Текст книги "Анюта — печаль моя"
Автор книги: Любовь Миронихина
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 19 страниц)
Вдруг за окном снова загудело, – рука с бритвой замешкалась и повисла в воздухе. Задумался Дорошенко. Дальше он брился и послушивал. Бритва скрипела вяло и натужно. Дорошенко ехать передумал. Послал вместо себя Шохина. Раньше такого не бывало. Шохин удивился и обрадовался. Быстро собрался, затянул ремни, сапоги начистил и поехал. А немецкие танки уже возле Мокрого были. И попали они к немцам, Шохин и шофер. Только въехали в Мокрое и глазам своим не поверили – танки стоят, немцы вокруг! Окружили машину, вывели Шохина. Шофера отпустили, он назад прибежал и рассказал все, как было. А Шохина только отвели в сторонку и расстреляли.
– Ах, Шохин-Шохин, совесть у него какая-то была, хороший был мужик! – долго вспоминали его бабы.
И Анюта помнила Шохина всю жизнь. Вот стоит он в дверном проеме и говорит матери:
– У вас не хата, а дворец советов, большая семья была, да Сашка?
– Семь душ, – грустно отвечала мамка.
А Дорошенко запомнился Анюте бреющимся… Вечером в тот день, когда расстреляли Шохина, как полетели на их деревни самолеты! Дубровку не бомбили, бомбили Козловку, Прилепы – те деревни, что стояли на большаке. Дорошенко к тому времени и след простыл, вовремя он что-то учуял. Собрался вмиг, много добра прихватил – пар тридцать ботинок, крупу, сахар. Все, что выдали недавно окопникам, погрузил на машину и уехал. И Катька с ним поехала. Но недалеко они успели уехать, разбомбили их по дороге, машина сгорела, шофера и Дорошенко убило. И еще двоих убило, которые с ними в кузове ехали, а Катька пешком вернулась к матери в Прилепы.
В тот день, четырнадцатого сентября, столько всего случилось, что хватило бы на месяц – и смерть Шохина, и бомбежка, и солдатики наши прошли по деревне сплошным серым потоком. Отступали от Десны, там, говорят, были самые смертельные бои. Анюта глядела на них с крыльца, но все они казались на одно лицо – грязные, измученные, с незрячими глазами. Бабы несли им хлеб, картошку и молоко. Человек десять свернули к ним во двор, умылись у колодца и сели перекусить. Анюта принесла им самые лучшие бабкины полотенца с вышивкой, а мать с крестной хлопотали у летней печурки, жарили яичницу с салом. Бабка Поля не давала солдатам спокойно поесть, все плакала и причитала:
– Дети, вы ж не кидайте нас на немца, мы ж не будем живы, нас же усех побьют!
Солдаты молча жевали, опустив в землю глаза. Только один молодой парень поглядывал на бабку исподлобья и, наконец, не выдержал:
– Баушка, я хоть сейчас готов остаться и защищать вас, но у меня два дня нету ни одного патрона. – В доказательство он тряхнул винтовкой и клацнул затвором.
Крестная даже не поверила:
– Как же вы воюете без патронов?
– А вот так, посылают нас воевать и дают по дюжине патронов! – со злостью крикнул пожилой дядька и так страшно выругался, что Анюта зажмурилась.
Нет, это были совсем не такие солдаты, как Шохин и Дорошенко. Шохин и Дорошенко всегда были одеты в чистые гимнастерки, и ремни поскрипывали. А эти – измученные, злые, серые от пыли, и глаза у них на мир Божий не глядели, столько они успели навидаться лиха и крови. Одним словом – пехота. И подумала Анюта, что их батя тоже бредет сейчас по неведомым дорогам, сидит на чужом дворе и пьет воду из колодца.
Вслед за солдатами пошли в отступление и опомнившиеся окопники. Они и с утра еще землю рыли, и когда Дорошенко уехал – рыли. Чуть не попали под немца. Местная молодежь разбежалась по своим деревням, а девушки-студентки из Москвы побрели домой пешком. Дойдут ли, уж очень далеко идти? Мать долго стояла на крыльце и крестила их вслед.
