Текст книги "Анюта — печаль моя"
Автор книги: Любовь Миронихина
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 19 страниц)
Все больше народу подходило в роще, и вот уже обступили зрители девок плотным кольцом. Старухи всем были недовольны – и статью березовой куклы, и размалеванной лицом. Старушек послушай – все было так ловко и хорошо в их молодости, а нынче – как зря.
– Что это у нее титьки висят, как у коровы недоёной? – критиковали они куклу.
А девки хохотали:
– Сереж, иди поправь, как тебе нравится.
Но у Сережи была маленькая слабость: тридцатилетний женатый мужик краснел, как девка, от нескромных шуток, а матерных слов на дух не выносил. Конечно, эту слабость давно за ним приметили и донимали все кому не лень. Вздумал он поднять куклу и поглядеть на нее со стороны, но не удержал – сам упал и куклу уронил. Журилиха даже взвизгнула от радости:
– Сереж, ты что ж это при всем народе бабу завалил?
Сережа так расстроился, что собрался даже уходить.
– Пожилые женщины, а такие бестыжие на язык, ну вас, уйду!
Но девки бросились его уговаривать:
– Сереж, больше не будем, не бросай нас, ты ж у нас один мужичок… Мужичков было много, но все они стояли в стороне и хохотали. Анюте тоже стало весело и хорошо, хотя она не всегда понимала, что смешного в этих шутках. И батя смеялся, но потом поглядел на рощу и пожалел:
– Сколько березок загубили! А если посчитать по всей России – целые леса извели.
– Ох, кум, людей жалеть надо и землю, раньше тут пашня была, мой дед тут пахал.
Анюта забеспокоилась: это Полька Косинчиха прибежала с Козловки, то не было ее, глядь – тут как тут. До чего нахальная баба, толкнула батю локтем, потом повисла у него на плече, и все как бы шутейно. И никакой он ей не кум, у нее все мужики кумовья. Но батя-то, батя! Как всегда усмешничал, щурил свои голубые глаза вместо того, чтобы рассердиться и оттолкнуть Польку от себя. Ему как будто даже нравилось, что она за ним бегает.
Хорошо, что матери не было поблизости. Анюта не хотела упускать из виду Польку и отца, но девки уже надели на куклу красную юбку и запели частушки. Домна завязала поверх юбки фартук с оборками, но и за делом не могла минуты спокойно постоять, все пританцовывала и крутилась юлой. Анюта пометалась-пометалась между ними и батей и все-таки решила пробираться поближе к кукушке. Девки уже подняли ее и отряхнули от травы. Зрители одобрительно загалдели – хороша, лучше и быть не может! И Сереже понравилась: балерина какая, прямо руками порхает. Но старухи тут же раскритиковали куклу в пух и прах:
– Ну что вы навели, она у вас как три дня не евши, надо руки пониже и талью попышнее…Некультяпистая вышла, не… Ладили, ладили и ничего доброго не сладили.
Но Домна не унывала:
– Ничего, девки, надо еще под юбку слазить, ж… ей навести.
Она задрала у куклы юбку, девки подложили туда еще мешок с травой, посмеиваясь над Сережей:
– Сереж, не гляди, а то совсем влюбишься…
Готово – кукла раздалась вширь и сразу постарела лет на двадцать. Сережа губы скривил: была, как барышня, а теперь стала наша баба, колхозница. Наконец, собрали куклу, подняли и понесли. Сначала она очень не понравилась Анюте, ну пугало и пугало огородное, такая размалеванная, несуразная. Маленький парнишка даже зашелся в плаче, увидев эту «кукушку». Но кроме нескольких старух, все были довольны и приговаривали – хороша наша Матреша, наша Матрена Ивановна. Значит, так и нужно. И Анюта приняла куклу такой, какая есть.
Девки во все горло затянули песню, и кукушка по ярким платкам и шалям поплыла к реке. Здесь на ровном лугу Сережа воткнул березовую куклу в землю, и вокруг нее сразу же стал затеваться хоровод. Кое-кто из стариков привязались к хороводу, Журиха с Бурилихой, Поля Жвычка, веселые старушки, они каждый праздник плясали с молодыми девками, никогда не отставали. И дед Тимоха всегда ходил в хоровод. Баба Арина над ними посмеивалась: старики должны сидеть в сторонке и поглядывать, как молодежь веселится. Это потому, что у нее уже не было сил плясать, ничего больше не оставалось делать – только любоваться и подпевать.
