Текст книги "Анюта — печаль моя"
Автор книги: Любовь Миронихина
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 19 страниц)
Мамка кричала словно в беспамятстве. Все, что долго копилось в ней, вдруг всколыхнулось и выплеснулось в словах. Романенок стал только поводом. Она помянула про какие-то два мешка с зерном, которые дед украл прямо с поля, когда его сын полгода был председателем. И про то, что он родную сестру заморил работой и голодом, а дети ее по миру пошли… Полька Романенкова, как будто другого и не ждала, поспешно доела блин, вытерла рот рукавом и встала.
– Меня послали, теть Саш, я и пришла…
– А я тебе ничего и не говорю, ты батьке своему передай, ему скоро на тот свет собираться, Бога бы побоялся.
В дверях Полька лоб в лоб столкнулась с крестным и Настей. Крестный посторонился, пропуская ее, а Настя вмиг поняла, в чем дело. Даже на крыльцо выскочила вслед за непрошеной гостьей и долго высказывала ей в спину:
– Когда Коля вам дом помогал строить и каждый день на стройку бегал, он проценты с вас брал? Ты спроси, спроси-ка своего куркуля-батьку?
И в хате был слышен зычный настин голос: кровопиец, иуда! Наверное, и до романенкова двора долетало. А мамка вдруг опустилась на скамеечку у печки и зарыдала в голос. Анюта не знала, как ее утешить, так и стояла молча, глядя на ее склоненную голову. Ввалилась в хату раскрасневшаяся, сердитая Настя:
– Вот еще, из-за такой пакости расстраиваться, да еще в праздник!
А крестный обещал куму развеселить и все подмигивал. Распахнул полу телогрейки, а там, на груди – графинчик с малиновой настиной настойкой. Крестная сберегла к празднику, прятала от мужиков. Усадили куму за стол, стали праздновать и закусывать остывшими блинами. Настя даже попробовала песню троицкую затянуть. Мимо их окон потянулась молодежь на мельницу. Как до войны. Нет, все по-другому.
– Ни веселья прежнего нет, ни многолюдья, жизнь испаряется, – вдруг погрустнела крестная. – Но ты сходи, Нютка, обязательно, попляши, твое время настало на гулянки ходить.
Анюте хотелось, как до войны, посидеть на пригорке у мельницы, поглядеть на хоровод, послушать песни и порадоваться вместе со всеми. А нынче не на что было смотреть – ни одной веселой девки или молодушки-заводилы не осталось. Домна уехала к родне в Мокрое, гармонист-подросток играет нескладно. И все-таки она стала потихоньку наряжаться, обещала девчонкам подойти. Достала из сундука Любкино платье с рукавами-фонариками, о котором когда-то мечтала. Но наряжалась без всякого удовольствия, прислушиваясь к разговорам за столом.
Витька пытал крестного, почему это деда-Романенка называют кулаком, ведь у нас кулаков давно нет, они жили до революции.
– И были, Вить, и есть и будут всегда, – не сомневался крестный. – Кулак – это не только богатство, это характер, это такой мужичок особенный – хитрый, жадный, с волчиным сердцем, дикий, в общем, мужик.
Настя как всегда с крестным не согласилась:
– Чегой-то он дикий? Он мужик грамотный, хозяйственный, не то, что некоторые… Он просто на цыпочки готов встать, только б на полвершка быть повыше соседа, чтоб все лучше, чем у людей – и дом и хозяйство. Презирает он нас, деревенских, за простоту.
Разговор то и дело возвращался к Романенку к большому неудовольствию Анюты.
– Разбойник, разбойник твой дядька, кума, – добродушно приговаривал крестный, наливая себе еще рюмочку «малиновой».
За столом невесело посмеялись, а потом решили все-таки сбегать на мельницу, поглядеть, как молодежь веселится, завить по веночку – в общем, попраздновать Троицу как полагается.
Весной сорок восьмого вернулся последний, а может, предпоследний солдат с войны. Еще совсем молодым парнем ушел этот козловский Васька на войну, попал в плен, потом отсидел в лагере – и вот остался цел. Целый месяц только о нем и говорили по деревням: сколько надежд он всколыхнул своим нечаянным возвращением. Вот и Витьке какой-то дурак сказал: так и батька твой в один прекрасный день возьмет и явится, даже слух был, что один мужик со станции видел его на войне.
