Текст книги "Анюта — печаль моя"
Автор книги: Любовь Миронихина
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 19 страниц)
Анюта осторожно пробиралась в полумраке, опираясь на бочки. Любка всегда возвращалась из чулана с синяком. Сама виновата, нигде не могла пройти спокойно, всегда ей надо разлететься, а тут шибко не разлетишься. Вот они старые знакомые – три бочки, всегда, из года в год на одном и том же месте, прямо у двери. Две с белой капустой, одна – с серой. Белую капусту ели квашеной с постным маслом и картошкой, из серой варили щи. Самые вкусные щи – серые. А эти две бочки – батины. С рыжиками и груздями. Как только появлялись в лесу грибы, так народ впадал в грибное помешательство. Ухитрялись по два раза в день сбегать в лес: рано утром, пока бригадир не погонит на работу, и вечером уже в легких сумерках успевали пошарить по кустам.
Батю гнал в лес грибной азарт, а младшие Колобченковы под предводительством бабки отправлялись в лес по необходимости. В каждом доме запасались на зиму сушеным и соленым «мясом», а летом отъедались впрок свежим. Бывало, каждый день бабка варила грибную похлебку и нажаривала огромную сковородку пахучих боровиков и подосиновиков. Анюта этот запах не выносила и спасалась от него на крыльце, но и туда долетал грибной дух. Когда же вы схлынете, наконец, говорила Анюта грибам в конце лета. Но собирать их любила, не для себя, а для бати. У нее темнело в глазах от волнения при виде крепеньких, как дубки, боровиков, всего за одну ночь вылупившихся прямо на лесной дороге. Она долго любовалась ими и предвкушала, как похвастается отцу – надо же, целых три на одной ножке. Это чудо и есть жалко, а бабка безжалостно кромсала чудо и совала в печку, где красавцы боровики превращались в сморщенные сухарики.
Миновав знакомые бочки, Анюта словно в дремучий лес попадала. Дальше громоздились без всякого смысла дежки, кублы и мешки. Она знала, что в дежки бабка ссыпала крупы, в кублах с крышками хранилось сало и соленое мясо. Но в какой же дежке? Заглянула в одну, другую… Это крупчатка. Из крупчатки самые богатые блины. Жалко, что пекут их только по большим праздникам да гостям. Анюта уже не раз видела, как баба Арина обдирает в ступе гречиху, потом размалывает в маленькой мельнице, получается крупчатка. А шелуху от гречихи – шаховки, отдавали курам.
Бабка, потеряв последнее терпение, стучала ей в окно кухни и сердито тыкала пальцем куда-то в сторону. Анюта все делала медленно, с раздумьем, а баба Арина летала, как вихорь, сметая на своем пути одну работу за другой. В своих воспоминаниях, почти как наяву, Анюта прижала к груди миску с пшеном и тронулась в обратный путь, к двери кладовки.
Она еще собиралась вспомнить сени и чулан, но тут ее оторвал от воспоминаний кот. Кот вернулся! Весь вечер они с Витькой его звали и не могли дозваться. Крестная сказала, что коты не любят пожарищ, уходят и никогда больше не возвращаются. И правда, Настин кот так и сгинул, может, погиб, а может быть, прижился в лесу и одичал. Такое бывает.
Бедный Васька весь дрожал от радости, что наконец-то нашел своих. И так истошно вопил, что Анюта испугалась, как бы он всех не перебудил. Она торопливо запихнула кота под тулуп, и он долго вертелся под боком, укладывался поудобнее, пока, наконец, не затих. И Анюте вдруг стало тепло и спокойно, она и сама не заметила, как уснула.
И спала долго и крепко. Так крепко, что не слыхала, как поднялось все семейство, а мамка убежала в Мокрое на почту. Она еще с вечера загадывала: если наши пришли, значит, и почту с собой прихватили. Сколько писем за два года должно было скопиться! Так наступил их первый послевоенный денек. Вовсю слепило холодное и бесполезное осеннее солнце. Крестная с Витькой сидели, нахохлившись, у таганка. Вкусный дымок стелился по огороду.