Анюта полжизни отдала бы, чтобы сцепившись с кем-то руками, плыть и плыть в хороводе, не слыша своего голоса. Но детей в хоровод не брали, и она все прикидывала, сколько еще лет ей расти и ждать. Хоровод всегда начинали с «Посеяли девкам лен», это такая бойкая песня, для разминки. Потом пошли другие – постепеннее. Анюте больше всего нравилась веселая песня, как жена невзлюбила мужа и привязала его к березе. Вот Доня ее завела, девки подхватили, и песня загремела. Сережа не хотел играть постылого мужа, увернулся и убежал. Когда-то, во времена бабкиной молодости, парни не считали зазорным плясать в хороводе, а нынче предпочитали смотреть со стороны. Двое парней, правда, вплелись в хоровод, но в круг выходить постеснялись. Тогда Домна вытащила на середину деда Тимоха, дед был очень даже согласен. Доня скрутила ему руки настоящей веревкой, но дед все притопывал и колготился за ее спиной, хотя должен был вести себя смирно, потому что привязан к белой березе.
Ох, как невзлюбила жена мужа, мужа-недоростка,
Ох, привязала жена мужа ко белой березе.
Ох, как сама, шельма, пошла загуляла,
Ох, она немножечко гуляла, всего девять денечков.
Вот Донька, та во всем следовала за песней: она и плечами повела и бровями заиграла, тряхнула головой и полетела вдоль хоровода, как вихорь по дорожке, в общем – загуляла. Легкая нога у Дони в пляске, хоть сама она девка не хилая. Анюта заметалась под ногами у притопывающих и прихлопывающих зрителей. Ей хотелось видеть Донино лицо, потому что каждая его черточка играла, не говоря уж о движениях и жестах – все было ко времени и к месту.
Ох, на десятый денек ей грустно стало,
Ох, тошновато-грустновато по милому дружочку…
Тут Доня положила ладошку на грудь, уронила голову на плечо – и повеяло от нее такой горькой, бабьей кручиной, что все ахнули от удовольствия. И Анюта ухватила этот момент, ухватила-углядела обрывками за мельканием чужих спин и голов. Она вбежала повыше на холмик, отсюда, хоть и с отдаления, стало лучше видно, что происходило в хороводе.
– Вот так-то, девочка моя, лучше завалященький мужичок, да свой, – ехидно шамкала какая-то старуха.
Никто не обратил на нее внимания, едва ли кто и вспомнил, что песня коснулась хоть немножко и жизни самой Дони. Десятки глаз жадно следили за ней и дедом, как будто впервые им довелось видеть этот хоровод, а видели они его много раз и знали наизусть. И на всех лицах рассиялась одинаковая улыбка. И после того как песня закончилась, улыбку нельзя было стереть. Домна, погрустив по милому дружочку, мелко-мелко притопывая, пританцевала к деду и бросилась ему на шею. Толпа радостно всколыхнулась, женщины всплеснули руками: батюшки, что вытворяет, ну артистка! Мужики басисто захохотали, а дед пошатнулся в Домниных объятиях, но устоял. Бабка Лена, Тимохова женка, притворно заголосила:
– Караул-ти, завалила она моего деда, эта телка?
– Цел твой дед, Лена, а если б и завалила, ему только в радость. Ну, баб, ты теперь гляди и гляди за своим Тимохом, его теперь не удержишь, раз он по молоденьким вдарил, – шутили над бабкой.
Лена не могла скрыть гордости за своего деда. А Доня уже собралась развязать своего постылого мужа, но тут хор ей напомнил:
Ох, не дошедши она до мужа, стала-становилась,
Она низенько-низко ему поклонилась.
И Доня, чтобы поспеть за песней, отскочила и отвесила деду низкий поклон. Дед Тимох, впервые взглянув на нее сверху вниз, вскинул плечами и бороденкой, возгордился, что шалая баба наконец одумалась. Домна развязала его, и он замахал руками и радостно зашлепал за ней, хотя по песне должен был вести себя совсем не так.
