Текст книги "Анюта — печаль моя"
Автор книги: Любовь Миронихина
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 19 страниц)
Поздно вечером, закончив свою работу, Анюта шла проведать Настю с крестным. Соседи тоже готовились к базару. Дядя Сережа плел ивовые корзины или, зажав между колен ручную мельницу, терпеливо вертел жернов то одной, то двумя руками. Анюта знала, какая эта надсадная работа: сидишь, крутишь часами, руки отваливаются, а муки набежит от силы с горсточку. Настя терла картошку для закваски, дрожжи доставались редко.
– Вот хорошо, что надумала зайти, у меня рук на все не хватает, – и Настя, вспомнив, бросалась к печке, вываливала дымящуюся картошку из чугуна в дежку.
Сердито отворачиваясь от обжигающего пара, Настя изо всех сил лупила в дежку толкачем, толкач чвыхал и глухо постукивал о дно. Потом Анюта подлила в дежку холодной воды, насыпала две горсти муки. Натерла сырую картошку на терке и туда подсыпала чуть муки.
– Учись-учись самогоночку затирать, пригодится в жизни, – приговаривала крестная.
– Не слушай, доча, ничему хорошему она тебя не научит, – посмеивался дядя Сережа.
– Поздно, крестненький, я давно уже всему научилась и хоть завтра сама могу самогонку поставить, – хвалилась Анюта, размешивая тертую картошку с мукой.
– Да ну?
– Ну да! Вот сейчас приготовлю дрожжи, надо поставить их в теплое место, они быстро закиснут, запыхтят-запыхтят… А Насте в дежку с картошкой надо подлить кипяточку, заварить – и пускай остывает. Потом дрожжи туда – бух, и начнет работать. Отстоится, отработается, потом разлить по чугунам и можно гнать.
– Молодец! – хвалила Настя. – По самогонке ставлю тебе пятерку.
Анюта не раз видела, как гнали самогонку, но это уже неинтересно. Гнали ее по ночам, украдкой, в старых землянках и в банях. Всю ночь топились там печи, прели в печах чугуны, а по желобкам бежала самогонка, капая в подставленные кастрюли. Настя за ночь прогоняла пять чугунов, с чугуна брала по два литра.
– А сколько муки надо, крестная? – выспрашивала любознательная Анюта.
– А чтоб хорошая получилась, надо на пять литров пять килограммов, но если она есть, мука. А нет, можно и из картошки.
– У тебя хорошая, Настя, – хвалила Анюта. – Вся деревня говорит, у Насти как слеза, и опохмеляться не надо, никогда голова не болит.
Крестная на похвалы была не падкая, принимала похвалы как должное: да хорош товар, даже из картошки, не понесет она чем зря людей травить. В этом была немалая заслуга и дяди Сережи. Он как инвалид на колхозные работы не ходил, столярничал, плел корзины. Но особенно по весне сам Карп ему кланялся в ноги – помоги, Федотыч. Трактористов и механиков в колхозе осталось по пальцам перечесть. Только им Карп выписывал на трудодни хорошую рожь, остальным – проросшую, никуда не годную. Ребята пашут, а Федотыч старенькие трактора латает. Однажды полдня под грузовиком пролежал, а сделал. Легко ли ему, больному, на сырой земле валятся! А Настя этого как будто недопонимает.
