Текст книги "Анюта — печаль моя"
Автор книги: Любовь Миронихина
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 19 страниц)
Л. Ф. Миронихина
Анюта – печаль моя
Любовь Федоровна Миронихина родилась в Казани. В 1979 году окончила филологический факультет МГУ. Десять лет работала на кафедре фольклора МГУ, руководила фольклорной практикой, участвовала в экспедициях в Поволжье, на Севере, в Калужской и Смоленской областях.
В 1988 году вышла первая книга «Деревенский роман». Рассказы и повести печатались в сборниках, альманахах и журналах.
Член Союза писателей России. Живет в Москве.
Часть 1. До войны
Прабабка Анюты родилась еще при крепостном праве. Когда спрашивали, сколько ей лет, баба Арина отвечала: «А я еще при крепостном праве родилась». А лет своих она не помнила, метрик тогда не давали, и редко какая старуха считала свои года. По молодости, может быть, и считала, а после сорока со счету сбивалась.
Как-то на уроке им читали рассказ про Муму. Анюта не сдержалась и всплакнула, так жалко стало собачку.
– А знаете, ребята! – сказала учительница, – у нас в округе есть еще люди, которые родились при крепостном праве. Вот, бабушка Паша Савкина из Прилеп, ей девяносто лет, и Анютина прабабушка Арина. Как ее по отчеству, Анюта?
Анюта задумалась, но не вспомнила, никто не звал бабку по отчеству, только учителей, да врача из Мокрого. Даже председателя не удостаивали, потому что свой, деревенский и возраста не почтенного. Батька его был Романов, и его за глаза звали Романёнком. У них редко какой человек ухитрялся прожить без клички или прозвища. Мамкину крестную бабку Пашу прозвали Жвычкой, потому что была бедовая, верткая старушка, про таких говорят – на обуху горох молотит. А соседа их, парнишку вечно сопливого, почему-то звали Колькой Мазёпой. А вот почему соседка, тетя Настя – Вардёпа, Анюта не понимала и спрашивать стеснялась, может, это слово нехорошее.
Как-то шли они с Витькой по деревне, и услыхала Анюта такой разговор:
– Это чьи же детки? – спросил кто-то из приезжих.
– Это Колобчята, Коли Колобчёнка девка и сынок.
Так Анюта узнала про себя, кто они такие. Им еще повезло, а бывали и совсем несуразные прозвища. Ветеринара из Мокрого почему-то прозвали Чомбой, Чомба да Чомба. Как-то приехал уполномоченный из района и спрашивает:
– Где у вас тут ветеринар живет?
– А, дак вы ищите Чомбу, вон он пошел.
Уполномоченный его догоняет:
– Здравствуйте, товарищ Чомба!
– Я не Чомба, а Власов Петр Егорыч.
– Ой, простите, а мне так сказали.
– Я знаю, какой паразит вам сказал…
А чего обижаться: слово безвредное, просто прозвище, бывало и по-стыдному окрестят. Пока учительница рассказывала им, как тяжко жилось при крепостном праве, как мучились люди, Анюта с трудом скрывала распиравшую ее гордость. Кто бы мог подумать, что у нее такая необыкновенная бабка. Надо будет порасспрашивать ее про те несусветные времена, хоть бы одним глазком туда заглянуть. Страшная-престрашная картина виделась Анюте: в черных каменных подземельях, в железных цепях жили их деревеньки, боязно было лишний раз вздохнуть посвободнее, поглядеть украдкой на солнышко и Божий мир. Вот оно какое – Крепостное право!
Но бабка Арина ничего толком не вспомнила, потому что прожила при крепостном праве всего год-другой, потом пришла воля. Рассказов про старину бабка много наслушалась от своей матери и стариков, и рассказы эти были совсем не страшные – про доброго барина, про красавицу-барыню и барчат. Бабкина тетка была у барчонка в кормилицах. Барчонок уже вырос, но часто к ней в деревню прибегал и просил – нянь, дай хлебушка ржаного! Ему отрежут скибочку черного, посыпят солью. Он очень деревенский хлеб любил, наверное, дома ему такого не давали, а все пряники да ситный.