Ох, расхорошая жена, а мне не до пиру:
Ох, мне соловушки головку расклевали,
А мне березовы сучки руки простебали,
Ох, мне муравьюшки ноги все поткусали…
Но Доне не было до этих страданий никакого дела. Вместо того, чтобы для виду чуть посочувствовать, она пустилась в буйный пляс, юбки шально вздымались у ног, красные каблучки замелькали в белом шитье. Домнины красные шнурованные ботинки такое выкамаривали! И где она только научилась, у кого подхватила? У них и плясок таких не было, плясали степенно, незамысловато – два притопа, три прихлопа.
Анюта еще в роще любовалась дониными ботинками. Не раз, наверное, сбегала на базар ее мать с крынками и корзинам, а может быть, и целого подсвинка свез на базар батька, чтобы сделать любимой дочке хорошую справу, сарафан и шаль. Но, скорее всего, были куплены ботинки еще в приданое дониной бабке. Бабка чуть дыша прошлась в них на свадьбе, на другой день смазала салом и захоронила в сундуке. Домнина мать несколько раз сходила в них на вечеринки и получила выговор, что не бережет добро.
Потом наступили горькие времена, прокатились лавиною войны и революции, повымело мануфактуру, соль и гвозди. Но даже в самой большой нужде не расстались с ботинками, сарафаном и подшальником, не свезли на базар. И в тридцать третьем, в голод, не променяли на муку. И достались они Домне в целости и сохранности. И подшальник золотой у нее на плечах, наверное, тоже бабкин, сейчас такой и на базаре не найдешь. Эти расчетливые и завистливые мысли пронеслись не в одной женской голове. И в Анютиной тоже. Она хоть и донашивала Любкины платья, но в нарядах уже очень даже разбиралась.
Вдруг Домна винтом развернулась перед дедом, взмахнув широким подолом синей юбки, схватила его за грудки, встряхнула, и ее голос ненадолго вырвался из хора:
А ты будешь, муж негодный, пускать меня в гости?
Полузадушенный дед что-то прошелестел в ответ, а хоровод весело и зычно подтвердил его обещание:
Расхорошая жена, иди куды хочешь!
После этой песни хоровод ненадолго распался. Кто-то присел на траву отдышаться, девки сбились в стайки и защебетали, радостные, раскрасневшиеся, ничуть не уставшие. А для Анюты после этой песни наступила оглушительная тишина. Зачирикали воробьи над головой, зашелестели ивы у воды, и совсем рядом эта шалава Полька хлестнула батю веткой по плечу. Батя, щуря глаза, улыбался куда-то в сторону, как бы не отвечая за Польку и ее бесстыжее поведение. И мамка стояла неподалеку, старалась держать на лице улыбку, но улыбка была жалкая и неубедительная. Все это Анюта отметила мельком и со странным безразличием, хотя еще полчаса назад негодовала на Польку и жалела свою бедную мамку. Она все еще стояла на камне, не могла очнуться. Не хотелось ни двигаться, ни говорить, ни думать.
На поляне расхаживала Доня, помахивала веревкой, что-то рассказывала бабам, а бабы хохотали. Неведомая сила вела за нею следом Анютины глаза. У костра мать с бабкой пили квас, и ее давно мучила жажда. Но сильнее жажды мучила Анюту горькая, безысходная тоска: никогда, никогда не быть ей ни красавицей, ни певуньей, ни плясуньей, бесталанной невезухой родилась она на свет!
На Домну Бог оглянулся – не шибко она и красивая, но молодежь за ней табором ходит, чем она приманивает к себе? Мамка говорит: это талант, обаяние. Что за обаяние такое, его руками не потрогаешь, глазами не увидишь? Самая красивая девушка у них в деревне – это Лена Никуленкова, все это признают. Но почему-то Анюта совсем не хотела быть Леной, а только Домной.
Бабка говорит: будешь сладким – расклюют, будешь горьким – расплюют. Все тянутся к легким и беспечным людям, таким, как Доня. И сторонятся несчастливых и угрюмых. Но Анюта не опасалась за Доню: ее не расклюют, ее слишком много, хватит на всех.