– Ну, Витъ, куда сегодня пойдешь в раздобытки? – спрашивала Настя.
– Сбегаем с ребятами в Козловку, там машин много подбитых.
Настя заварила траву для Анюты и засобиралась. Пойду-ка старух своих проведаю, целы они, ай не, – бормотала она, почему-то не глядя Анюте в глаза. – А ты лежи давай, не подымайся!
Зашли на их двор соседки, о чем-то шушукались с Настей. Заглянул поздороваться дед Хромыленок и поковылял дальше по деревне. Как будто за делом. А бабы бродили неприкаянные, каждая у соседей и родни надеялась найти ответ – как жить дальше, что делать? И ответ находили всем миром, дружным смыслом. Катя Краюшкина рассказала, что в Козловке уже собираются рыть землянки. Даже картошку отложили на потом, прежде надо крышу над головой сообразить. Народ уже пошел к ним перенимать опыт. Спорят, надо ли настилать пол в землянке или так можно перебиться. Кто плетет ивняк – стены обкладывать, а кто говорит, нельзя ивняком, песок будет сыпаться, лучше жердями или досками укреплять.
– Сбегаем! Сегодня же сбегаем поглядеть, – обрадовалась крестная. – Козлы молодцы, у них такие вострые, придумливые бабы. И старики хозяева.
Анюта улыбнулась: давно ли Настя ругательски ругала бедных козлов: и жлобы они, и неряхи, пехтери. Бабы отгомонили, стали расходиться, и тут донеслись до нее обрывки разговоров:
– Надо коров определить на зиму, в землянку их не потащишь, а тут такое горе с нашей Нюркой, – жаловалась крестная.
– Бедный дитенок! У нас такое было в Хатоже: напугали парнишку – он обезножел, но это пройдет, свезите ее в Мокрое к бабке, бабка сильная, отчитает ее, водицей отпоит, – утешали соседки.
– Да вот побежала Сашка в Мокрое на почту, поспрашивает и про бабку, жива она, не померла? Она еще до войны еле дыхала.
– Эта лекарка вечная, Настя.
Анюта как услыхала это, так твердо решила сегодня же потихоньку вставать и приучать свои ноги ходить. Не успел еще Настин голосище стихнуть где-то вдалеке на улице, как она отбросила тяжелый тулуп и поднялась. Ноги были словно мякиной набиты, но постояв минутку-другую, Анюта убедилась, что они не совсем отказали, все-таки держали ее на земле. Она осторожно ступила раз, другой. И вдруг ноги, помимо воли, понесли ее к дому. Анюта не хотела смотреть и даже отворачивалась, но ничего не могла поделать.
Она присела на краешек кирпичного фундамента и тихо поплакала. И сразу стало легче, как будто тоска ушла со слезами. Кирпичи еще были теплые, не успели остыть. Или ей показалось. У всех соседей вокруг хаты были на деревянных фундаментах – подборах. Танька жила в такой избушке, фундамент давно просел, и хатка повалилась набок. Анюта помнила, как крестный с Настей строили свою хату, издалека возили большие камни на фундамент, укладывали их между досками и заливали цементом. В их кусте всего два-три дома на кирпичном фундаменте. Кирпич был дорог, да и взять его негде. Даже для печек делали самодельный, саманный кирпич. Привозили из оврага глину особую, месили как следует – добавляли песок, кизяк-навоз – чтобы не разваливался. Потом лепили кирпичи и сушили на солнце. Из этого сырца клали печку. А на трубу надо было обжечь. В Голодаевке жил старичок, перед самой войной помер, он хорошо умел обжигать сырец. У него яма специальная была сделана, он знал, сколько времени надо держать на огне.
Но батя их, когда начали строиться, и слышать не хотел про саманную печку. Он тогда работал учителем в школе. На все каникулы уехал со своими братьями куда-то под Смоленск на кирпичный завод. За то, что они все лето там проработали, им разрешили выписать кирпич. Надо было подводы нанимать, чтоб привезти в такую даль. Намучились они с этим кирпичом, зато и фундамент, и две печки сложили настоящие, даже без деревянного припечья. После них и другие стали отпрашиваться и уезжать на заработки. Зимой иногда отпускали мужиков. Говорили: поехал в раздобытки.