– Не обижайся, Сергунь, нынче тебе достанется одна чекушечка, хватит дружков твоих поить, у меня большие планы, хочу купить поросеночка, а в Прилепах у бабки овца окотилась, давно приглядываю пару ягнят. А как мне хочется, кабы вы знали, валенки себе свалять! На базаре дорого, а в Козловке дед валяет, только шерсть свою приноси, надо два килограмма шерсти…
Крестный только обиженно вздохнет: ну ты раскатала губу, на твои планы надо две бочки гнать – не перегнать. Тут Анюта обязательно напомнит, что если бы не дядь Сережина ржица, не было бы хорошей самогонки, а довольствовалась бы Настя мутной сивухой. На это Настя раскричится, разобидится, так что за вечер они, бывает, несколько раз поругаются, а потом и посмеются. За работой время проходило весело, незаметно. А вот базарные дни Анюта не любила. Еще с вечера начинало ее лихорадить от страха. Анюшечка Купренкова засветло барабанила в окно, боялась, как бы ее не забыли. Босиком бежали ей открывать. Анюшечка самогонку не гнала, да и с чего ей было гнать? К базару она со своими девками всю ночь пекла картофельные лындики. На вокзале эти лепешки хорошо шли по рублю за штуку. И молоко в бутылках, и отварную картошку хорошо раскупали на перроне проезжающие. Потом подходила Рокочиха с ворохом лаптей и лыковых калош. У Рокочихи дед и дочки хорошо плели лапти, а потом приладились к буркам делать калоши из лыка и продавать по три рубля за пару.
Пока собирались остальные торговщики, Анюшечка угощала их своими лындиками. Удачные у нее получались лепешки – высокие, рыхлые. Два стакана муки подсыпала, хвалилась Анюшечка. Наконец, все присаживались на дорожку, подхватывали свои узлы, корзины, короба и отправлялись в темноту, в дальнюю дорогу. Шли и всю дорогу Бога просили, чтоб все продать и поскорей вернуться, чтоб не случилось облавы на базаре или еще какой беды. Анюта с крестным провожали их до последней хаты и долго глядели вслед. А навьючились – выше головы! Особенно крестная: за ворохом корзин, двумя коробами с бутылками и Насти не видать.
Но вот затихали голоса и шаги на дороге, и они с крестным брели на ферму. Работы у них было много, на целый день, надо же подоить не только мамкиных, но и Настиных коров. И весь день Анюта молилась за них, как бабка учила, «Да воскреснет Бог», Богородицу, «Живые в помощи». И думала, где они сейчас? Вот прошли лес, зашагали заснеженным полем, приближаются к станции. Базары Анюта не любила, но многое бы отдала сейчас, чтобы услышать паровозный гудок. Чтобы от его чудного, утробного голоса сердце ошалело и начало ухать в такт колесам – ух, ух!
И несколько раз ей повезло, когда Карп давал лошадь, ее брали с собой на станцию. Настя так рассудила: на базаре продавать самогонку невыгодно, дешево, а к поезду выносить опасно, патрули, милиция так и шныряют взад-вперед. Крестного они не трогали, крестный с кем угодно мог договориться. Не зря бабы нахваливали своего Карпа. Карп Василич умел прижать твердой дланью, но умел вовремя и пожалеть и отпустить народ на базар.
А народ рассуждал так – начальства без дури не бывает, важно, с какой дуриною начальник – с большой или маленькой. Вот в Мокром председатель с большой дуриной: он даже по ночам выслеживал самогонщиков и двоих засудил. А зачем, никто понять не мог. Наверное, просто так – покуражиться, силу свою показать колхозникам. А Карп Василич был старичок обходительный, понимал «рыбья душа», что без базара народ совсем обнищает и оголодает, и не то что займы, а и налоги не заплатит.
Поэтому по милости Карпа Василича они ранним летним утром весело катили на станцию. И уже издалека их встречал целый паровозный хор. Один маленький паровозик весело посвистывал, бегая по путям туда-сюда. Другой пыхтя и надрываясь, с великими трудами преодолевал каждый метр и басил, басил… Анюта на них целый день глядела бы, но все подались в здание вокзала, всегда казавшееся ей дворцом. Там, в огромном зале ожидания сидели счастливцы, которые куда-то ехали. Они тоже внесли свои узлы, корзины и стали похожи на пассажиров. Но недолго пришлось им посидеть. Вскоре Настя заполошилась, похватала свои позвякивающие короба и понеслась на перрон. Там стоял крестный и беседовал с милиционерами. Один из них был свой, дрыновский парень. Здороваясь с крестным за руку, он одобрительно посмеивался:
– Федотыч, тебя не узнать, ты сегодня какой-то публичный!