Этот доброхот брякнул спьяну и забыл, а парнишка совсем покой потерял. Замучил дядю Сережу вопросами и каждый день после школы ходил на дорогу встречать. Анюта насильно приводила его домой. И ругать-то его не было сил: такой он жалкий и горемычный стоял на дороге, в огромных батиных валенках с калошами, овечьем треухе и ватнике, подпоясанном ремнем.
– Печаль ты моя, посинел уже весь, кого ты все выглядываешь, ни души вокруг? – напевала Анюта, увлекая его за собой.
Весна была гнилая, слякотная, пока до дому дойдешь, ледяной ветер всю душу выполощет. Но дома их ждала теплая печка и интересная книжка на весь вечер. Уж как старалась Анюта и накормить братца повкуснее и «зачитать» его до дремы, ничего у нее не получалось – парень вставал и ложился с одной мыслью. А однажды расплакался, как маленький:
– Сил больше нет дожидаться, когда же вернется папка!
Надо было его пристыдить, утешить, почему же Анюта промолчала? Давно уже перешел Витька на ее руки. Мамка весь день на ферме или на огороде, в сумерках вернется, ляжет на свой топчан лицом к стене и затихнет. Так они и жили. Анюта первая заметила, что витькино лицо и руки обметала коричневая корочка. Это с ним и раньше бывало. До войны фельдшер делал ему уколы, а в войну немец-доктор давал мази. Но в такую распутицу до Мокрого к фельдшеру или к бабке Шимарихе не добраться, в колхозе даже тяжело больным не давали лошадь. Еще через день Витька захрипел и стал кашлять.
– Ничего, мы его малинкой отпоим, у меня малинка есть сушеная, – говорила крестная. – Скоро полезет молодая крапива, щавель, мы ему щей зеленых наварим, и вся короста сойдет.
Потом дядя Сережа заметил: что-то погрустнел наш Витька, молчит, не заболел ли? К вечеру парень вдруг запылал жаром. Решили – простыл на дороге, уложили его на горячую лежанку, напоили малиной. Утром Анюта оставила ему еду на табуретке, наказала в сенцы босиком не выскакивать и побежала в школу. В школе ей было тревожно, еле высидела два урока. Примчалась домой – все, что приготовила ему из еды, осталось нетронутым. Чтобы Витька не съел хлеб и кашу, такого она не помнила.
Вот тут они испугались не на шутку. И мамка очнулась и стала прежней. Попричитала над Витькой: родненький мой сыночек, что ж нам с тобою делать, и решила бежать в Мокрое в больницу. Фельдшерку она не застала, та ушла куда-то в дальнюю деревню. Тогда мать бросилась в контору и умоляла ради Христа позвонить в район, чтобы прислали доктора. Секретарша Карпова ей сказала: «Теть Саш, ты в своем уме, твой парень простыл, так ему доктора вызванивать аж из района. Вечером или завтра зайдет фельдшерка, так мы ей накажем».
Домой мать вернулась понурая, опустилась на лавку и долго сидела пригорюнившись. Они ее боялись расспрашивать, и так все понятно. Фельдшерку не дождались ни на другой, ни на третий день. Передала она с кем-то из мокровцев, что дома не сидит, вздохнуть некогда, как много больных. Заглянет как-нибудь на днях, когда придет в Козловку. Но толку от этого будет немного, потому что лекарств давно нет никаких, так что пускай обходятся своими средствами – поят малого травами и греют на печке. Мать, услышав это, только руками всплеснула:
– Никому мы не нада, бабоньки, ни мы, ни наши дети, куда бежать, кого просить!
Доня принесла стаканчик меда, дед Устин – баранку. Но Витька даже баранку, размоченную в молоке, сеть не стал, на мед не глянул. Крестный пошел к Карпу просить лошадь, свезти парня в больницу, на станцию. Но тут, как назло, после оттепели сильно подморозило и снова задул ошалелый ветрище. На улице даже дышать было трудно. Кот залез в печурку, деревья жалобно нахохлились и поджали, как ручонки, голые ветки. Пешеходы по обледенелым дорогам ходили, как слепые, осторожно шаркая лыковыми калошами. И Настя кричала:
– Не дам мучить парня, пока довезете его по такому холоду, только растрясете и заморозите.