Анюта обернулась через плечо, краем глаза увидела дальний уцелевший угол дома, и снова побежали слезы по щекам. Таким сиротливым был этот обуглившийся, чудом не рухнувший уголок их дома. Крестная Витьке наказывала близко не подходить, а то придавит. У них бревна укладывали кому как больше нравится – кто в «лапу», кто в «крюк». Перед войной соседи через дорогу поставили себе амбарчик. Анюте очень понравилось: в «лапу» бревна легли аккуратным, ровным углом. А у них в доме – крест накрест и концы бревен торчали. Но отец говорил, что в «крюк» и прочнее и теплее, а в «лапу» бревна разъезжаются.
Наверное, так и есть – от амбарчика и следа не осталось. А у них стена обгорела, но не пала, крюк ее удержал. Мамка только невесело посмеялась на этими ее рассуждениями. А через день они проснулись от грохота: это угол, наконец, не выдержал и рухнул под напором слабого ветерка. Когда-то Анюта все выспрашивала бабу Арину, почему их дом называется пятистенком, но так и не добилась толкового ответа. Стен было гораздо больше, Анюта со счету сбилась, считая и пересчитывая стены, а бабка упрямо повторяла: Потому что у нас две хаты – большая и маленькая, придел и горница, поняла? То, что называли приделом, никак не походило на пристройку к дому. Маленькая хата – другое дело. В этой маленькой хате с утра до поздней ночи колготилось все колобченково семейство, гремели посудой и ухватами, завтракали, обедали и ужинали все вместе и порознь, когда кому удобно. Днем забегали соседки и захаживали по делам к бате. Днем маленькая хата была столовой и приемной, а вечерами тут устраивались посиделки, подтягивались одна за другой бабкины подруги с вязаньем и шитьем.
Анюта мерила: от дверей из сеней до дверей в горницу всего шесть шагов, поперек – пятнадцать. И на этом небольшом пространстве помещались две самые обжитые комнаты в доме. Справа, как войдешь, стояла большая русская печка, опрятно отгороженная перегородкой, так что виден был только один ее белый бок. За перегородкой и занавеской ютилась кухня, совсем маленькая, только стол и рукомойник в ней помещались. На стене висели два шкафчика, старинные, резные, еще из старой хаты. Всего одно окно было в кухне, да и то глядело в темный чулан, а не на улицу. Синюю занавеску в кухню редко задергивали. А между печкой и стеной, в подполе зимой жил теленок. Однажды, когда овца околела, к теленку подселили ягнят, и ничего, они поладили. Чтобы открыть дверцу в подпол или заглянуть в крохотное оконце сердечком, Анюта приседала на корточки. Две ступеньки вели на крышу подпола, с нее еще две – на печку. На печке спали бабка с Витькой. У Анюты было свое местечко, на которое никто не претендовал – полати, три широкие доски между печкой и стеной. Первое время опасались, как бы она не скатилась с полатей, но с Анютой ни разу не случился такой конфуз. И просыпаясь по утрам, она весело поглядывала на Витьку, спавшего у нее в ногах, и сверху вниз – на бабку, уже хлопотавшую на кухне.
Танюшка с матерью и братьями спали на подполе. В их маленькой хатке не было ни одной кровати. У Колобченковых подпол принадлежал одному Ваньке. Его дремучий сон не нарушали ни утренняя возня на кухне, ни голоса, ни ворчание бабки. Трудно было Ваньку добудиться. А Любка спала на деревянном резном диванчике в приделе. Этот диванчик еще до революции сделал один плотник-умелец из Мокрого. Он давно уже помер, но столько за свою долгую жизнь настолярничал, что не было в округе хаты, где бы не стояли его столы, шкафы и диваны. Любка не стелила на жесткий диван ни перину, ни соломенный матрас. Она любила спать на жестком и не признавала ничего, кроме тощего тюфяка. И еще капризная Любаша не выносила жара и никогда не грелась на печке.