Как-то вечером после ужина зашел у них разговор о красоте и красавицах. Обсуждали и Доньку. Любка с матерью не считали ее особенно красивой: лицо круглое, глаза серые, сама коренастая, не особенно фигуристая. Зато походочка легкая, не ходит, а летает Доня, время от времени отталкиваясь от земли. И волосы красивые, на голове целую копну носит, ярко желтой, еще не пожухшей соломы. Отец с Ванькой, не сомневаясь, причислили Домну к первейшим красавицам. У бабы Арины тоже было свое мнение: видная, видная девка, как в сказке говорится – брови дугою, грудь колесом… Посмеялись от души над бабкиным эталоном красоты. И Анюта добавила, что Доня как будто всегда улыбается, никогда не бывает у нее серьезного или грустного лица, про таких людей говорят, что они улыбчивые. У Дони это не только от веселого характера, но и от ямочек, донькины ямочки на щеках всегда смеются, даже когда самой Доне не весело.
В этот Духов день Анюта поставила себя рядом с Домной – и ужаснулась! Такой она показалась себе невзрачной и неприметной, на такую никто не взглянет, такая никому не интересна. В повседневной жизни, незаметно день за днем протекающей, Анюта о своей ничтожности забывала. И слава Богу! Но сегодня ей мучительно захотелось быть в центре внимания, вместе со всеми петь и даже, страшно подумать, без всякой робости выйти в круг и танцевать с Доней.
Хоровод, немного передохнув, снова сцепился и поплыл, а потом понесся шибче, так что две-три старушки из него поневоле выпали. Все зависит от песни: если песня бойкая, то и пробежаться можно. Как про женку-щеголиху. Она заставила своего мужика продать коня и купить ей шубу, чтоб было в чем ходить на гулянки. Мужик коня продал, шубу купил, но когда пришло время ехать в лес по дрова, запряг в сани свою бабу. Да еще по дороге всех подсаживал прокатиться: «кобыла добра, свезет до двора».
И снова все хохотали до слез, так мастерски Донька изображала кобылу, мотала головой, неслась галопом вдоль хоровода. Не то обидно, что дрова везу, а то обидно, что муж на возу! – жаловалась Доня, заглушая хор. И все-таки пришлось ей расстаться с шубой, которую изображал понарошку чей-то пиджак. Доня швырнула пиджак своему вредному «мужику» Леньке Степаненкову – на, подавись! И за эту шубу снова купили коня, не возить же дрова на себе. Отплясали, отыграли и эту песню…
У Анюты помутилось в голове, когда мать сняла ее с камня, перебросила, словно ветошку, через плечо и понесла к костру: зову-зову ее, не слышит? День понемногу угасал. На том берегу молодой лес и кусты уже накрыла сизая тень и поползла к берегу. Под этой тенью зеленая трава стала синей, оцепенели каждая веточка и облака над поляной. Смолкали птицы, тихий вечер наступил на том берегу, а возле мельницы все не унимался праздник. Молодежь распевала и скакала, откуда и силы брались, а зрители притомились, заснул Витька под мамкиной кофтой, устало переговаривались бабы и просили Домну:
– Доня, нам скоро коров встречать, веди заливать кукушку, а потом пляшите хоть до утра.
– Целы будут ваши коровы, – отвечала беззаботная Доня.
Сережа выдернул куклу-березку из земли, девки заиграли «Смиреную беседушку», и толпа повалила вслед за ними к мостику. По этому мостику давно не ездили, и пройти-то по нему было жутко, под ногами ходуном ходили истлевшие бревна, зияли синие от воды щели. Но старые перила бодро держали мостик, так и манило кинуть через них венок прямо на середину реки, в самую глубь. Но Анюта на мост не попала. Вместе с другими зрителями она стояла на берегу и, запрокинув голову, смотрела, как девки на мосту раздевали куклу. Сняли юбку, нарядную рубашку, платок. И вот кукушка снова превратилась в груду венок – и шлепнулась в воду. Вслед за ней полетели венки, течением медленно понесло их за поворот. Анюта дождалась, пока схлынет первый поток венков, потом кинула и свой.