Ночью Анюту разбудил ветер. Он гулко ухал в стену хаты, словно боком толкал, оконные стекла испуганно дзенькали в ответ. Мать сидела в изголовье Витькиной постели, покачивалась из стороны в сторону, как заведенная. Мерцала лампадка в углу, под образами, и в ее уютном свете Анюта разглядела широко распахнутые мамкины глаза, а в них – ни страха, ни боли, только покорность и усталость.
После этой ночи Витька прожил еще два дня. Анюта сидела рядом, дожидаясь, когда он придет в себя, скажет что-нибудь, пыталась напоить его с ложечки. Но он только спал или бредил. Утром она пошла на дойку вместо матери, а когда вернулась, Витьки уже не было на свете. У стола сидели две старушки-соседки, тихо переговаривались. Эти старушки смерть словно издалека чуяли, покойник еще не успеет остыть, они тут как тут.
Анюта кинулась за занавеску в спальню. Там на кровати лежал Витька со смиренно сложенными на груди руками. А возле него сидела в тихом безумии мамка. Одна из старушек быстро подставила Анюте табуретку, ласково погладила по плечу, нашептывая что-то утешительное. До вечера то и дело хлопали двери, заходили соседи и родня. Ворвалась шумная, громкоголосая Настя, пала на колени у кровати и запричитала: а милая моя детынька, а что ж ты наделал, какое ж ты нам горюшко учинив! Женщины громко заплакали, а Анюте захотелось убежать куда-нибудь далеко-далеко, только бы не слышать.
Крестный и деды молча постояли у кровати, понуро свесив головы. Потом тихо поговорили, примерили на глаз и пошли во двор сколачивать гроб. Настя затопила печку, загремела ведрами. Покойник в воротах не стоит, а свое возьмет: все были заняты делом, сдвигали столы под образами, грели воду.
– Саш, надо малого обмыть, – осторожно заглянула в спальню крестная.
Но кума ее не слышала. Тогда бабы подняли мамку, как куль и усадили на лежанку. Она не сопротивлялась. Анюте велели одежду подобрать и унесли Витьку обмывать к печке.
У них, младших, никогда не было ничего своего. В сундуке ждали и не дождались Ванькины рубашки и штаны. Теперь станут поджидать Дониных ребят. Анюта надолго задумалась над раскрытым сундуком и выбрала почему-то не самую новую Ванькину рубашку с маленьким чернильным пятном на рукаве. Старший брат вспоминался ей именно в этой рубашке.
Обрядили Витьку и положили на стол под образами. Всю ночь просидели Анюта с матерью в изголовье. На лавке тихо гомонили бессонные старушки, на лежанке вздыхала и сдавленно голосила крестная. «Богомоленная» бабка Дарья из Козловки до утра читала Псалтырь. Ее забыли позвать, но она все равно пришла, зажгла свечку, раскрыла свою толстую таинственную книгу и начала «отчитывать». Не раз приходилось Анюте слушать бабкино бормотание. Как ни вслушивалась она, но ловила только отдельные слова. А тут вдруг, помимо воли, стали доходить до нее целые фразы: про райские селения, где обитают ушедшие Туда. Там нет ни печалей, ни воздыханий и жизнь бесконечная. Нелегко поверить в такую жизнь, ведь все хорошее быстро кончается.
Мигала свеча, колебались плавные тени на потолке, монотонно читала старушка. И тогда в полудреме приоткрылся Анюте краешек этой жизни, не видной с земли. Ей не пригрезились райские селения, она и не могла представить ничего, кроме Дубровки, Прилеп и Мокрого. Но вдруг ясно увиделся их старый, большой дом с распахнутыми в майский вечер окнами. За столом сидели бабуля с Витькой, Поля Жвычка, которая померла прошлой зимой, и кто-то из родни, кого Анюта позабыла и совсем не знала. С тех пор она уже не сомневалась, что бесконечная, без печалей жизнь существует и не боялась смерти.