Если тесную кухню можно было назвать еще и зимней спальней, то остальная часть придела служила прихожей, столовой, клубом для посиделок, не считая Любку с ее тюфяком. Много воспоминаний роилось у Анюты в голове, и во всех этих воспоминаниях малая хата гудела от народа. Анюта смотрела на посиделки сверху из-за трубы или слушала разговоры, лежа на горячих кирпичах. Но больше всего любила она вспоминать какой-то счастливый день в далеком прошлом. Один из тысячи таких благодатных деньков. И вдруг увидела она так зримо, словно во второй раз пережила…
В приделе ни души, только отец. Он сидит за столом и ждет. А она несет ему из кухни миску со щами. Отодвигает плечом занавеску, шагает, как впотьмах. Миска жжет ладони, Анюта терпит. Милый папка, вернись поскорей и спаси нас, шептала Анюта одними губами.
В тот день забежали девки, Танька с Лизкой, ее проведывать. И затараторили все разом:
– Анютка, новости наши слыхала, ай не? Степана вчера расстреляли, он в отступ не ездил, решил отсидеться поближе к дому, дождаться своих, а как увидел, что деревня горит, прибежал тушить…
Танька покрутила пальцем у виска: дура ты безголовая, чего ты разболталась. У Анюты снова заныло сердечко: так вот почему мать с Настей убежали тайком, ничего ей не сказали. Боятся, что она совсем сомлеет. Ну Лизка решила уж досказать до конца, раз начала. Только дядька Степан хату свою разволок по бревнышку… Хату прибежал спасать, надо было самому спасаться. Заходят наши, штрафники какие-то, пытают у бабки Трошихи: где ваш староста? Та, ничего плохого не подумавши, указала – вон его хата. Они его тут же, на собственном дворе стрельнули.
– За что же дяденьку Степана? – потерянно повторяла Анюта.
И тут Лизка их удивила. Она встала перед ними руки в боки и говорит:
– Как это за что? Он же на немцев работал. Наши танкисты говорят, всех старост теперь будут судить, вот и голодаевский, как услыхал про такое дело, утёк и схоронился где-то, до сих пор найти не могут.
– А не чупуши ты! – закричала Танюшка. – Степана не немцы поставили, а деревня выбрала, бабы его заставили в старосты пойти.
Никогда они с Лизкой не были подругами, а с этого дня Анюта ее совсем невзлюбила, и ничего с собой не могла поделать. Как она разбахвалилась, глазищи разгорелись:
– Слыхала, Анютка, как мы всю ночь гуляли? Уже развиднелось, когда разошлись по дворам, и гармошка была.
Но Танька ее быстро укоротила, как ножку подставила: кто, говорит, гулял, а кто всю ночь на лавке просидел, ни один танкист на тебя и не глянул, даром, что тебе пятнадцать лет и ты здоровенная кобыла, танкисты с прилеповскими девками ухажерились. Анюта не узнавала свою тихоню-Танюшку, раньше была не чутна-не видна, а теперь с самой Лизкой воюет. Вот и ее крестная учит: будь побоевитей, Нюрка, а то затопчут тебя. Но как стать побоевитей, ведь этому не научишься.
Побыли девчонки и пошли своей дорогой, сначала Степана поглядеть, потом к бывшей комендатуре. Там весь день танкисты играют на гармошке и поют. Один молодой паренек, говорили, так хорошо поет военные песни. Счастливые! Анюта устала, снова прилегла на солому. Девки шумные, клумные, но все равно с ними хорошо. Она уже боялась оставаться одна. Сжав под тулупом кулачки, Анюта себе твердо приказала и слово дала – будешь, как все, и чтоб ни одной слезинки. Никто из ее подружек не падает замертво на крыльце, зато все с ногами и на вечеринки бегают. Вспомнился ей Толик-Культя из Голодаевки. В детстве его искорежила какая-то болезнь, не было у него ни рук, ни ног, так – какие-то обрубочки. Но он приспособился ковылять понемножку по хате, только на улицу его носили. И прожил этот паренек почти тридцать лет, и когда перед войной помер, Настя сказала: слава Богу, прибрался, освободил матку. И Анюта обидно стало от этих слов: Толик никому не мешал, был тихим, ласковым парнишкой, и мать его любила и жалела больше других, здоровых детей и так убивалась по нём. И все-таки как это страшно, невыносимо быть не таким, как все, с ужасом подумала Анюта, лучше сразу умереть.