Анюта слушала, удивленная и разочарованная. Кому же верить? Старушки жизнь при барах нахваливали, а учительница совсем другое говорила. Бабки, конечно, бестолковые, неграмотные, но учительнице откуда про ту жизнь знать, она ведь сама ее не видала? В душе Анюта больше доверяла бабе Арине, а не учености. Бабка знала всех помещиков в округе, живших еще до нашествия французов, а многих видела собственными глазами, тех, которые пришлись на ее жизнь. Анюта очень любила слушать про помещиков. Сначала они все перемешались у нее в голове: кто чей отец, кто – сын, сколько у кого было детей? И как это бабка их всех помнила и ловко сплетала в фамилии и роды, распределяла по усадьбам и деревням! Бывало, заведется рассказывать про старину – хватало на долгий зимний вечер.
– Тут до Мокрого, до Мокрого от нас пять километров, шесть помещиков жили – Зорин, Щекотиха, Дятчиха, Глазуны, Ивановы. Мишка Щекотков какую-то войну воевал, знать, против французов, много земли за это получил от царя, потом эту землю продавал и скоро прожился. А Зорин за дочкой дал в приданое четыреста гектар. Зорин старик был, поп, дети его – четыре дочки и сын, Петр Иванович, врачом служил в Москве, Москва тогда город нестоличный был. Этот Мишка Щепотков взял у Зорина дочку и четыреста гектар приданого, у них сын народился Дмитрий Михайлович. Было ему лет тридцать шесть, поехал он как-то в Москву, выпил где-то в чайной стакан чаю – и помёр! Привезли его домой в железном гробу со стеклянным оконцем. Мы бегали глядеть. Девки говорят: «Пойдем поглядим». Пришли, нас пустили, табуреточку поставили, мы влезли, поглядели: лежит за стеклом, а над ним птушка поет, красиво!
– За стеклом и птушка поет! – передразнила Любка.
Анюта сердилась на старшую сестрицу: ничему на свете не верит и все обспорит. Даже батю не боялась, что ни слово – то поперек. Анюте и в голову не приходило сомневаться в бабкиных бывальщинах, она даже птушку себе представила, живую в клетке или механическую, такую как живет у них в часах. Говорят, раньше были такие механизмы. Но бабка не обращала никакого внимания на Любкины насмешки.
– А сын Зорина, Петра Иваныча, Сергей Петрович был у нас большим начальником земским.
– Как сейчас председатель райисполкома? – сказала мамка, она всех начальников, даже самых маленьких, боялась и почитала.
– Начальником Жиздринской управы он был, – сказал батя. – Раньше мы к Жиздринскому уезду относились.
– Ой, что красивый был мушшина! – на потеху всем умилялась бабка. – Бывало, раненько уже идет с ружьем, я его часто сустречала, коров пасла или лошадей гоняли в ночное, он все вокруг бродил со своей охотой. Кто говорил, будто женка его отравила… Или руки на себя наложил, когда она спуталась с соседом. А дело было так: оставила ему родная тетка, наша помещица мокровская Дятчиха, большое наследство. Богатая была помещица. И построил он, Сергей Петрович, на эти деньги у нас в деревне школу и больницу в Мокром. Я помню, как школу святили, аккурат на Троицу. Понаехали в дрожках, в колясках со всего свету, со всех деревень. Батюшка кругом школы обошел, покадил. У школы раньше речка была, вся в ракитках, сейчас ничего нету, высохла речка.
– Тебя послушаешь, Арина Михеевна, раньше во всем было больше порядка, и в природе, и в народе, – оторвался батя от своей книжки. – А нынче и речки обмелели, и рожь худо родит, и копны низкие ставят.
Бабка и до батиных насмешек редко снисходила, она их просто не слышала и в ту сторону не глядела, где он сидел.
– А жёнка у него, у Зорина, привозная была. Откуда он ее привез, не знаю. То ли ей не понаравилось, что он теткины деньги промотал, а может, стал постыл, раз дружка завела… Чего только на свете не бывает, мамушки мои родимые! Прямо с похорон шла она, молодка эта, а ей навстречу тоже наш дрыновский барин – Глазунов. Он ее под ручку подхватил и увел, уехали оба, и слух об них пропал.