– Сашка, может, нам тоже уйти? – донимала мамку крестная. – Найдется какая-нибудь гадость, докажет на тебя, что твой Коля коммунист и председатель, и постреляют вас всех.
И крестный тоже был коммунист, поэтому Настя очень боялась. Но мамка отвечала, глядя куда-то в сторону, в окошко:
– Куда мы пойдем, кто нас дожидается?
Анюте тоже хотелось бежать, куда угодно, только бы не оставаться при немцах. Но для матери бросить хату и хозяйство, ехать в неизвестность было еще страшнее, чем дожидаться казни.
Вечером, после того как ушли и солдаты и окопники, стало совсем пусто и жутко. Тут и загремел большой бой в Козловке. Немцы думали тихо войти в Козловку, Прилепы и Голодаевку, как утром они вошли в Мокрое, но не тут-то было. То ли наши, наконец, спохватились, то ли так и было задумано – именно на этом месте немцев подзадержать. Несчастной Козловке такая была уготована судьба: в сентябре сорок первого немцы никак не могли ее взять, несколько раз переходила она из рук в руки, сгорело восемь хат и побило много народу, а через два года, в сентябре сорок третьего наши лупили по Козловке из «Катюш», а немцы вцепились в нее намертво, и тогда не осталось от Козловки ни единой щепочки.
Они все побежали хорониться в окопы за огородами, сидели там до темноты. И баба Поля была с ними. Витька все время высовывался из окопа.
– Мам, глядите – танки!
– Не высовывайся, лихо мое! – стаскивала его мамка.
Анюта тоже не выдержала, выглянула: танки, как упыри, выползли из Мокровского леса и подались на Козловку. Хоть и далеко от них, но на ровном поле все было видно, как на ладони. Когда совсем стемнело, бой затих, и только зарево полыхало в той стороне. Они вылезли из окопа и побежали в хату, продрогли до костей, не столько от холода, сколько от страха. Два дня, пока бились за Козловку, они просидели в погребе. На другой день к вечеру над головой послышались осторожные шаги. Немцы! – подумала Анюта, и от ужаса помутилось в голове.
– Тетка Сашка, живы вы тута ай не? – тихо звал Донин голос.
Мамка так и кинулась наверх, опрокинув что-то в темноте. Лампу на всякий случай потушили.
– Ой, Донька, какая ты молодец! Поглядите вы на нее – разгуливает как ни в чем не бывало!
– Ни одной души нет по деревне, я проползла огородами, надо ж поглядеть, целы вы ай не? – Домна по-хозяйски уселась на лавку да еще и в окошко поглядывала.
– А куда мы денемся? – говорила бабка Поля, вылезая из погреба последней.
Домна всего неделю как опросталась, снова сделалась легкой на ногу, ничего не стоило ей проскочить всю деревню от края до края и заглянуть к ним. Новостей было много.
– В Козловке уже немцы, наши отступили к Голодаевке и теперь там постреливают, слышите? Дед Хромыленок только что домой прибег, черти его понесли к старшей дочке картошку копать, так и прихватило их прямо на поле, два дня в конюшне просидели, в сторонке за рекой, целы осталися. Вчера к ночи вылезли они с внуком Мишкой – а по полю мертвяков лежит! Как градом побитые, и наши, и немцы. Дед говорит: «Бабы, не бросим же мы их так лежать, наши ведь солдатики, кто ж их приберет, если не мы». Собрал стариков, баб, всю ночь они таскали мертвяков за конюшни. Вырыли там две ямки большие, в одну, дед говорил, сорок человек поклали, в другую шестьдесят, со счету сбились.
– Нет, нет, ой, Доня, нет! – как заведенная повторяла мамка и мотала головой мотала.
Но как не поверить, разве такое можно выдумать! Бабка Поля не успела выбраться из погреба, как услыхала про ямки, села на край, свесив ноги, и заголосила! И мамка с Доней плакали и крестились на божницу. Когда отца забрали на войну, мать снова перенесла иконы из темной бабкиной спаленки в горницу.
Поплакали, вспомнили своих солдатиков и помолились за них. Баба Поля со спокойной обреченностью сказала:
– Вот так и всех нас побьют.