Она заранее не обдумывала, что говорить, как себя вести, чтобы быть как все, но женское, умное чутье ей правильно подсказало. Когда вернулись мамка с Настей, она первым делом узнала про почту, нет ли писем. Но мамка поникла и грустно отвечала, что почтарка еще не ходит, может, почту к ним пока не довезли. И только после этого Анюта буднично и просто спросила:
– Ну что, поглядели дядю Степана?
И мамка совсем не удивилась: да, сходили, поглядели… Как не любила Анюта этот обычай – ходить «смотреть» покойников, прощаться с ними, но ходила вместе с бабой Ариной по родне и соседям, раз так заведено.
Пока Настя варила на таганке кулеш, мамка присела к Анюте на краешек одеяла. Ей хотелось поговорить, и она рассказала все Анютке. И с тех пор часто разговаривала с ней, как со взрослой и даже советовалась по хозяйству.
– Сорока, бедная, убивается… А бабы стали перед Степаном на колени, каялись, прощения просили: Степа, прости, это мы тебя погубили. Ты ж нас два года поил-кормил, мы ж с тобой не голодовали, не бедовали, мы с тобой горя не знали, мы с тобой и вспахали и посеяли, и головушки наши не болели, чем завтра детей кормить…
Мамка попричитала и залилась слезами. И Настя у костра закручинилась:
– Отмучился ты, Степочка, дружечка мой золотой, откаснулись от тебя заботушки!
Так помянули они на своем пожарище Степана-старосту, выпилили по кружке травяного отвара и поплакали. С тех пор мать всегда записывала его в поминанье. Когда старушки ездили в церковь в Песочню и в Калугу, отдавала им бумажку с именами. А Настя – тем более, ведь Степан приходился ей родней, хоть и дальней.
Прошло еще два-три дня. Анюта уже спокойно спала под тулупом, не пугалась, если гармошка взрыдает у комендатуры, или луна настырно уставится прямо в глаза, или таинственно прозвучат в ночной тишине голоса. За эти дни столько всего случилось. Пока стояли наши части, жизнь в тихих деревеньках текла вдвое быстрее обыкновенного. На другой день после возвращения из отступа наехала похоронная команда, быстро собрали по полям наших побитых солдатиков и похоронили их в братской могиле рядом со школой. Вечером там был митинг, понаехало начальство из Мокрого, говорили речи, бабы плакали. Потом как ударили из автоматов! Они все пообмирали, услыхав стрельбу, хотя и знали, что это салют. Слава Богу, это была последняя стрельба в их жизни.
На другое утро похоронная команда отбыла дальше, вслед за нашими войсками. Много было работы у этой команды, так много, что немцев они не прибирали, только своих. Бабы даже зароптали: как же так, погода стоит теплая, еще день-другой и пойдет смрадный дух. Не объявилось еще никакого начальства, чтобы посылать колхозников по нарядам. На время о них забыли, пока они своих дел не переделают и на ноги не встанут. Но один мокровский начальник все же приказал им немцев похоронить, обещал зачесть это как первый наряд на трудодни. Бабы наотрез отказались от такой работы, переложили этот наряд на деда Хромыленка. Кому ж как не деду Похоронщину нас выручать, ему и пару трудодней начислят, говорила Настя.
Дед, как и два года назад, собрал пареньков-подростков, стариков и повел свою бригаду по окрестным полям и лесам. Не один день они трудились и не в одном потайном месте зарывали. Многие эти могилы со временем забылись, но одно место помнили и через тридцать, и через пятьдесят лет. На краю леса у заброшенного проселка, как стемнеет, старались не ходить. Говорили, что ночами бродят по проселку призраки в зеленых мундирах, и слышится немецкая речь.