Утром «божественная» старушка с Псалтирью ушла, вернулись с дойки бабы, и разговоры пошли обыденные, земные. О том, что за эту неделю у них по деревням умерли пятеро детей, да трое в Мокром. Тиф снова навалился. Стали вспоминать, какой был страшный тиф в первую мировую и в революцию, сколько людей мерло, эта напасть словно следом за войнами ходит.
– Тиф еще бывает от тоски, – с таинственным видом поведала Настя. – Витька у нас дюже затосковал – подай ему батьку и все тут!
– Ай, не чепуши ты, Настя, от тоски еще никто не помирал, – вздохнула Домна.
Днем вдруг заявилась долгожданная фельдшерка. На нее только покосились, а она с порога раскомандовалась:
– Вы к нему не подсаживайтесь так близко, это же тиф, и хороните побыстрее, долго не держите.
Тут Настя как вскинулась на нее:
– Тиф говоришь, а неделю назад определила простуду, прописала малину и горячую печку. Сучка бесстыжая, даже не пришла, когда ее ждали, а теперь указывает, как хоронить. А ну, пошла вон из хаты, а то я тебя щас…
Настя схватила первое, что под руку попалось, крышку от чугуна. Фельдшерка отступила к двери, а старушки ухватили Настю за подол.
– Малый наш на твоей совести, по ночам будет к тебе ходить! – грохотала Настя.
– Я вам этого так не оставлю, я на работе, – испуганно лепетала фельдшерка, но вдруг губы ее плаксиво сморщились. – На мне десять деревень, я дома не бываю, целый день на ногах.
– Что толку в твоей ходьбе, люди мрут и мрут, что ни день, то покойник…
– Я не врач, а всего лишь фельдшер, это они нынче спохватились – нагнали врачей из района, машины послали по деревням, а неделю назад я была одна, как пенек, и лекарств никаких, только ругань и оскорбления…
Старушки, уже отворотившись от Насти, сочувственно кивали ей в ответ. Фельдшерка заплакала и кинулась вон из хаты, пробежала под окнами, закрыв лицо руками. Ну, чего ты развоевалась, корили старушки Настю. Вспомнили, что у фельдшерки в войну умерла девочка: она вон своего дитенка не спасла, когда есть на пункте лекарства – дает, в больницу направление выпишет – и то хорошо. Погоревали, что нет больше больницы в Мокром, перевели на станцию и сделали станцию районом. Начальству виднее, но народ сильно страдает без больницы.
Настя в который раз поцеловала Витьку и горько заплакала. Глядя на нее, трудно было поверить, что совсем недавно она кричала и ругалась, и чуть не прибила фельдшерицу крышкой. Такое с ней часто случалось – вскипит, выплеснет злость – и тут же зальется слезами. Когда подъехал фургон с красным крестом, Настя сама помогала санитарам в грязных халатах таскать витькину одежонку и матрас. Долго потом она выспрашивала крестницу, что эти мужики делали в хате, так и не смогла запомнить это слово.
Как и говорила фельдшерка, поехали машины по деревням. Сначала увозили больных в район. Потом стало так много тифозных, что открыли госпиталь в старой мокровской больнице. А летом, в самый разгар эпидемии, поставили в Мокром три большие армейские палатки. И все три были битком набиты народом. В Дубровке умерло тридцать человек, в Мокром больше полусотни. А в дальних деревеньках, куда врачи не сразу добрались, людей как косой косило.
К осени тиф стал униматься. Но многих больных и вылечили. Ах, Витька-Витька, и угораздило же тебя первым повстречаться с этим Тифом! Анюта не сомневалась, что это произошло на дороге, куда Витька каждый день ходил встречать отца. Она так и видела: вот идет к их деревням черный, костлявый Тиф и набредает прямо на Витьку.
Несмотря на запреты врачей, они и на другую ночь оставили его дома, не успели проститься. Под утро на Анюту навалился дурманный, горячий сон, которым забываются только больные и очень несчастные люди. Очнувшись, она сразу вспомнила – сегодня похороны.