Она все сидела на краю погреба и, как маятник, покачивалась из стороны в сторону. В Козловке у нее остались сестра и племянница с детьми.
– Твои все целы, баб, – успокоила ее Домна. – А соседку их, бабку Никуленкову убило, она на дворе была с коровой, дед Хромыленок говорил, так их снарядом и накрыло вместе с коровой. Да еще, теть Саш, куму твою Машу сильно поранило осколком, все плечо разворотило. А немцы что? Пришли, всех из хат повыгнали, велели жить по баням и сараям. Сами в хатах устроились, но пока никого не бьют и не издеваются…
– Ты бы не бегала сейчас по деревне, поберегла бы ты свою головушку, Доня, где твои ребяты? – спрашивала мать.
– Мои все в бане сидят. Ну как же мне не вылазить: корова зарюла, свиньи бьются в хлеву, и своих надо кормить. Я пошла, подоила корову, напекла им лепешек, а пули так и вжикают – вжик, вжик… Ой, лихо!
– Дурная твоя голова, Донька! Целы б были твои корова и свиньи, не сдохли бы с голоду за два дня.
– Ну да, а если б они две недели стреляли, моя корова так и стояла бы не доенная?
И Доня вдруг улыбнулась такой хорошей улыбкой – вспомнила своего сыночка.
– Мой-то малый лежит в бане на полоку и даже ни разочку не пискнул, как будто понимает, несмысль мой, что щас лучше помолчать.
Анюте было интересно, как назвали парнишку, Домна обещала взять ее в крестные.
– А пока никак, седьмой день живет безымянным, батя хочет Федькой, мамка – ни в какую, было передрались.
Мать смотрела на Домну, как на чудо.
– Доня, как хорошо, что ты пришла, мы уже не чаяли увидеть когда живую душу, мы, как твой малый, онемели, боялися слово сказать, честное слово, я и сейчас еле языком ворочаю.
Убежала Домна, и они окончательно вылезли из погреба, затопили печку. Надо было как-то жить дальше. Домна чуть прибавила им духу, но все же страшные вести, которые она принесла, не поддавались никакому разумению. Анюта все думала и думала об этом, но так и не смогла до конца поверить. Раньше, если человек умирал, даже в чужой деревне, все охали и ахали, ходили на похороны и поминки. Смерть была событием. А нынче просто зарыли в землю сто человек. А ведь каждый из этих ста – чей-то отец, сын и брат, где-то его дожидаются, где-то на него надеются!
Нет, этого не может быть, тихо твердило то существо в Анюте, которое стойко верило в леших, домовых, боялось бабкиного Бога, но помалкивало про это в школе. В школе ведь твердили, что нет ни Бога, ни нечистой силы, вообще ничего нет. И та Анюта, что была у всех на виду, Анюта-отличница и пионерка, бойко говорила на уроках, что все это одни предрассудки, а про себя тут же молила: «Господи, прости меня, Боженька, не покарай за этот грех, я не могу говорить правду!»
После смерти бабы Арины Анюте не с кем стало поговорить обо всем этом. Только бабка поняла бы ее ужас и смятение, и объяснила бы, может, не совсем толково, но в чем-то очень убедительно. А мамку страшно было и спрашивать, она жила только в своих мыслях. О том, что батя тоже, может быть, лежит сейчас в чистом поле и некому его прибрать. О том, что Ванька уже на фронте, а Любка неизвестно где. В Песочне давно немцы, успела ли она уйти? Эти думы иссушили мамку, ни о чем другом она не могла говорить. Ночами плакала и стояла на коленях перед божницей, все молилась бедная, надеялась вымолить их у Бога.
Приходили к родне козловцы и голодаевцы, рассказывали, что у них воцарилась неметчина. Фронт покатился дальше, к Москве, затихла стрельба, отлетали самолеты. Большая немецкая часть на днях двинулась к Рубеженке, в Козловке осталось человек тридцать немцев. Они разместились в четырех хатах, в остальных разрешили людям жить.