«Все венки поверх воды, а мой потонул, все дружки с Москвы пришли, а моего все нет», – подпевала она вместе со всеми «Смиреную беседушку», а глазами так и впилась в своей венок, поглядывала и за чужими. Ни один не потонул, все благополучно доплыли до поворота и исчезли навсегда. Куда понесла их река? Будут плыть они и день и ночь, и в какие заплывут дали, может быть, даже заграницу. Ее венок что-то очень медленно плыл или так казалось от нетерпения?
Девчонки побежали за поворот поглядеть, не зацепился ли чей венок за корягу. Анюта тоже пустилась было за ними, но тут баба Арина осторожно положила свой венок на воду. Лучше бы она сразу бросила его на середину, где сильное течение. Венок проплыл чуть и встал как вкопанный, застрял в водорослях. Анюта заметалась на берегу, хотела достать его палкой и подтолкнуть. Ничего не получилось. Все утешали бабку: цел ведь, не потонул, постоит-постоит и вода его снесет.
– Нет уж, видно время мое пришло! – махнула рукой бабуля и даже от берега отошла.
Это конечно, очень плохо с венком, Анюта очень верила. Была у матери в молодости любимая подруга Катя. У нее как-то в Духов день закрутился-замотался венок и потонул. Все говорили – ерунда, ничего не будет. Нет, не ерунда, все сбылось. Катя вышла замуж, прожила с мужем несколько лет – и утонула. Понесла белье полоскать, белье все холщевое, на досточку постлала, вальком отбивала. Досточка и подвернулась…
Постояли они немного с бабой Ариной и побрели домой. Бабка несла еще один венок. Духовской венок хорошо помогает от головной боли. Вот заболит у кого-нибудь голова, надо надеть – и все пройдет. Всегда у них в сенях на гвозде висел засохший духовской венок.
Она не помнила, как ее до дому ноги донесли, только воды холодной попила и повалилась как сноп. У стола разговаривали мать с бабкой, и Анюте казалось, что этот разговор ей снится:
– Ты, девк, дюже заходющаяся, стоит чужой бабе твоего мужика подолом зацепить, ты – на дыбы – не ходите мимо моего мужика!
Но мамка ее не слышала и как заведенная повторяла:
– Вот где он до сих пор таскается, народ уже давно пошел по домам?
– Успокойсь, шальная, Настя говорила, сидят все мужики у сельсовета. Я свой век прожила, ни разу не заганула, куда это мой мужик пошел, та скоро вернется, пошел и пошел, без него в хате тише.
– Вот тебе и не понять! – отвечала мамка.
– Печаль ты моя, где ж мне тебя понять? Меня замуж отдали дядька с теткой, никто меня не спросил, а ты сама побегла сломя голову. Зато я спокойно жила, моя душа никогда по мужу не болела…
– У меня по нему душа болит, да хоть до утра его, черта, не будь!
– Во– во, до утра его не будет, ты раз десять сбегаешь в Прилепы, проверить, не у Польки ли он, лишний раз людей насмешишь.
У Анюты заныло сердечко: какой же вредной иногда бывает бабка, как она умеет своим ехидством обидеть мамку. Все знали, что мамка ревнива, все над нею смеялись, а бабка ругала за такую блажь. Почему так жестокосердны люди, почему любят унижать друг друга, даже близких и родных? Этот вопрос давно задавала себе Анюта и не находила ответа. А над слабыми и беззащитными просто издеваются, одни по злобе, другие – от скуки. Соседского Леника в глазах называют чахоточным, а голодаевскую Лизавету – дуркой и дурочкой. Виноваты ли они в том, что Леник заболел туберкулезом, а Лизавета в детстве упала в колодец. Таких людей нужно особенно жалеть и беречь, а не насмехаться.
Вот и бабка нищих и убогих жалеет, а своему, родному может врезать правдой, как булыжником промеж глаз. Кому она нужна такая правда? Пришла бабка к Анюте в спальню, принесла чаю с мятой.
– Ну чего раскулешилась, Нюрка, твои подружки снова на мельницу побегли. Не девка, а мощи ходячие, ноги не таскает.