Отец снова оторвался от книжки, вспомнил что-то, ведь он родом из этой самой Дрыновки.
– Одно название, что помещики были, так – мелкопоместная беднота, по десять душ имели и крышу соломой крыли, как мужики.
– Это ваш Глазунов мелкота, а наша Дятчиха очень богатая была, правда, ба? Сколько у нее было земли? – спросила мамка.
– А вся земля вокруг была Дятчихина. Бывало, едет в коляске, лошади с колокольцами, звон стоит. Мамин деверь служил у нее в кучерах. Где сейчас в Мокром ферма, там на горочке ее дом стоял, высокий, на столбах, с балконами. Когда бар раскулачили, там школа была, потом она сгорела, аккурат на Успение.
– В двадцать первом году сгорела школа, – с грустью вспомнила мамка. – Сожгли дураки.
Бабка кивнула, хотя для нее двадцать первый год был пустым звуком. Она время пластала на глаз, по великим и страшным событиям – войнам, революциям, при царе, при Ленине – и по своим праздникам – на Спас, на Рождество. И от этого бабкино время, не гонясь за точностью, было более осязаемым и имело свой неповторимый дух. Даже малое дитя не спутает «при царе» и «при Ленине», Масленицу и Великий пост. Обычное время, отмерянное по годам и месяцам, быстро отлетало в небытие и забывалось, а бабкино прочно закреплялось в вечности.
– А помнишь, Коль, перед самой войною Скворец купил автомобиль? – вдруг засмеялась мамка.
– В четырнадцатом году. Это был первый автомобиль в нашем уезде, и катался Скворец по нашим проселкам, пугал лошадей. Наши лошади не видали машин, непуганые были.
– Баб, а Скворчиха – это его женка, та, что все время играла на рояле? – вспомнила Анюта.
– С утра до вечера играла, не вставала. Война прошла, революция прокатилась – она все играла. Пришли их раскулачивать мужики, барыня играет. Ну, мужики ее не тронули, кому она нада!
Старшие, Ванька с Любкой, хотя и послушивали краем уха эти разговоры, не скрывали своего невысокого мнения о допотопных бабкиных временах. Отец иной раз уличал старушку, когда она путалась в событиях, перескакивала ни с того ни с сего с помещиков на поддевки с кичками. Батя смеялся, сердился, махнув безнадежно рукой, уходил в придел, к печке покурить, но и оттуда прислушивался и поправлял бабулю. Анюту манила и завораживала бабкина старина. В который раз она готова была слушать про Зорина, скворцовский автомобиль, одиноко гудевший на проселках, про барыню-пианистку. То ли баба Арина рассказывала так интересно, то ли жизнь тогда была ярче и праздничней. И ничего, что иногда в рассказах не было порядка и последовательности, главное – все правда.
– Баб, а ты видела Дятчиху своими глазами, какая она была, почему отдала деньги на больницу?
– Ну невжешь не видала, к Дятчихе ходили бабы лечиться от всех болезней, когда вылечивала, а когда и не. И я как-то сбегала. И вот стала барыня помирать и говорит своему племяннику: «Сергуня, я тебе все богатство оставлю, но только чтоб ты построил больницу в Мокром, смотри ж, я на тебя надеюсь!» И он исполнил.
А учительница говорила, что все баре – угнетатели и кровопийцы, в растерянности думала Анюта.
– Все это сказки и легенды, – прищурился батя на лампу. – А в сказках правда идет рука об руку с вымыслом, и все же не мешало бы вам знать историю своего края. Слыхали вы, что наша деревня из переселенцев зародилась, лет сто пятьдесят назад какой-то немец купил эти земли и привез из Спас-Деменска двенадцать семей – Савкиных, Никуленковых, Колобченковых, Киряков, Ивановых, Авдеевых.
Но Ванька с Любкой не проявили никакого интереса к тому, что было сто пятьдесят лет назад и поросло быльем.
– А в двенадцатом году французы здесь прошли и все деревни наши сожгли. Мой дед еще помнил, как французы по дворам шныряли, искали фураж для своих лошадей.
– Пап, ты бы еще вспомнил это, как его – монголо-татарское нашествие, – смеялась нахальная Любка.