Появилось новое начальство – комендант Гофман. А возле сельсовета, где разместилась комендатура, провели немцы первое собрание. Гофман велел согнать народ и зачитал приказ – в каждой деревне выбрать старосту, поделить колхозную землю на нивочки, чтобы все сеялись весной сами по себе, как при единоличном хозяйстве. Немцы даже обещали дать весной семена и лошадей на пахоту. И не в одной голове пронеслось: вы еще доживите до весны, тогда поглядим, придется ли пахать. Надеялись, что к весне и духу их не будет. Надеяться надеялись, но все же поторопились подобрать себе старост получше. Гофман приказал старостам собрать по десять голов скота с деревни. Козловский староста сказал бабам прямо:
– Бабы, надо сдавать, будем по очереди…
И первым привел теленка. Без ропота собрали им десять голов. Какая бы власть ни пришла – первым делом начинает обирать мужика. Так всегда было. Но такая власть даже понятней: и правда, зачем немцам крестьян бить, кто ж их кормить будет? Про Дубровку и Прилепы пока забыли. Но дубровцы тоже поджидали немцев. Загодя обсудили, кого поставить старостой, чтобы не обижал и лишнего не брал. Сговорились на Степане, Михаленковой Кати мужике. Катя – баба смелая, горластая, ее за это прозвали Сорокой, а Степан тихий и неприметный, очень хороший хозяин. Это раз. Не жадный и совестливый – это два. И три – никогда не ходил в начальниках и не привык командовать. Так и объявили ему: Степан, быть тебе старостой и не разговаривай!
Степан побурчал, но его и не больно-то спрашивали. Тем более, рассудили, Степан как инвалид, он еще с гражданской без ноги, никогда не работал в колхозе. Инвалиду все сходило с рук. Немцам это должно было очень показаться. Ну, чем не кандидат в старосты?
Первым делом Степан велел свести по домам оставшихся колхозных коров и телят, а то немцы скоро приберут к рукам и на счет не поставят, начнут таскать из хлевов личную скотину. Быстро поделили и забытое в амбарах семенное зерно. В Козловке не успели, так немцы уже все повыгребли. Степан так и прикинул:
– Прогаврилили козлы ржицу, а мы спрячем, нам хватит весной посеяться, еще и останется.
– Верно-верно, девоньки, тащите скорейше, – засуетилась бабка Поля, – если они у нас хлебушек вывезут, нас тогда и стрелять не надо, мы и так с голоду подохнем.
Когда в первый раз наехали к ним немцы, Анюта от страху даже на улицу не выглянула, только слышала урчание мотоциклов. Мамка велела им на печке сидеть, и сама никуда не пошла. А Настя побежала к сельсовету, разве могла она такое пропустить. Немцы, как и в Козловке, назначили сдавать скот, поставили старосту – в общем, провели собрание и отбыли.
То не видно было по деревне ни одной живой души, все прятались по хатам, а после этого собрания стал собираться народ на посиделки: то сидят кучно у кого-нибудь на крыльце, то у колодца бабы судачат, куда лучше припрятать картошку и зерно. Боялись, что отберут. Кто зарывал на огороде, кто в сарае или пуньке. И все друг у дружки спрашивали, потому что не у кого больше было спросить: Господи, и долго нам под ними жить, писем нет, как терпеть?
– Шохин говорил, два-три месяца, от силы полгода продержатся, пока наши чуть опомнятся, – утешал женщин дед Хромыленок, которого уже прозвали за глаза Похоронщиком.
«Козлы» и прилеповцы дивились на такие разговоры, уж очень смелыми и непуганными были дубровцы, в Козловке никто слова лишнего сказать не смел. Дубровцы им сочувствовали, но не упускали случая и попенять: у вас уже четверо полицаев, и еще запишутся, конечно, вам надо помалкивать, и немцы у вас по хатам стоят, а к нам только наезжают, вот и болтаем, что хотим, а вы – с оглядкой. А за глаза ругали соседей: у них такой народ, и при советах доносили и при немцах будут.