Даже в те черные дни случались в их жизни маленькие радости. Сначала Витька притаскивал только ящики из-под снарядов, маленькие немецкие, прочно сколоченные. И наши – большие, рассыпавшиеся, стоило ударить их об землю. Эти ящики служили им столом и табуретками, а потом пошли на обшивку землянки. Все Витькины трофеи шли в дело – осколки стекла, проволока, гвозди и другие железки. И вдруг он приволок целое полотнище брезента! Нашел где-то за Андреевкой в кузове подбитой машины. Вот в какую даль забежал! Там же нашел он и кусок обгоревшей шины, как мамка ему велела. Этой резиной она потом подшивала им валенки и лапти. Они так радовались брезенту и нахваливали добытчика Витьку! Тут же поставили столбики и натянули на них брезент. Теперь у них была крыша над головой, и они не боялись дождей. Дождей, слава Богу, и не было весь сентябрь, осень простояла как на заказ, солнечная и сухая. Но все равно спокойней было спать не под открытым небом, а в своей палатке, так они окрестили новое жилище.
Брезент прослужил им много лет. Им накрывали скирды и бурты с картошкой, дрова и лес для будущего дома. Из остатков мать сшила плащи-накидки для дождливой погоды. Анюта даже не помнила, когда последний клочок счастливого брезента перестал попадаться на глаза и исчез навсегда. Как исчезло все, носившее в себе зримую память о прошлом и о войне. Уже на другой день после такой удачи Витька вернулся расстроенный. Хромылята – дедовы внуки нашли за Козловкой разбитую легковушку, сняли заднее сиденье и приволокли домой. Теперь у них в землянке будет кожаный диван, а Витька прозевал. Целую неделю терзала его горькая зависть. Он даже собрался сбегать дальше, за Мокрое, там целую колонну машин разбили, но мамка не пустила.
Анюта только начинала понемножку ходить по двору, была б она с ногами, сбегала бы с девчонками в Рубеженку. Там у Лизки родная тетка жила. Эта тетка и научила девок, где искать. И принесли они с Рубеженки целый парашют! После войны многие девушки щеголяли в белых блузках из настоящего шелка, правда, парашютного, но никто этим не смущался. Чего только не носили в послевоенные годы, когда надолго исчезла любая мануфактура, а на базаре не на что было купить. Очень ценились за прочность немецкие мешки. Эту дерюгу красили кто чем мог и шили обновы. Мамка покрасила мешок сажей из кузни и сшила Витьке штаны. Другой мешок пошел Анюте на юбку.
Многие еще долгие годы носили немецкие шинели и мундиры. Тетка Бурилиха ходила в немецком мундире, доставшемся ей от «постояльцев». Немцы очень гонялись за домотканым холстом, выменивали холст на старые свои мундиры и отсылали домой. Над Бурилихой немало посмеялись. Настя завидит ее издалека и кричит: хайль гитлер! Бурилиха сначала обижалась, потом привыкла. А вредная Настя еще скажет, как все захохочут: «Не смейтесь, девки, Бурилиха хоть и фашистка, но не совсем настоящая».
После войны мужчины донашивали гимнастерки и шинели. Крестный носил свою гимнастерку, пока она на нем не истлела. Ни в чем другом Анюта его и не помнила. А парни и подростки ходили в немецких мундирах. Как испугалась однажды Анюта сереньким декабрьским утром: вдруг распахнулась дверь, и в темный школьный коридор вышел кто-то – светловолосый, длинный и нескладный, в зеленоватом немецком мундире. У нее кувыркнулось сердце. Но обман быстро прояснился, и еще не придя в себя, Анюта крикнула: Васька, чертяка, как ты меня напугал! У Васьки Тимохина, их соседа, два года жили на постое большое немецкое начальство, интенданты. Много добра через их руки проходило. И за то, что тетя Тоня им стирала и готовила, интенданты дарили ей шинели, ботинки и другую одежду. Все тимохинские ребята лет десять ходили в этом перешитом, перелицованном немецком обмундировании. Васька был тихий малый, его сначала задразнили в школе, даже частушку сочинили про то, как он снял мундир и штаны с мертвеца. Старших его братьев боялись трогать, те могли и в зубы дать, а Васька отмалчивался и терпел. Потом от него отстали, потому что полдеревни так ходили.