– Нелюбопытные вы какие-то, ничего вам неинтересно, – укоризненно вздыхал отец. – Когда нам дедушка рассказывал про старину, мы не дыхая слушали по десять раз одни и те же истории.
– Ну и зачем это нам, всякое старье отжившее? – хорохорился Ванька.
Все зимние довоенные вечера слились в памяти Анюту в один долгий вечер: в горнице топилась маленькая печка-голландка с лежанкой, большую русскую печь в приделе топили по утрам, на улице кехал мороз, а они уютно посиживали в большой горнице, и каждый занимался своим делом, молодежь – уроками и книжками, батя, чертыхаясь, писал отчеты и докладные. Бабка запрещала поминать нечисть в доме, но батя все равно забывался, потом горячо винился. Мать запомнилась Анюте с шитьем, бабка со своей самопрядкой. Ловко сучилась из-под ее пальцев шерстяная нитка, тихо жужжало колесо и постукивала педаль под ногой – тук, тук. Иной раз, чтобы позабавиться, Любка открывала бабкины сундуки и доставала что-нибудь примерить из старинных нарядов. Допотопный шушун одним своим видом заставлял ее изнемогать от смеха. Анюта с удовольствием набрасывала на плечи тулупчик, присборенный на талии и расшитый узорною тесьмой. Бабуля была очень довольна таким вниманием к своему добру.
– Километров за десять от нас Казенные Падерки, там переселенцы жили откуда-то с Белоруссии. У них полушубки скроены не так, как у нас – клиньями, широкие, а у нас, видите, на сборках. Мы их так и прозвали – «широкожопики», они носили паневы, рубахи вышитые, занавески-фартуки, полушубки с карманами. А у нас сперва были одни рубахи и подзорник вышиваный, потом уже стали ткать сарафаны. Наткем, накрасим… Если краски нет, с ольхи надерем, с ольхи получается бордовая краска. Штаны чернили в кузне. С кузни грязь эта облетает, наберешь ведро сажи, принесешь, разведешь на огне. По подолу на сарафане две обкладочки делали – розовую и белую. Шали большие на руках носили, а на голове хороший шелковый подшальник с кисточками.
– А я еще помню, бабы носили повойники, я еще застала, – вмешалась мамка.
И бабе Арине много лет пришлось носить повойник, когда вышла замуж, но потом пошла другая мода – женщины все больше стали повязывать платки.
– А моя мама еще нашивала сороку! – как о каком-то чуде поведала им бабка. – Сорока – высокая такая, как шапка-кубанка, ясная, блестящая, на ней нашивали монисты, пронизочки, но это только в праздник надевали, а в будний день – повойник. А на ногах, бывало, лапти, под лаптями – онучки белые, веревочками крест-накрест перевязанные. Подобуешься, идешь, и кажется – так красиво, хорошо! Потом пошли ботинки. Побежим в Мокрое в церковь или в больницу, ботинки за спиной несем.
Любка, чтобы порадовать бабулю, облачалась в фиолетовый сарафан домашнего сукна, рубаху с вышитыми рукавами и, поглядывая в зеркало, снисходительно похваливала:
– Гардеробчик у тебя ничего был, баб, из этого сарафана можно юбку перешить.
И баба Арина в который раз начинала рассказывать:
– Сначала ничего у меня не было, росла без батьки, некому было обряжать, потом пообжилися, стали на поденку ходить, нашили себе обнов.
Бабка не понимала, почему бы Любке не носить ее любимые сарафаны и шушун. Но Любка про шушун и слышать не хотела и просила мамку настегать ей ватную телогрейку, на эти телогрейки большая мода пошла, некоторые девки в Мокром уже щеголяли. Баба Арина придумала про эти телогрейки прибаутку: вата пытает, далеко ли хата, а овечка вокруг человечка.
– После школы уеду в город, заработаю денег и первым делом куплю себе шубу, мутоновую, и еще много чего, – мечтала Любка.
– Печаль ты моя, дай тебе Бог, – ворчала на эти мечтанья бабка, – а не будет шубы, так походишь и в моем шушуне, как помру.