Давняя вражда была между соседями, когда-то в старину выходили деревня на деревню, дрались до крови. Но нынче дубровцы с нетерпением их поджидали, придут к родне, понарасскажут такого про свою жизнь при новой власти… Учительницу заставили работать в комендатуре переводчицей, она девка смелая, не боится немцам замечания делать. Первые дни немцы, как сдурели, – спустят штаны и оправляются прямо на дороге или коло хаты, как будто вокруг нет никого. Бабы не знали, куда глаза девать, ну что это они? Учителка Гофману пожаловалась, она молодец, по– ихнему хорошо немкует: ваши камарады, говорит, нужду справляют прямо на дороге, некрасиво это, женщины за водой ходят, дети играют. На другой день смотрят – уже уборные стоят, вмиг сколотили. А в хозяйские они не ходят, брезгуют или боятся. Они и к речке и в глухие места не заходят, боятся партизан.
Гофман был чудной немец. Вот в Мокром, там обыкновенный комендант, к таким начальникам они привыкли. В Мокром «постояльцы» таскали кур у хозяек, лазали по сундукам и кладовкам, там все было можно. А Гофман своих немцев придерживал. Бабы козловские рассказывали: приходят к ним немцы и просят – матка, свари нам картошки! А они им: иди сам на огород да нарой. Но немцы боялись сами лазить по огородам, Гофман запретил, вот как! Дубровцы охали и дивились на такого начальника. Это он притворяется хорошим, потом все равно свое возьмет, не верила Настя. И многие не верили.
Анюта видела немцев только из окна, когда проезжали мимо. С ноября они стали часто ездить через их деревню на Починок. Проезжали санитарные машины, крытые фургоны и даже их страшные, тупомордые танки. В тот год зима взялась рано, уже в ноябре намело снегу до окошек, а по ночам стены хаты кехали и потрескивали от мороза. Уютно было вечерами в теплой хате, когда на улице гудела метель, чтобы к утру устелить снегом всю землю, а возле дома причудливо защипнуть гребнистыми волнами. Но невольно думалось и срывалось с языка: нам-то хорошо дома, а где сейчас наши скитаются, может быть, в чистом поле, у костра, может, в окопе мерзнут, хоть бы весточку получить, несколько строчек – живы!
Они с Витькой уже несколько дней тешились своими птушками, целыми вечерами сидели у клетки. Дед Устин, мамкин дядька, ловил снегирей «у пленку»: на доску насыпал льняных семечек и под приманкой оставлял петельку из конского волоса. Старый дед, как малое дитя, забавлялся этой охотой, затаится и часами ждет. И вот принес Витьке в подарок трех снегирей, сколотил клетку, натянул сеть, и птицы поселились в горнице всем на радость. Скакали по жердочке, посвистывали и клевали семечки. Даже мамка иногда подходила и улыбалась: ну прямо генералы, надуются, такие важные, серьезные.
Как-то вечером, только стемнело, заурчали возле хаты моторы, полоснул по окнам свет от фар. Анюта с Витька сразу вскочили на печку, а мать заметалась по хате, бестолково хватая то платок, то тулуп. А в дверь уже загремели.
– Ой, у меня руки отнялись, чего я торкаюсь по углам? – упавшим голосом говорила она и, наконец, пошла открывать. – Дверь не ломайте, собаки.
Ввалилось много немцев, человек десять. Морозный пар, как будто за дверью дожидался, так и ринулся за порог, разбежался во все стороны, даже на печке достало его легкое дыхание. Анюта беспокойно поглядывала из-за трубы, как там мамка. Она стояла у печки, заложив руки за спину. А когда немцы, поскидав свои куцые шинельки, облепили печку, мамку словно ветром отнесло в угол, на лавку. Ни жива, ни мертва бедная, всхлипнула Анюта.
Немцы разложили на столе в приделе свои фляжки, стаканы и банки с консервами, приготовились перекусить. Но двое даже греться не стали, как увидели в горнице птушек, так и бросились туда. Сели у клетки – смеются, лопочут, радуются. Немцы в приделе разлили свою водку в стаканчики и мамке совали угощение, но она замотала головой и не взяла. А те двое даже не пили, так и просидели у клетки, крошили хлеб снегирям.
Эти немцы, слава Богу, даже ночевать не стали, отогрелись, поели и поехали дальше. Прошло несколько дней, и за это время случилась с птушками беда. Ночью кот порвал сетку и сожрал снегирей. Утром Анюта увидела только перышки на дне клетки и закричала так пронзительно и страшно, что с кухни прибежала перепуганная мамка. Анюта плакала, Витька похныкал, мамка повздыхала. Надо было подвесить клетку, а они оставили на столе… Эта вина замучила Анюту и еще жалость к беззащитным, крохотным птушкам.