И неправда, что люди раздевали убитых. Одежда была с немецких брошенных складов, или подаренья постояльцев. Народ был бедный, босой и раздетый, но брезгливый на такую дармовщину. Говорили про одного старика из Козловки, что он снял с убитых несколько пар сапог, а потом продавал на базаре. Так его все дружно осудили и даже в глаза ругали. Однажды принес Витька портсигар, красивый, серебряный. Божился, что нашел в машине. Мамка взяла его двумя пальцами и швырнула в речку. Настя не успела отобрать у нее, а потом как раскричалась! И Анюте жалко стало такую красоту. Ясно, что Витька к мертвяку и близко не подойдет, деды всех закопали, а перед этим похоронная команда все трупы обыскала. Ребята рассказывали, как наши похоронщики складывали в мешки документы, часы, все, что в карманах находили. Но мать сказала тихо и твердо: «Не нада нам этого, не носите зла в дом». И Анюте тут же поверила и больше никогда не приносила в дом найденного, потому любые вещи от чужих, недобрых людей обязательно навредят в будущем, а у них и без того бед хватало.
Только лет через десять, в пятидесятые стали привозить в сельпо ситец, но давали не кому зря, а колхозникам-ударникам по три-четыре метра ткани в год. Остальное, как водится, доставалось начальству и родне завмага. В эти скудные годы помянули не раз и сукновальню в Мокром и ткацкие станки, которые раньше стояли в каждой хате. Так вышло, что поколение Анютиной матери почти отвыкло прясть и ткать. В девках они, конечно, учились от своих бабок и матерей, но потом работали с утра до ночи в колхозе, некогда было возиться со льном. А со льном очень много возни – его надо мять и мыкать, прясть, ткать, отбеливать. Все эти труды взяли на себя старухи. Анютина мамка только вышивала для души, кроила и шила для домочадцев в редкие свободные часы. Но после войны пришлось ей вспомнить позабытую науку. Нужда заставила их с Настей посадить полоску льна. Так и все у них в деревне делали. И Анюта от старших быстро всему научилась, а раньше только глядела, как течет нитка из-под пальцев бабки Арины.
Почти до середины октября продержалась сухая осень, а потом дожди были уже не так страшны. За этот месяц они столько работы переделали, как за целый год! И казалось, что тянулись эти несколько недель, как год, зато следующие два года проскочили, как один месяц. Дни были заполнены работой до самых краев, даже Витька трудился за троих. Не только ходил в раздобытки, но и подбирал картошку, рылся на пожарище, выискивая гвозди, скобы, дверные и оконные ручки. Анюта изо всех силенок старалась быть полезной, сортировала эти железки, готовила еду.
Соседки по привычке заходили на их двор, садились на ящики и обсуждали хором, как рыть землянки. Это не напоминало прежние посиделки, Доня называла эти сходки производственными собраниями. В лесных деревеньках, которые немцы сожгли за партизан, люди уже два года жили в землянках. У них и перенимали горький опыт. В Козловке уже вовсю копали. Но «козлам» хорошо – у них не земля, а сплошной песок. А прилеповцы вырыли ямы, на другой день пришли – там вода стоит по колено. Дубровка на горочке, у нас не должно быть воды, рассуждали бабы.
Только когда убрали половину картошки, Настя с матерью всерьез взялись за жилье. Сначала пошли в Козловку поглядеть. Там уже печки клали в землянках. Эти печки мать очень одобрила – сделаны с выдумкой, но кое-то в этих землянках ей не показалось, вернее, не подходило к их условиям. Вернувшись, она бодро заявила Анюте:
– Ну вот, сходили, подучились, поспрашивали…
Села на перевернутый ящик и надолго задумалась. Не той нехорошей, тоскливой задумчивостью, которая находила на нее раньше. Она мурлыкала какую-то простенькую мелодию, покачивалась из стороны в сторону, и вдруг очнувшись, с увлечением рассказала Анюте про печку на столбиках, про накат и оконце в двери. Но главного своего секрета все-таки не выдала, чтобы не сглазить. Анюта глядела на свою дорогую мамоньку во все глаза и радовалась. Утром они с Настей вдвоем набросились на яму. Мамка давала указания, и всем было ясно, что она тут – прораб, а крестная только подручная. Через три дня они уже стояли на дне огромной ямы, и мамка, опершись на лопату, рассуждала:
– Хитрое ли дело – выкопать яму, это каждый зверь может, а нам, девоньки, нужна не нора.