Бабушка Аринушка жила долго, в детях ей не было счастья, дети ее рано умирали. Зато она вырастила внуков и внучку – Анютину мать, потом правнуков – Любку с Ванькой, успела выняньчить и Анюту с Витькой. Хорошо жилось в деревне тем, у кого были старики, весь дом на них держался. Родителей своих Анюта видела не часто, особенно летом. Мать с утра до вечера на ферме, а батя был мужик грамотный, учился в церковно-приходской школе в Мокром. А грамотный – значит, кочуй по должностям, он и учительствовал, и в бригадирах ходил и председателем сельсовета был, а перед войной и председателем колхоза. А они, все четверо, произрастали на руках прабабушки Аринушки и нисколько о том не тужили, довольствуясь тем, что батька с мамкой у них все-таки есть.
Чаще всего видела Анюта бабку, склоненной над грядками, с вилами и граблями на сенокосе, с рогачем у печки – все за каким-нибудь делом. До чего лютая она была на работу! И глазами и руками так бы собрала всю работу до крошечки и одна переделала. Но работы много, а сил в старости все меньше и меньше, поэтому бабка и домашних гнула в три погибели, но не по своей злой воле, а по сердечному убеждению, что работа – великое благо и жить без нее невозможно! Лет с семи Анюта уже гребла на сенокосе собственными маленькими грабельками. Бабка от каждого умела извлечь хоть маленький, но прок. Отец рано на зорьке косил на своей делянке, потом шел в контору и по колхозным делам. Потом они с бабкой отправлялись ворошить.
На сенокосе больше всего любила Анюта минуты, когда садились в теньке отдохнуть и перекусить. Бабка доставала крутые яйца, сало с подчеревинкой, порезанное скибочками, крынку с квасом. Любка с Ванькой убегали на речку окунуться, а бабка с Анютой, разомлев от жары, лежали на траве в густых зарослях кустарника.
– Мухи ошалели, прямо в лицо лезут – дождь будет, вот что, – предсказывала бабка и проворно вскакивала, не дожидаясь ребят, спешно сгребала сено и метала копенки, такие ровные и аккуратные, жалко был утром рушить их и снова разметать по лугу. Но бабка говорила: сено должно сохнуть, а вдруг ночью дождь.
Возвращались Любка с Ванюшкой и тоже хватались за грабли, побаиваясь и молчаливого бабкиного упрека. Она так выразительно умела молчать, что все они, даже несмысль Витька, угадывали, когда нянька довольна, а когда сердится. Бабка ловко нанизывала на вилы целый ворох сена и как единую пушинку взметала вверх. Как это у нее получалось, дивилась Анюта, на полувздохе наблюдая этот плавный, стремительный полет. У Ваньки-тетери все сыпалось с вил, если и доносил, то несколько пучков сена. Но бабуля никогда Ваньку не ругала, всему надо учиться, а нужда обязательно научит.
Суетилась и Анюта, изо всех силенок подгребая сено. С дождем бабка правильно по мухам нагадала. Вдруг ни с того ни с сего, посреди жаркого дня посумерничало, зашелестел сухими былинками ветер, тихо и утробно пророкотало где-то на самом краю неба, за лесом. Потом раскатисто и грозно загрохотало прямо над головой. И началось! Ветер, словно кто его настрополил, еще пуще заметался под граблями, вздымая Любкины волосы и бабкины юбки. Зловещие сизые тучи, как упыри, все ползли и ползли из-за леса.
Анюта не столько боялась грома, сколько молний. Не успело отгрохотать – вот она! Как пыхнула через все небо, того и гляди расколет его на части, и посыплются обломки прямо им на головы. Прожгла насквозь багровую тучу и впилась куда-то в землю. В прошлом году у них молния корову убила в поле, рассказывали, как она и в людей попадала, и становился человек черным, как головешка.
– Господи, спаси и сохрани! – шептала Анюта, как бабка учила. А Витька уже ревел. Бабуля по-птичьи, сбоку взглядывала на небо, крестилась и одними губами шелестела какие-то спасительные молитвы. Наверное, «Да воскреснет Бог» и «Живые в помощи», а может быть, и наговоры. Она много знала всяких наговоров – от сглаза, от ос, от пьянства и ячменя на глазу. Был такой наговор и от молоньи.