Высказалась! А Анюта чуть не заплакала, но задержала дыхание, а вместе с ним и слезы. Обида была недолгой. Кто ее так любит и жалеет, как бабка? И как на нее обижаться. Она уже и сама забыла про свои слова, схватилась за поясницу и зашаркала к дверям. И долго еще из сеней доносилось ее бормотание, сама с собой стала разговаривать бабуля.
Анюта не спала. А с тревогой ждала: вот вернется батя, и если мамка его разозлит, а она это умеет, то будет скандал, крики, слезы. Не часто они ссорились, и каждый раз Анюта пугалась смертельно. Сердце словно – кувырк, переворачивалось кверху донышком, и руки-ноги отымались от ужаса. Хлопнула дверь, Анюта вздрогнула и затаилась. Батя прошелся по хате, сначала как-то нерешительно прошелся, словно раздумывая, а не податься ли снова на улицу, покурить с мужиками. Анюта сразу определила, по тому, как скрипели половицы, как он вздыхал и снимал пиджак, что отец пребывает в самом благодушном и размягченном состоянии души.
Он первым делом спросил про Любку, в последнее время они все беспокоились за Любку. Мамка обрадовалась, что есть к чему прицепиться.
– Целый день ее нету, а ты только к вечеру глаза протер, батька называется!
Отец шумно уселся к столу, загремел чашками, струйка воды из самовара зажурчала мирно и приветливо. И Анюта поняла, что скандала сегодня не будет, сегодня никому не удастся рассердить батю, он будет только посмеиваться:
– Ай комары тебя покусали, мать, чего на людей бросаешься?
– А дура! – сказала бабка.
И мамка тут же отошла, она долго не умела сердиться. Тем более что ее замучила другая забота: Любке с утра строго было заказано бегать с кавалером в Мокрое, а она и ухом не повела, убежала.
– Гулена, неслух, отбилася от рук! – сокрушалась бабка.
– Вся в батьку, чего ты от нее хочешь, – не упустила случая ввернуть мамка.
Отец крутил новую папиросу и не счел нужным на это отвечать. Тихонечко сипел самовар, пахло бабкиной распаренной мятой, помаргивала керосиновая лампа на столе. Как хорошо, уютно бывало у них в хате, когда никто не ругался, а все посиживали за столом, разговаривали. А ты лежишь себе за занавеской и слушаешь.
– Сашка, та слыхала ты, что Домну засватали? – вдруг спросила бабка. – Гришка Зинуткин так и сказал батьке: или на Доньке женюсь, или ни на ком.
– Это какой же Гришка, прилеповский Гришка что ли? – заинтересовался и папка.
– Какой тебе прилеповский, окстись, тот Гришка раз десять женился и нынче снова ходит холостой, он у них, как салтан. А это воронинский Гришка – молодой парень, у него матка зимой померла, Зинуткина Катя.
– Так ему ж лет семнадцать, он еще соплив жениться.
Мать с бабкой хором ринулись защищать Гришку:
– Было уже восемнадцать весной… ты его видел сегодня, он тебя выше на целую голову, а что здоров!
– Здоровенный как лось, – согласился батя, но все же с сомнением в голосе.
Зачем же Доне за него идти раз он сопливый, встревожилась Анюта. Хорошо, конечно, что Карпузенкиного племянника больше не будет, но и такого Гришку тоже пронеси Бог. С Домной она никого не могла поставить рядом, такой принц во всем районе едва ли сыщется. И бабка не понимала: как же Донька пойдет замуж, ведь она же замужем, какая свадьба при живом-то муже?
– Я же тебе сколько раз толковала, нянь, сейчас это проще простого – сегодня тебя в сельсовете запишут, завтра дадут разводную – и снова женись, – смеялась мамка.
Конечно, бабка и раньше об этом слыхала, но не могла поверить. Она повернулась к иконам, но не перекрестилась, а только молча воздела руки – и сердито уронила долу. Эта немая сцена еще больше развеселила батю.
Наконец прибежала с улицы долгожданная Любка. Она не насовсем еще вернулась, попросилась еще немного постоять со своим ухажером под окнами, но ее не пустили, и все дружно заругались на нее.
– В подоле принесешь, чует мое сердце! – кричала из кухни бабка. – Как Варька Демичева с Осиновки, и он ее не взял за себя, куда ты потом побегишь?