В тот день они пошли в школу. Несколько оставшихся учителей решили собрать детей и учить потихоньку, чтобы не терять время. Анюта так радовалась школе, но по дороге глаза ее то и дело застилались туманом от набегавших слез. Эти птушки их словно чуть отогрели и подарили утешение. И так глупо они пропали! Но к вечеру ее горе притупилось и превратилось в нудное, больное воспоминание. Дед Устин обещал поймать других снегирей. Но Анюта отчаянно замахала руками – не надо, не надо других! В глазах стояли ее снегири: как весело и нежно они пиликали, как ловко теребили подсолнечные семечки, устроившись поудобнее на жердочке и распустив для равновесия перья на хвосте.
Вечером они с Витькой разложили книжки на столе и сели за уроки, впервые после долгого перерыва. Витька насупился и запел по складам. Мать протапливала печку в горнице. И снова заурчали моторы и полоснуло по окнам светом от фар. Витька убежал прятаться на печку, Анюта провозилась, убирая со стола книжки. Ввалились те же самые немцы, Анюта сразу их узнала, хотя еще в прошлый раз они все для нее были на одно лицо. Молодой, рыжий так и понесся в горницу к клетке. А клетка-то пустая! Немец, сбрасывая шинель, все недоуменно шарил глазами и о чем-то пытал Анюту. Она сразу догадалась о чем. А мамка с чужим натянутым лицом хоть и стояла рядом, но ничего не понимала от страха.
– Где есть птицы? – неожиданно сковырзал по-русски пожилой, дородный немец.
– Кот сожрал, кот поел, – старательно повторяла по складам мамка, как для глухонемых.
Толстяк похлопал глазами, что-то сказал рыжему, и тот вдруг обхватил голову руками и изобразил такое отчаяние, что Анюта невольно улыбнулась. А немцы радостно заржали. С утра мороз смиловался – потеплело, поэтому немцы нынче были веселей, не сидели у печки, а сразу бросились накрывать на стол, развернули пакеты с шуршащей бумагой, нарезали хлеб и сало. А толстяк вдруг вышел на середину горницы и заявил:
– Я хочу говорить!
Говорить он хотел только по-русски. Анюта заметила, что немец, кажется, очень пьяный, его словно ветром покачивало. На него не очень-то обращали внимания, непрошеные гости тут же жадно набросились на еду. Тогда толстяк, ища слушателей, шагнул прямо к печке, расстегнул кобуру и достал пистолет. Мать как раз собиралась подбросить в печку еще дров и застыла с поленом в руке. Пьяный немец, размахивая пистолетом прямо у нее перед глазами, вымучивал по-русски свою речь:
– Матка, твой кот очень огорчил нас, этот негодяй, твой кот, достоин самой страшной казни, он погубил души невинных птичек, вороны, воробьи, орлы, как сказать по-русски, давай его, мы будем стрелять – пиф, паф…
Толстяк говорил то же самое и по-немецки и даже показал, как он будет расстреливать кота, а кот будет жалобно мяукать. Немцы жевали и похохатывали.
Анюта бросилась к матери и обняла ее. Она сама понимала, что это шутка, но бедная мамка не понимала, и вся сомлела от ужаса. Вдруг рыжий отобрал у толстяка пистолет и что-то сердито заговорил, кивая на Анюту. Толстяк оправдывался: нет, нет, девочка не бояться, негодяй кот пиф-паф. Он даже хотел погладить Анюту по голове, но она увернулась. Мамка немного опомнилась от страха, присела на табуретку у печки. Конечно, этот пьяный дурак не будет их стрелять, но кота он запросто пристрелит, подумала Анюта.
Она набросила полушубок и выскользнула в темные сенцы. Кота они с Витькой вчера побили и выгнали из хаты. Ночью он ходил по чердаку, мягко ступая лапами. Она знала его походочку и прислушивалась, глядя в потолок. А днем Васька поглядывал на них сверху, заискивающе мяукал, но спуститься вниз опасался.