Погрохотало и поблестило насухо. Но вот пали первые капли, холодные, тяжелые, как пятаки, на щеку, за ворот, на голое Витькино плечо. Малый бегал в одной длинной майке без штанов. Бабуля считала, штаны в его годы – баловство. Успели впритык: сиротливо подставили дождю покатые бока три копенки. А завтра снова рушь, суши и собирай. Но бабка говорила, дождь нужен, ох как нужен, особенно для картошки. Дождик покрапал сначала неуверенно, потом рухнул как ошалелый, не дал им до дому сухими дойти. Широко скача через лужи, первым понесся Ванька, усадив на плечи младшего брата.
– Тише, лось, не урони малого! – кричала вслед бабка.
Анюта, выжимая подол и поеживаясь от страха, не поспевала за хохочущей Любкой. Этой все было в радость, даже молнии: как полыхнет на небе, она взгвизгивает и заходится от смеха. Бабка отставала, то найдет сухую ветку, то целое деревце и тащит за собой по дороге, завтра на растопку. В такую жару печка отдыхала, но приходилось через день протапливать плиту, варить щи и картошку свиньям. Цепкий бабкин глаз повсюду замечал нужное в хозяйстве.
Когда сено наконец-то высыхало, наступала пора везти его с луга на двор. Отец брал лошадь в колхозе, лошадь давали по очереди, и вся семья Колобченковых отправлялась на делянку. Анюта просилась на воз, в заманчивую высоту, откуда могла снисходительно поглядывать на остальной мир. Как неверно было в первые минуты мягкое колыхание и зыбкость огромного стога. Казалось, вот-вот он завалится на бок и она вместе с ним, но Анюта ложилась на живот, раскидывала руки и скоро обретала устойчивое равновесие, и даже смело поглядывала вниз.
Впереди тяжело вздыхала, по-собачьи встряхивалась от мошкары и позвякивала уздечкой лошадка. Рядом с возом вышагивал батя, легонько подергивая вожжами и изредко понукая лошадь одной ей понятным словом – «чпрок». Для этого батя складывал губы трубочкой и делал вздох – получалось это самое «чпрок». А они с Витькой сколько ни пробовали, у них получалось только «чмок» да «чмок».
Все довоенные сенокосы Анюта словно в цветных снах видела. Ярко пылало солнце, она чувствовала на своей щеке его тепло, и запах сена вдыхала, как наяву. Прошло много лет, а прошлое становилось только зримей, счастливое довоенное прошлое, единственный кусочек ее настоящей жизни. А ведь так быть не должно: прошлое – это небытие, сон, а что отенилось, быстро забывается. После войны Анюта больше жила прошлым, а настоящее только терпела. Вдруг ни с того ни с сего спросит мать:
– Мам, как звали нашего соседа, что у сельсовета жил?
– Пашкой звали, – удивлялась мать.
Но вспомнился Анюте вовсе не Пашка, а его конь, черный, вороной, так и прозванный Ворон, Воронок.
– Вот чудо-юдо, человека забыла, а коня помнишь, – смеялась мамка.
Память о людях почему-то таяла со временем, вот уже ни лица, ни имени, только смутное очертание. Раньше у них в семьях было по пятнадцать-двадцать человек, можно ли всех упомнить! И куда подевалось-поразбрелось столько народушку, где сейчас Пашка?
– Пашка на войне остался, – загоревала мамка, – а детей его поразмело по свету кого куда – в ФЗО, на стройку, в город.
А Ворон был смирный конек, несмотря на прозвище. Анюта не могла спокойно мимо него пройти, так и тянуло коснуться бархатной шеи и долго глядеть в грустящий глаз с мошкой в длинных ресницах. Нет жизни тяжелей кониной, вздыхала Анюта, особенно весной, когда пашут. Поэтому она украдкой несла Воронку ломоть хлеба – утешение. Он подбирал все до крошки мягкими губами и доверчиво совался мордой в ее пустые ладони. Хорошо становилось на душе, так нужно, чтобы тебя кто-то жалел и любил, но и самой радостно пожалеть.
– Жалкий ты мой, замучили тебя эти жлобы, третий огород пашут и никакого понятия, что конь еле ползет, самих бы запрячь! – по-бабьи причитала над Воронком Анюта.