Хоронили Витьку в сумеречный весенний денек, который как ни старался с утра, так и не разыгрался, и был похож на вечер. За деревней толпа поредела, но многие провожающие решили идти до Мокрого: ребята из Витькиного класса, родня и соседи. Когда стали прощаться на кладбище у открытого гроба, вдруг посыпалась с неба густая морось со снегом. Прежде чем поцеловать Витьку, Анюта смела с его лба и волос снежную крупу, и тут только поняла, что больше никогда не увидит его наяву, а только в памяти. Это в детстве ей казалось, что умирают немножко невзаправду, что ушедшие Туда остаются где-то рядом, наблюдают за ними и могут вот-вот явиться. Теперь-то она знала, что у них своя жизнь – вечная, а до временной, земной нет никакого дела.
На тихих, малолюдных похоронах крестная мрачно, со злостью сказала.
– А я – то думала, что с моей кумы довольно будет…
Тогда еще Анюта не поняла смысла этих слов. Настя осталась у них ночевать, полезла на печку, а они с матерью легли на топчане, тесно прижавшись друг к дружке. И с этого дня Анюта навсегда прилепилась к матери, а мать к ней. И никакая сила не могла их разлучить – ни уговоры Любкины, ни Настины слезы. Анюта повторяла упрямо: нет, не могу я ее бросить.
Из-за войны Анюта чуть подзадержалась в школе. Настя потом всю жизнь сокрушалась, что эта задержка порушила жизни ее крестнице, Танюшке и другим девкам. Они бы уже два года назад закончили учебу и мотанули куда-нибудь в город, на стройку завербовались – и прощай Карп! А в колхозе «переростков» уже лет с пятнадцати стали гонять по работам, особенно летом, в уборочную. То, что Анюта ходила с матерью на дойку, в расчет не принималось: это ее личное дело, помогает матери. Фроська-бригадирша с утра собирала подростков на поле и не отпускала иногда до девяти вечера. Однажды Настя не поленилась, пробежала почти до Козловки, чтобы выручить крестницу с подружками. Как она отчехвостила Фроську:
– Ты, Фрось, только с виду баба, а сердце у тебя волчиное, и ешь ты людей, как волчица, сразу видно, что у тебя никогда не было детей, и замуж ты не вышла, потому что…
Бедная Фроська, втянув голову в плечи, быстро зашагала прочь. Даже она боялась связываться с Настей, и Карп ее опасался, и начальство ничего с ней не могло поделать. А крестная, как победительница, привела их домой и дома еще долго ругала Фроську: до войны была баба как баба, не чутна-не видна, а как поставили бригадиршей, как протухла.
– А что ты от нее хочешь, ее поставили, она своей должности должна соответствовать? Должна! – размышлял крестный, хитро подмигивая Анюте.
А Анюте стало жалко Фроську: что ж она виновата, что не вышла замуж и не родила детей, конечно, бригадирша она вредная, но зачем каждый раз ей глаза колоть. И крестный Анюту поддержал – нехорошо это. И чего они добились с крестным: Настя их обложила за эту жалость самыми последними словами. И все-таки с тех пор Фроська боялась держать их в поле донемна. Анюта с девчонками и жали, мешки таскали на себе. Бабы им говорили:
– Девки, что б мы без вас делали? Вот начнется скоро школа, останемся мы как раки на мели.
Особенно не любила Анюта жать, да еще в самое пекло. А выжинали помногу, жнешь-жнешь до серебряных искр в глазах. И стыдно отстать от других, и Фроська стоит над душой, не дает ни на минутку отлучиться, полежать в теньке. Бедная Танюшка однажды рухнула замертво, кровь пошла из носа. Отнесли ее в кусты, принесли из речки холодной воды. Тут как раз Карп объезжал свои владения верхом на лошади. Сухонький такой, маленький был старичок, поэтому его и жара не брала. В любую погоду ходил в суконном картузе и в пиджаке.
– Слабенькая ты, Танюша, – посочувствовал Карп, глядя на них сверху вниз. – Скажу бухгалтеру, чтоб выписал матери твоей немного денег, пусть купит сахару, попоит тебя чайком, а работать все равно надо, девоньки мои, кто ж будет за нас работать?
– Ах, Карпушка, ах добрая душа! – издевалась Настя. – И всегда-то он, змей с лаской, всегда с сочувствием, а потом обязательно скажет, а работать, бабоньки, все равно надо.
Но не все с Настей соглашались. Карпу многое прощали за его ласковость. Редко кто из бригадиров или конторских по-человечески разговаривал с народом, о районном начальстве и поминать нечего. Казалось бы, свой, деревенский, и месяца не пройдет, как на должность поставлен, а уже лопается от спеси, и разговаривает с людьми сквозь зубы, и в глаза не глядит.