Анюта позвала: кис, кис. Зашуршало сено, и кот немедленно явился на зов. Обрадованный, что его простили и зовут, он стал быстро спускаться по лестнице, осторожно ставя передние лапы на перекладины. Анюта подхватила его на лету и прижалась щекой к прохладной белой шубке. Несмотря ни на что, она любила своего Ваську. Он разбойник и хищник, природа его такая. Но и службу свою он нес исправно, отпугивал крыс и мышей, исчезал на всю ночь по своим кошачьим делам, как на работу, и целый день мог проваляться на печке, разомлев от жары и громко запевая, когда его приласкают. Собаки – совсем другое дело, они всего лишь беззаветно преданные людям служки. В кошках Анюта любила независимость, достоинство и таинственный образ жизни, в которую человек не допускался. Она вспомнила, как Васька возвращался с улицы зимой, когда его шубка пахла морозной свежестью и таяли на ней последние снежинки. Нет, никогда она не позволит его убить.
Анюта прижала кота к груди и потащила в кладовку. Заснеженное оконце белело в кромешной темноте на бочки, лари и корзины. Где-то в сторонке должны стоять пустые кублы, она шарила рукой – здесь сало, из другого пахнуло капустой. Наконец, наткнулась на пустой. Сунула туда кота и плотно задвинула крышку. Тревога немного отпустила, зато кот, обманутый в своих ожиданиях, взревел в темноте дурным голосом. Зато цел будешь, шептала Анюта, забрасывая кубел половиками и тряпками.
В хате немцы шумно перекусывали за столом, расхаживали по хате и курили. Мать сидела в углу на табуретке, сложив руки на коленях, как в гостях, а не у себя дома. Только собралась Анюта укрыться на печке, как один из немцев преподнес ей гостинец – кусочек хлеба с повидлом. Она побоялась не взять и осторожно приняла, чтобы потом выбросить в помойное ведро. Вдруг она заметила, что рыжий немец на нее смотрит, смотрит и невесело кивает на пустую клетку. Потом он задвигал челюстями, выпучил глаза и заурчал. Наверное, этот рыжий был артистом, ну не мог обыкновенный человек так смешно изобразить кота. Анюта снова не выдержала и улыбнулась.
Рыжий был очень похож на голодаевского Мишку Фролёнка. А ведь они тоже пожалуй что и люди, в первый раз робко подумалось Анюте, уж очень человеческие у них лица.
В декабре немцы приехали в Дубровку и встали по квартирам. Пришлось и им, как козлам и мокровцам, жить вместе с ними. В большой горнице поселилось шестеро немцев. Сами они в горницу больше не ходили, обитались в кухне и приделе, спали на печке и на полатях. Им повезло – сходливые достались им немцы, не обижали. У соседей невыносимые стояли, таскали что хотели, всю капусту и соляники поели.
Скоро стала различать Анюта «своих» немцев в лицо. Как-то вечером сидели у них бабка Поля и Настя, и вдруг заглянул на кухню один из постояльцев, молодой, высокий немец, волосы светлые и волнистые. И стал он что-то мамке немковать по-своему. Немкует и немкует, а мамка ничего не понимает.
– Караул, что ему надо, бабы? Анют, сбегай к Тамаре.
Анюта записала русскими буквами непонятные слова и побежала к Тамаре Ивановне через дорогу. Она бывшая учительница из Мокрого, понимала чуть по ихнему.
– Он у вас просит репы, обыкновенной репки, – объяснила Тамара Ивановна. – Наши немцы тоже репу любят, у них у всех цинга, зубы выпадают, вот они и жуют репу, как лекарство.
Анюта принесла ему за хвостики три репки. Немец вежливо поклонился и сказал «данке шен».
– Иди ты к черту, – тихо сказала ему вслед мамка.
Анюта поглядела на нее испуганно и укоризненно. В последние дни мать на себя не была похожа.
– Потому что я с ними с утра до ночи, как на ноже, сердце не на месте, мало ли что им в головы взбредет? – жаловалась она Насте.
– Ну что им взбредет, Сашка? Они кур таскают, а нас не трогают.
– Да, не трогают, а Ваня Ситчик?