Только бабка понимала ее и говорила коню:
– Залунатился конек, борозду путает, отдохни, батюшка!
Сначала все праздники были только бабкины, а к остальным как будто не имели отношения, но постепенно стала их Анюта запоминать и с нетерпением поджидать. Стояли рядышком, как близкая родня, Масленица и Великий пост. Масленица веселая, сытая, но короткая, зато пост и вправду великий, тянулся долго-долго, и много чего нельзя было есть. Как это несправедливо, думала Анюта, нет бы посту – неделька, а масленой – семь. Но, повзрослев, поняла: это как в жизни, радости – понемножку.
На Масленицу пели – «Масленица – полизуха, протянися ты хоть до Духа!» Но уже в субботу прощайте блины и пироги с яйцом, пора заговляться на Великий пост. Бабка выскребала посуду, готовила себе отдельные чугунки и миски для ботвиньи, чтобы не оскоромиться даже памятью о жирных щах, что волей-неволей хранилась в этих чугунках. Пост вносил раскол в их дружное семейство. Мать по-прежнему доставала из печки чугунок с картошками и сковородку с солянкой – жареным салом и луком. А бабка в углу укоризненно гремела своей посудой. Они дружно макали картошку в солянку, ее жирный дух нахально заполонял весь дом. Но вдруг долетал до Анюты сиротливый запах бабкиной свеклы, и она бежала на кухню похлебать ботвиньи.
– Куда мне поститься с моей работой, я ног таскать не буду, – оправдывалась мамка.
Бабка в ответ – ни словечка.
– Я в последнюю недельку обязательно попощусь, баушка – обещала виноватая мамка.
Бабуля уговаривала попоститься хотя бы на Страстной и Любку с Ванькой, но те не согласились, и батя не одобрил, не потому что был коммунистом.
– Я атеист, конечно, но слава Богу не воинствующий, а очень даже снисходительный, – хитро улыбался отец, с удовольствием хлебая ботвинью.
На Пасху он бился с мужиками крашеными яйцами и очень любил разговляться свячеными куличами, но жалел морить детей голодом и грозил бабке:
– Ты, Арина Михеевна, постись хоть круглый год, но детям чтоб каждый день было молоко, и щец бы сварила в воскресенье, так скушно без щей…
– Коммунист зас… штаны валятся вниз, бу-бу-бу, – ворчала у печки бабка.
Однажды Анюта твердо решила поститься по-настоящему. Тем более что еды постной было много и еда такая вкусная – грибы из кадушки, кислая капуста, огурцы, каша. Утром перед школой она съела пареную репку, ту самую, которой нет ничего проще. И Витька с удовольствием ел сладкую репу. После школы Анюта хлебала ботвинью и с интересом наблюдала, как бабка готовит это главное постовое блюдо. Ботвинью любили все, и мамка и батя, часто приходилось бабке варить новую и подливать к старой закваске. Вот она слила кипяток, исходивший густым паром, резала свеклу.
– А дальше что делать? – приставала нетерпеливая Анюта.
– Сыпану мучицы ржаной, обязательно песочку, – нараспев говорила бабка.
Вечером Анюта помогала ей готовить тюрю, это такое простое блюдо, даже Витька с ним управится. В миску с квасом порезали кубиками ржаной хлеб, лук, бабуля подлила постного масла – готово! В охотку похлебали и тюрю. И все же Анюта побаивалась позднего семейного ужина. Возвращался отец, все садились за стол в приделе. Когда мать достала из печки чугун с борщом, Анюта даже укрылась в горнице, чтобы не слышать, не видеть, а главное – не нюхать. И так гордо ей было, что она ничуть не соблазнилась, просидела над тетрадками, даже головы не повернула. Перед сном она полезла к бабке на печку похвастаться.
– Бабуль, я це-лый день постилась, и ни разочку не захотелось мясного!
– Молодец-молодец, но ты ж постилась, а не голодала, Нюр, так что сильно не возносись, а то вознесешься высоко, больней будет падать, – с улыбкой говорила бабка.