– О Господи, если такое случится, мне не жить! – стонала мамка, – как на людях показаться, как в глаза им глядеть?
Анюта подтянулась на подушке и сквозь железные прутья кровати с интересом разглядывала свою непутевую сестру. Любка на ходу жевала, даже не присев к столу. Еще недавно Анюта не знала, что такое «в подоле принести». Девки объяснили. И теперь ей представилась такая картина: идет к крыльцу Любка и несет в подоле младенчика, а на крыльце стоят мать с бабкой и ругают ее и гонят прочь. И было ей до отчаяния жалко не Любку, а ребеночка. Чем он хуже тех младенцев, которые рождаются в больнице в Мокром или дома под присмотром бабки-повитухи. Все радовались, когда появился Витька. Отец положил его на ладонь, а ладони у него, как лопаты, и сказал: «Замечательный парнишка, не то что эти девки».
Не верилось Анюте, что Любку выгонят из дома. Хоть и любовалась она своей крепенькой, загорелой сестрой, ее новым платьем с задорными рукавами-фонариками, но сомневалась, что Любка вообще может родить ребенка, куда ей? Любка пила чай, стоя у окна и глядя в сизые сумерки, а на мамкины и бабкины разговоры и ухом не вела. Она им никогда не перечит, а просто промолчит, но так обидно промолчит.
Вернулся с улицы отец и стал у притолоки. Он понимал, что тоже должен что-нибудь сказать Любке, на то он и батька.
– Тебе только семнадцать, Любаша, я-то думал, ты учиться будешь, выйдет из тебя толк… Куда заторопилась, еще обрыднет тебе замужняя жизнь…
Любка повернула голову и прислушивалась. Ее глаза влажно мерцали в полумраке. Батюшки светы, ахнула Анюта, совсем как у кошки. Любке достались отцовские глаза, голубые, но сейчас они были темными и бархатистыми. Батины речи продолжались недолго и скоро иссякли. Зато уж Любка ему жаловалась-жаловалась, все-то ее обижали бедную сиротинку:
– А чего они брешутся на меня, пап: в подоле принесешь, гулена! Мне, может, обидно. Никто меня не обманет, я сама кого хочешь обману.
– Это точно! – усмехнулся батя, – но ты все-таки, дочь, не торопись, не торопись.
Любка еще долго канючила, чтобы батя за нее заступился и отпустил на часок погулять, но ничего у нее не вышло. Тогда назло всем она еще пошепталась со своим Колькой у открытого окна, а потом улеглась спать в сенцах, чтобы показать, как они ей все надоели. Наконец, все затихли. С улицы долго доносились смех и обрывки частушек, где-то наигрывала гармошка – до утра молодежь догуливала Духов день. Анюта слышала, как грохнула дверь в сенях и вернулся Ванька. Мать тут же встала и понесла с кухни еду своему любимцу. Правильно говорила Любка: Ванька уходил хоть на весь день, и никто не спрашивал, куда, парню все можно, разве это справедливо?
Долго Анюта маялась, ворочалась с боку на бок, сон не шел к ней.
– Ты уляжешься когда, ай не? – ворчала бабка.
Ей тоже не спалось, но незачем Анюту виноватить. Думала, наверное, про свой неудачный венок, и про то, что раньше все было лучше – хороводы шире, песни звонче. Уморил и бабку праздник. Но расставаться с ним все равно жаль. Когда-то снова дождешься праздника в унылой череде будней? Уплывая в сон, Анюта бережно доживала последние минутки Духова дня.
Утром она вышла на крыльцо – и не увидела ни солнца, ни туч с дождем, серенький, невзрачный денек пришелся на Троицу. На Троицу у них в деревне уже ничего не выкомедивали и не чепушили. Старушки поехали на Святой колодец, там сегодня батюшка будет молебен служить с монашками из монастыря. Троица строгий праздник. Раньше, бабка говорила, на Троицу сильно гуляли, в гости ходили, но в колхозах не стали давать гулять по два дня, поэтому понедельник незаметно превратился в будни.
Как-то брали и Анюту на Святой колодец. Обычный колодец, только далеко за деревней Троицкое. Уставили его кругом иконами и молились. Вода в этом колодце святая: слепой туда придет – прозреет, глухой – прослышит, все болезни лечит эта вода. Но это уже не праздник, а какое-то колдовство.