Так и втягивалась Анюта постепенно в колхозную работу. Карп бесцеремонно снимал их с уроков на картошку и посевную, а учителя жаловались на него в район. Анюте часто бывало досадно, пока она любила школу. Но после Витькиной смерти все изменилось. Ее больше не тянуло в школу. Уроки высиживала, ничего не слыша и не понимая. Спросит ее учитель о чем-нибудь, она вздрогнет, промолчит или ответит невпопад. Ее жалели, думали это со временем пройдет. Не проходило. И раз и другой, встав поутру, Анюта отправлялась не в школу, а на ферму.
– Ты чего, доча, не в школе? – удивленно встречала ее мамка.
– Я, мам, не пойду, не хочу.
– А Божа мой, что ты со мной делаешь, Нюр, последний год, ты ж пятерышницей была.
Осталось каких-нибудь два месяца доучиться, сдать экзамены. Настя с крестным уже прикидывали, куда ее Любаша определит, по какой части, медицинской, учительской или железнодорожной. Мамка слушала и кивала. А тут вдруг встречает ее на дороге учительница говорит:
– Что же мы с ней делать будем, Александра Ивановна?
– Ой, меня когда так называют, у меня и руки и ноги отымаются.
– Но как же мне вас называть? – смеялась учительница.
Никому не призналась Анюта, даже матери, почему ей так тяжело в школе. Вот бегают по двору Витькины дружки, они вырастут, долгая, должно быть, предстоит им жизнь. А вот его класс, и учитель прошел по коридору, тот, что часто Витьку нахваливал, парень так любил похвалы. А на ферме время убегало быстро, голова пустая и бездумная, когда работаешь. Только ночами иногда проснется Анюта и вдруг ясно и пронзительно вспомнит свое горе, и до самого утра горе мучает и корежит ее. Чтобы не тревожить мамку, Анюта обещала ей доходить в школу. Стиснула зубы и доходила, как на тяжелую работу.
В то лето много ее подруг разъехалось по сторонам. Сначала увезли вербовщики Лизку. Исполнилась ее мечта – вырваться, куда угодно вырваться из деревни. И Танюшку мать чуть ли не силком выпихнула из дому, она правильно рассудила, что оттуда, из города, Танька больше им поможет, а в колхозе все равно ничего не платят. Танюшка завербовалась и со слезами уехала на стройку. Не хотелось ей в город, смертельно она боялась чужбины. А Анюта так никуда и не уехала и летом стала ходить на ферму постоянно. Чтобы Фроська не гоняла, мать с Настей решили поставить ее дояркой. Эта работа не считалась особенно завидной: в пять часов утра надо встать и три раза сбегать на дойку. Зато надсмотрщиков и командиров над доярками меньше.
И место освободилось, Домна как подгадала, в июне вышла замуж за лесничего и уехала в Мокрое. Свадьбы в те годы случались не так часто, поэтому про Доню бабы языки почесали. Три года пробыла Домна вдовушкой. К ней и молодой парень подбивался с Козловки, но она выбрала пожилого вдовца. Как говорили бабы, не без умысла: лесничий получал жалованье, а не сидел на трудоднях, и хозяйство у него большое. Двое пасынков-ребят Домну не испугали.
Только уехала Доня, случилось еще важное событие – Любаша родила своего первенца. И назвали его Колей. Это было особенно имя в семье, не только из-за отца. У бабушки Аринушки и отец был Николай, и сын, и старший брат. Вместе с Богородицей и Спасителем жил у них в углу, на божнице Николай Чудотворец, самый почитаемый деревенский святой. Не успела Анюта дочитать известие о том, что в семье появился еще один Коленька, как мать залилась слезами, непонятно, радостными или горькими. Зашла Настя и с готовностью присоединилась поплакать. Почему-то эти слезы и Анюту взволновали, и у нее в глазах защипало. Хорошо, что крестный вовремя появился с графинчиком Настиной «малиновой» и предложил отметить счастливое событие. Поздравили куму с первым внуком, а Анюту с племянником.