И обе заохали, перекрестились: царствие небесное, хороший был мужик Ваня, тихий, хозяйственный, но это тебе не в колхозе, подруга, немцы ничего не дадут стянуть. Ваню Ситчика из Мокрого никогда не брали в армию, у него с детства рука сухая. Нарядили его немцы возить мешки с мукой и крупами на свой склад. Он возил и вроде, говорят, один мешок прихватил. Они его поймали на этом, заперли сначала в амбар, а потом расстреляли, чтоб другим неповадно было. Деревни как прослышали про это, притихли и приуныли.
Светловолосый немец на другой день снова зашел на кухню, сказал, что его зовут Август, и оставил на столе буханку хлеба и соль. Мать очень удивилась и сказала немцу – «рауде». Где-то на улице подцепила несколько слов, бабы у колодца научили. Домна ей потом объяснила:
– Ты что, теть Саш, ты ж его гонишь из хаты вон.
– Да иди ты! А он ничего, посмеялся и пошел себе, во дура, брякнешь так не знамши…
Август просил еще репки и яиц и за все это оставил на столе красную тридцатку с Лениным, хлеба и соли. Мать повертела бумажку в руках: ну вот, хоть беги в магазин в Мокрое, заказывайте что купить. Посмеялись, но бумажку она все-таки аккуратно припрятала в сундук. Особенно радовались соли. Анюта с Витькой совсем не могли есть несоленые щи и кашу, а где ее взять? Небольшие запасы, еще Шохина приношения, давно подобрали.
Другой немец, которого Анюта вскоре стала отличать, был худой, чернявый, чем-то недовольный. Они с Витькой боялись попадаться ему на глаза, хотя с чего бы, он их никогда не замечал.
– Ох, злющий этот ваш Ганс, не любит нас, – как-то сказала про него Настя.
Она этого чернявого знала, он ходил к ее немцам в карты играть. Как-то зашли они в хлев, когда Настя доила корову, постояли, посмотрели. Этот немец скривился даже, «швайн, швайн» говорит. А другой немец немного знал по-русски и начал Насте выговаривать: почему, дескать, Настя, у тебя такая грязь в хлеву, почему не чистишь, у нас в Германии в коровниках каменные полы, и хозяйки эти полы чуть ли не каждый день моют. Настя посмеялась и спрашивает:
– Вы сами-то городские или деревенские, где родились, где жили?
Они ей так свысока отвечали, что хоть и не деревенские, но в деревне бывали и видели, какие опрятные и богатые в Германии хозяйства, не то что в России, такой нищеты они нигде больше не видели, хоть всю Европу прошли.
– А как вам наши морозы, понравились? – ехидно расспрашивала крестная.
Они уже успели хорошенько померзнуть в России, поэтому хором отвечали – о-о-о!!!
– Если бы я свою корову поставила на каменный пол, она бы у меня так и примерзла к нему, как столб, – говорит им Настя. – Вот смотрите, у нас коровы стоят на деревянном, дощатом полу, каждый день я подбрасываю на него соломки, солома смешивается с навозом, и получается такая теплая перинка, что моя коровка и в трескучие морозы не замерзнет. А весной мы все вычистим и на огород свезем навозец, дошло до вас?
Я с ними не спорила, я только хотела им объяснить, они ж не понимают ни уха – ни рыла, а приехали из Германии меня учить. Постояли, подумали, пожали плечами и пошли себе. Но, кажется, что-то дошло. Наверное, права была крестная: немцы прожили у них месяц, другой и что-то стали понимать. Еще один постоялец Генрих, молодой, веселый парень, тоже оказался сходливым. А остальные хотя бы не вредные. Не только Анюта с Витькой, но даже мамка перестала их бояться. Бабы говорили:
– Тебе повезло, Сашка, с немцами, а у Бурилихи всех кур перестреляли, поросенка зарезали и сожрали, а что тут сделаешь?
Соседям, Никуленковым тоже попались безобидные немцы, привезли дров, напилили, покололи и сложили в сарай. Бабка Никуленкова рассказывала, что они вроде и не немцы, австрийцы какие-то, все до войны крестьянствовали. У них корова не могла растелиться, так эти австрийцы всю ночь возле нее пробегали.