– Ты погляди, как стенки обтекают, песок прямо ручьями бежит! – ругалась крестная.
Занялись стенами землянки – подпирали жердинами, обкладывали досками и послали Витьку за дедом Устином – пора. Дед уже несколько маленьких печурок слепил в землянках, и с каждой новой печкой делался все мастеровитей. Но появились у них в деревнях и разумные бабы, от которых никто и не ждал такой прыти, а они взялись сами печки класть. Нужда заставила – и научились. Мамка с Настей притащили из леса подходящую лесинку на столбики для печки, распилили ее на четыре части. Утрамбовали дно ямы, и дед приступил к работе. Вокруг него суетилась мамка, терпеливо толкуя упрямому деду, что и как делать. Потом бежала разбирать с Настей обгорелые печи. Тряслись над каждым кирпичом. Анюта с Витькой обтачивали, чуть ли не рукавом каждый обтирали, а если случалось, какой треснет или расколется – Настя тут же принималась причитать. Считали и прикидывали, сколько кирпича понадобится весной на фундамент и на печку для нового дома.
И вот начала вырисовываться печка в землянке на четырех столбах, а под нею полати из жердей и досок. Сбоку маленькая лежанка, на такой лежанке только посидеть, погреться, а лечь нельзя.
– Дед, сделай мне трубу длинную-предлинную, выше моего роста, – просила мамка.
– Сашка, ты в своем уме? – дивились бабы.
– Погодите, и вы еще себе так сделаете, – говорила мамка и, не выдержав, бросалась помогать деду.
Каждый день таскали они вместе с соседями из лесу бревна и жерди. А вечером как-то отправились к старой зоринской конюшне на краю деревни. Простояла эта конюшня лет сто, и даже пожары ее обошли. Как тати ночные, прокрались они мимо школы, зловеще и таинственно блеснули ее окна. А рядом свежая могила, и лежат в ней наши солдатики.
– Во, закопали, как нехристей, посреди деревни, а не на кладбище! – не удержалась Настя.
Мамка на нее зашикала – тише! Дед Хромыленок поставил было крест деревянный, но начальство приказало убрать: никаких крестов, скоро тут поставят памятник настоящий, советский.
– Видали? Хорошо, что вовремя собрались, – кивнула Настя на конюшню, нахохлившуюся в темноте.
Одной половинки ворот уже не было. Витька держал фонарь, а мамка с Настей снимали вторую половинку. И сколько они помучились, все руки ободрали, и сто потов с них сошло. Обвязали веревками, веревки через плечо – потащили. Как громко зашуршали ворота по траве, кочкам и колдобинам. Анюта семенила следом, вздрагивая от каждого звука, долетавшего из темноты. На другой день мать уговорила баб разнести остатки конюшни по бревнышку. Бревна были хорошие и всем сгодились, кому на стройку, кому на дрова. Так и осталась навсегда в Анютиной памяти картина: вот идут мать с крестной, не идут, а плывут враскачку, на плечах у них бревно. Иногда Доня помогала, если вдвоем поднять не могли. Сколько они этих бревен из конюшни и из лесу переносили…
Быстро вознеслась из ямы длинная печная труба, чуда морская. Соседи со смеху помирали. Потом сделали накат, не из досок и жердей, как сначала хотели, а из прочных бревен. Тут Настя догадалась.
– Ну, Сашка, ты прямо готовый инженер. Дед, ты понял? Она хочет корову у нас над головой поставить. Мне все ж-таки сомнительно.
– Хм? – отозвался дед с недоверием.