– Ах, молодец Любанчик! Она всю семью восстановит, слышишь, Сашка! И даже приумножит! – крестный предложил за это тост.
– Ну и что ж, что они будут не Колобченковы, а Павловы, кровь-то все равно наша, – рассуждала крестная.
У нее давно слезы высохли, и они с дядей Сережей вовсю развеселились. И Анюта впервые за долгие годы почувствовала себя счастливой. Только мамка все не унималась, плакала и плакала. Но напрасно Анюта тревожилась, это были благодатные слезы. Отплакавшись, она сразу смягчилась и ни о ком не могла говорить, кроме как о младенце Коленьке, которого неизвестно когда придется повидать, а так хотелось, прямо пешком бы побежала в эту Калугу.
А через несколько дней крестная, любившая все таинственное и скрытое, потихоньку от кумы позвала к себе Анюту. Та сразу поняла, что Насте не терпится сообщить ей что-то, и она не переживет, если кто-то ее опередит.
– Полдеревни уже знают, и откуда проведали, нечистая сила, так я решила поскорей, а то кто из девок ляпнет, как обухом по голове, – и Настя вдруг погрустнела.
Анюта не терпелось: ну не тяни, почему обухом по голове?
– Ах, доча, кабы ты знала, что мамка твоя утворила, а моя дорогая кума, – складно причитала Настя…
Два года назад повезла ее мамка молоко в Мокрое и зашла на почту к Таське, своей подружке, и Таська потихоньку отдала ей похоронку, значит, уговор между ними был: не отдавать конверт почтарке, а приберечь. Анюта все порывалась спросить, что за похоронка, на кого похоронка, но язык почему-то ее не слушался.
– Доча, милая, что с тобой? – вдруг запнулась Настя.
– Я, крестная, сомлела, пойду прилягу.
И вот уже Анюта лежит на топчане за печкой, а крестная примостилась на краю и не тараторит, а рассказывает медленно и грустно.
– Взяла она эту похоронку и швырь в печку, как будто и не было ее совсем, бедная твоя мамка! А мы-то думаем-гадаем, что с ней такое – прямо обуглилась вся баба?
Но в их деревеньках ничего не утаишь. Может, Таська и обещала молчать, но как тут умолчишь? Сказала своим, домашним, а те соседям… Как же обиделась Настя, когда узнала от чужих людей!
– А как же Ванюшка, Настя, на него ничего не было?
– Любаша с Толиком ищут, столько писем написали во все концы! Твоя сестра где хочешь сыщет, только бы жив был.
Сначала Анюта не сомневалась, что они вернутся, потом не позволяла себе сомневаться. А все вокруг говорили: это же надо, из одной семьи сразу двое пропали, как сквозь землю, ни весточки, ни похоронки, конечно, где им быть живыми. И Анюта дрогнула, вера ее стала убывать. Поэтому и разговор с крестной не насмерть ее подкосил, как подкосила два года назад похоронка ее бедную мамку. Ушла и нестерпимая боль при воспоминании о дедовых ямах, после того как крестный ей все правильно и толково объяснил:
– А на войне только так и хоронили, а как иначе? Все в земле лежат, и мы все в нее, матушку, ляжем. Ну и что ж, если одного нарядят, в гроб положат, отпоют, а через неделю забудут. Главное, чтобы помнили.
Анюта подумала день-другой и согласилась с ним: в земле, и в памяти, в бесконечной жизни без печалей и воздыханий. Еще недавно она о смерти не могла думать без ужаса и отвращения и возмущалась, когда старухи говорили – Бог дал, Бог и взял. А теперь, кажется, примирилась со смертью окончательно. Матери она ни словечка, ни полсловечка не сказала про похоронку.
Настя надивиться на них не могла:
– Ну, порода колобченковская, все с чудинкой, я бы так не смогла, матушки мои родимые, молчат обе, как будто ничего не было!
Сама-то она не раз и не два укорила куму. За то, что детей своих обделила, пенсию не получала из-за своей дури, пенсия невелика, а все же на соль бы хватило и на горсть муки добавить в мякину. Кума отмалчивалась.