И как в воду глядела! Уже на другой день Анюта словно в яму рухнула. Оскоромилась и так глупо. У Любки был день рождения, она всегда созывала подруг в этот день. На Рождество резали поросенка, с того времени осталось два колечка колбасы. Любка сама поджарила эту колбасу, накрыла стол в горнице, нарядилась и поджидала гостей. На этот раз пришли не только девчонки, но и Любкин ухажер из Мокрого, тихий, скромный паренек Коля. И Ванька привел двух дружков, собралась целая вечеринка, с гитарой, с патефоном. Батя принес из кладовки бутыль с наливкой, и все вместе выпили за новорожденную. Все-таки Любаше стукнуло целых семнадцать лет.
Анюта очень любила гостей, и головушку у нее закружилась, не от наливки, наливки ей не дали. Вдруг какая-то неведомая сила повела ее к столу, заставила взять вилку, подцепить кусок колбасы и поднести ко рту… Ведь она и не хотела, не хотела есть! Что произошло, Анюта и сама не поняла, опомнилась только, проглотив эту проклятую колбасу. Бабки не было, она ушла к соседке переждать гульбу, при бабке Анюта сдержалась бы. Долго она горевала, не могла заснуть, а утром повинилась бабе Арине. Рассказала, что не по своей воле согрешила, словно кто лишил ее ума.
– Ну что же, бес не дремлет, девочка ты моя, – строго сказала бабка, но вдруг глаза ее засмеялись, и у Анюты сразу от сердца отлегло.
Она думала, бабка рассердится, станет ее ругать и грозить карой Божьей. Но вышло все по-другому. Баба Арина вдруг вспомнила свое детство. И она часто грешила, ела в пост скоромное. А ведь тогда были другие времена, строгие. В пост даже младенцев отнимали от груди, бывало, стон стоял по хатам, так кричали эти бедолаги.
– Было мне лет десять-двенадцать, как сейчас тебе, и так мне в пост захотелось молока, как будто перед смертью. Как раз корова отелилась. Я пошла в хлев, подоила корову и перед тем как поить теленка, взяла и напилась сама из этого ведра, через соломинку.
Бабка засмеялась этим воспоминаниям, а Анюта уставилась на нее во все глаза. Она и подумать не могла, что бабка грешила, пусть даже и в далеком прошлом. Впрочем, и представить бабку маленькой девочкой Анюта тоже не могла. Но разочарование быстро прошло. Оказывается, об этом бабкином грехе и многих других никто не знал и не ведал, но совесть замучила грешницу, и она сама покаялась батюшке на исповеди. А батюшка сказал: Бог милостив.
– Батюшка нам часто на проповеди говорил: для чего посты, православные? Мясо не есть? Обязательно! Но главное – не есть ближнего, ближних своих заедаете, людоеды!
– Не может быть! – ахнула Анюта. – Как же это можно – есть ближнего?
– Печаль ты моя, вот увидишь и на себе испытаешь, – грустно вздохнула бабка. – Постись полегоньку, завтра я тебе пшенную кашу с гарбузом наварю. Хочешь? Жизнь долгая, напостишься еще.
И Анюта ей торжественно обещала в следующий Великий пост поститься от первого до последнего дня. Но до следующего Великого поста бабуля уже не дожила. Она как будто знала и предчувствовала, что им еще вволю придется поголодать. А они ничего такого не предчувствовали, жили как слепые, если и ждали перемен, то к лучшему. Анюту казалось, что и бабушка Аринушка будет всегда с ее постами, репкой и тюрей. Всегда будут собираться на вечерние посиделки старухи-соседки, постукивать прялки и журчать мирные старушечьи беседы про порчи и сглазы, колдунов и лесовых, про нехитрые деревенские новости. Много было таинственного и непонятного в их разговорах, но с каждым годом Анюта узнавала все больше и больше, не переставая расспрашивать, а бабка терпеливо объясняла.
Как-то одна из старух сказала: с завтрашнего дня пойдет Крестовая неделя. Остальные только кивнули в ответ. А ты мучайся и гадай, что за Крестовая неделя? Но вот в среду на Крестовой неделе баба Арина взяла в руки скалку и ни с того ни с сего хряснула ею по лавке, прямо по самой середине. Анюта с Витькой рты раскрыли от удивления: чегой-то ты, баб?
– А того, что половина поста – вон! – торжественно объявила бабка.