себя. А потом раздались короткие гудки.
Ночью все кошки серы
Ты спишь, спросил он тихо, одними губами. Она пробормотала что-то в ответ, тоже одними губами, и он не понял, что именно, а понял только, что она спит, раскидав по подушке длинные мягкие волосы. Тогда он неслышно разделся, скинул с себя джинсы и футболку, и вместе с уличной одеждой он словно сбросил все грустные мысли, которые владели им весь этот день, и предыдущий, и еще день, который был до того. Сейчас ему не хотелось ни о чем думать, а хотелось только смотреть на нее, и он еще на какое-то время замер, вглядываясь в ее силуэт под легким одеялом, и в эти раскиданные по подушке волосы. Он любил ее, эту женщину, которая спала перед ним, он вдруг почувствовал это так отчетливо, так ясно, как никогда раньше не чувствовал, и даже прижал руку к губам, чтобы не разбудить, чтобы ни одним вздохом не потревожить ее сон.
Потом он лег рядом с ней и аккуратно обнял ее, и она, не просыпаясь, прижалась к нему спиной и вздохнула. Ты спишь, еще раз одними губами спросил он, и она не ответила, и тогда он закрыл глаза. И сразу перед ним возникли улицы, такие шумные при свете дня – улицы, заполненные толпами спешащих куда-то людей и чередой еле ползущих машин, улицы, раскрашенные всеми возможными и невозможными цветами, шумящие на разных языках и бурлящие, кружащиеся, словно в огромном котле с кипящей водой, в которую сыпанули горсть разноцветных специй. Порой на улице у него кружилась голова, он не любил городской шум, не любил эти многолюдные улицы, но не мог без них – как и все окружающие его люди, он питался этим шумом, и этим движением, и этими запахами и огнями вывесок и реклам, и не мог представить себе жизнь без этой бестолковой суеты. И только ночью приходило спасение.