Как жить в будни, с тоской размышляла Анюта. Эта обыденная жизнь казалась ей невыносимой. По-настоящему люди живут только в праздник, а в будни они работают, болеют, ругаются. Летом будет много хороших праздников, но Духов день ей милее всех, и ждать его теперь целый год. Хватит ли у нее сил дождаться? Анюте казалось, что не хватит.
Скоро Иван Купала. Старушки пойдут в лес за травами, а молодые девки – гадать. Надо просидеть в лесу до полуночи, а в полночь привидится жених. Но это страшно, не всегда девки и высиживали до срока, рассказывали, начинает что-то стучать-грючать. Они пугались и убегали – вот и все гадание. Праздник хороший, но больно клумной. В прошлом году встали, а из хату не выйти – двери на проволоку закручены. Двери еще ничего… А у соседа парни сняли ворота и повесили на мосту. А то влезут на крышу и завалят печную трубу, утром хозяйка затопит печку – и дым повалит в хату. Такой обычай дурной – молодые парни в эту ночь безобразничают, и народ от них сильно страдает.
– Только узнаю, кто, башку сверну! – грозился батя.
А сам когда-то парнем тоже чудил на Иванов день. Баба Арина рассказывала:
– Как-то ваш батька с дружками раскидали мне поленицу дров, ходила с ними ругаться. Они ж, окаянная сила, вредили в тех дворах, где девки, и мне не было спасу от них…
После обеда, когда Анюта все еще грустила на крылечке, вернулись со Святого колодца старушки. Баба Арина первым делом разулась. Она никакой обуви, кроме валенок, не признавала, но для церкви и таких поездок приберегала старые Ванькины ботинки. С облегчением шлепая босыми ногами, бабуля вышла на крыльцо.
– Сколько дней до Ивана Купалы, баб? – спросила Анюта.
– Посчитай сама, ты ж у нас грамотная девка, – рассеянно отвечала бабка, из-под руки оглядывая огород.
Праздник праздником, а все равно погонит на грядки, поняла Анюта. Все лето они с Любкой кланяются этим грядкам и картошке. С огородом бабка как всегда размахнулась, от жадности засеяла пятьдесят соток. Посеяла полоску льна. Всего несколько старушек в деревне осталось, которые умели управляться со льном – мять, чесать, сновать и прясть. Со льном столько трудов, столько муки! И заводились с ним не от хорошей жизни. В сельпо давали по три метра мануфактуры в год на человека, на базаре не докупишься, а у старух в сундуках стопками лежали полотенца, рубашки, простыни – запасы на десятилетия. Обязательно сеяла бабка и полоску конопли. Она жить не могла без конопляного масла, у нее же круглый год пост. Для кур и поросят надо было оставить полоску ржи или овса. Остальное – как у всех, картошка, грядное.
Кулаки! – шипели завистники, – Давно пора их кулачить. Но многие очень одобряли – зато у них все есть. Это правда – все у них было, зато с детства Анюта стала рабыней огорода. Подружки в куклы играют, а они с бабкой копаются в земле, полют, поливают. Как завидовала она Танюшке: у них одна картошка и та произрастала как-то сама по себе. Голодно, бесприютно они жили, зато свободно.
Анюта росла, взрослела и незаметно привыкала к работе. Эта привычка ее словно железом сковала. С каждым годом все сильнее тянуло ее на огород и чудной казалась свободная жизнь. Она засеивала грядки, стерегла, когда проклюнутся первые ростки и радовалась им. В последние годы бабка остерегалась работать в большие праздники. И посмеиваясь, говорила подружкам:
– Мы с тобой, Фекол, не какие-нибудь непутевые колхозницы, чтоб работать на Троицу, целы будут наши огороды.
Но это она за себя и за Феколку опасалась, а про Любку и Анюту так рассудила, что им можно чуть и поработать, жизнь у них долгая, успеют замолить такой малый грех.
– Ни чуток, ни минуточки, нисколечко! – Любка прыгнула с крыльца, взметнув косами, и умчалась в школу, у нее через три дня экзамен.