Но скоро пришлось Анюте с матерью ломать голову, как заработать живую копейку? Налоги надо платить – триста рублей в год. Без соли и керосина не проживешь. Соль на базаре – тридцать рублей стакан. Про одежду и не думали, радовались тому, что привозила донашивать Любаша. Но, кроме налогов и податей, были еще и заёмы. Займами задушили! То и дело наезжали уполномоченные из района, ходили по хатам и уговаривали подписаться – то к празднику, то к какой круглой дате. Народ от них прятался. Особенно опасались своих, Карпа Василича, его хитрой ласковости. Нагрянет, бывало, на ферму с конторскими, соберет доярок в красный уголок и не выпустит, пока всех не подпишет.
– Куда вы меня подписываете на пятьсот рублей! – ахнет бедная баба. – У меня дети разутые, раздетые.
– Я тебя не неволю, но у тебя сознательность есть или нет? – вкрадчиво увещевал Карп. – Ты жена фронтовика, он жизни своей не пожалел, а ты для родины жалеешь пятьсот рублей.
И вот уже все доярки рыдают в голос – по своим мужьям и сыновьям, а может, от его ласкового голоса. И подписываются, где Карп Василич велел.
– Разбередит душу, потом пристыдит, потом припугнет, сатана! – ругалась Настя. – Домой придет баба, одумается, что ж я наделала, на одно доброе слово купилась? Много ли нам нужно: не лается, не дерется, часто ли мы слышим человеческие слова?
Вот Доня молодец – никогда не подписывалась, только кукиш им показывала. Я, говорит, вдова, у меня двое детей на руках, это вы должны мне помогать, если по правде. Счетовод только переглянется с Карпом: вот нахалка, ей государство пенсию платит, а она еще помощи требует.
– Велика ли пенсия, сорок рублей, а буханка хлеба на базаре стоит пятьдесят, – обязательно напомнит Настя.
– А тебя кто спрашивает, вот уж у кого язык воистину враг, – сердится Карп Василич.
– А чего мне молчать, – не унималась Настя. – Друг или враг, а язык у меня есть, уж скажу так скажу, от души.
Карп Василич грустно вздыхал, укоризненно качал головой и удалялся со своей свитой. А Настя посылала ему вслед легкий матерок. С ужасом и восхищением глядели на нее бабы: никого не боится, никто ее не переговорит, даже сладкоголосый Карп. После каждого заёма Настя ругала куму за то, что снова поддалась на уговоры.
– Сама не знаю, что со мной сделалось, какое-то затмение, – оправдывалась кума. – Теперь ума не приложу, как заплатить и налоги, и заемы.
Но мамка была очень придумливая, и когда искала – всегда находила выход. Однажды вечером она им сказала:
– Я знаю, девки, как мне заработать, будет у нас своя копейка.
Как-то Любаша привезла списанную железнодорожную шинель, обещала и еще попросить на складе. А за картошку можно и новую добыть. Хлопу льняного сколько хочешь бери в колхозе, бригадир сказал, все равно он никому не нужен. Буду шить бурки, решила мамка, это сейчас самая ходовая обутка. Она уже давно приглядывалась: на базаре валенки и сапоги стоят тысячу рублей, кто их купит? Народ приспособился шить стеганные бурки, на них плели лыковые калоши, а умельцы обшивали подошвы резиной.
Долго не думая, Анюта с матерью взялись и сшили пару бурок, потом другу. Получились не очень культяпистые, но это для себя, для Насти с крестным. Потом их бурки стали аккуратными, ладненькими, продавались хорошо, на базаре встать не давали. Ходили к ним даже из дальних деревень, слезно просили сшить поскорее. Часто не хватало материалы, Любаша не успевала присылать старые шинели.
И пошло у них дело. Бывало, прибегут с утренней дойки, едва успеют наскоро перекусить – и мамка уже садится за машинку, а Анюта кроит, стелит хлоп, настегивает. Вдвоем спорно работалось. Зайдет Настя и напомнит – в это воскресенье надо бежать на базар, соль закончилась, без хлеба уже две недели сидим. Значит, и после вечерней дойки они с матерью будут шить за полночь, чтобы приготовить пар десять к базару. Эта работа была для них спасением, заставляла забыть о себе. Раньше, не успеешь коснуться головой подушки, горькие мысли обступят со всех сторон, и не вырваться от них никуда. А когда еле доносишь себя до постели и падаешь замертво, никакие дурные мысли не страшны.