В гимнастерке с орденами, в военной фуражке и сапогах крестненький сразу стал выше ростом, значительней и важнее. Народу на платформе все прибавлялось, но даже в толпе он не мог затеряться, и все невольно на него поглядывали. С минуты на минуту ждали прибытия самого главного поезда. К нему всегда торопились поспеть с товаром. Даже громкоговоритель охрип от волнения, объявляя – Москва-Белин! И вот он ворвался на станцию, все сметая на своем пути. При появлении этого столичного гостя местные паровозики стушевались и примолкли. Ну и голосище у него был, Анюта даже закрыла ладонями уши и отступила вглубь, к привокзальному скверу, чтобы ее не сдуло, как былинку, или не затоптал народ, ринувшийся к вагонам. И Настя засуетилась, засеменила к раю платформы, оставив крестного и корзины. Поезд еще не до конца остановился, а уже на ходу спрыгнули военные и побежали к вокзалу, и наткнулись сначала на крестную.
– Тетка, у тебя есть? – кричали они.
– А чего вам надо? – с хитрой улыбочкой отвечала крестная.
И вот уже она ведет их к крестному, а крестный, как заведенный повторяет: как слеза, ребята, крепче спирта, на ржице и картошке… Его окружили плотным кольцом, зазвенели бутылки, Настя быстро принимала деньги, отсчитывала сдачу. Анюшечку с ее лындиками чуть не сбили с ног, и молоко, и картошку вмиг расхватали. Толпа с узлами ринулась к двум последним вагонам и атаковала их. Всего десять минут стоял поезд, но Анюта успела подойти и украдкой коснуться его. Через день-другой он будет в Берлине, и ее прикосновение долетит туда. Заглянула Анюта и в одно из окон. Таким загадочным и недоступным уютом повеяло оттуда, что у нее сладко заныло сердце.
Поезд нетерпеливо вздрогнул и через несколько минут унесся, как будто и не было его. Хороший поезд, несколько лет их подкармливал. Вдалеке мелькнул хвост, и крестный небрежно махнул рукой на последние вагоны: общие, доедут только до Смоленска и до Минска, потом их отцепют. Перевели дух и пошли на базар, где Рокочиха продавала бурки, калоши и настины корзины. Тут и Анюта пригодилась, оставили ее стеречь лошадь, пока бабы бродили по базару, а Настя побежала к своей подруге-буфетчице за пустыми бутылками. Крестный пропал куда-то с милиционерами.
Домой возвращались очень довольные, только крестный что-то посмурнел. Потом он признался, что в первый раз ему было очень не по себе, стыдно было. Но потом еще не раз пришлось ему ездить на станцию, он привык и уже весело покрикивал: ребята, как слеза… А Настя всю дорогу ворчала. Все-то ее, сироту, обижали: буфетчице бутылку дай, милиционерам дай – скубут со всех сторон. Но бабы дружно вступились за Федотыча, ну как не угостить милиционеров? Зато со спокойной душой вышли к поезду и все продали. И катят они со всеми удобствами благодаря Федотычу, а без него добирались бы, как раньше…
Далеко за деревней встречали их дети, мамка поджидала у хаты. Анюта весело помахала ей издалека: все бурки проданы, а стакан соли она нынче купила не за тридцать, а за двадцать пять рублей, то-то радость!
– Молодец Сашка! – нахваливали бабы, – Вот кому ни налоги, ни заемы не страшны.
И сглазили, наверное. Настя говорит, что все несчастья только от порчи и дурного глаза. Но мать в сглазы не верила, и новые беды она встречала покорно, переживала терпеливо, как болезни, дурную погоду и другие напасти. А беды у них, Колобченковых, не переводились.
С весны вдруг Суббоня стала плохо доиться, иной раз и стакана не даст, придет с поля пустая. Еле выпоили теленка, последнего Суббониного теленка. Его надо было сдать на мясной налог, но чтобы сдать, его надо как следует выпоить. Если на теленка не будет похож, его и не примут, а не примут – беги по деревне или на базар, покупай мясо и сдавай его на налог. Настя и соседки давали им понемногу молока, сами они с матерью забыли его вкус, берегли теленку. Наконец, кое-как выкормили его и сдали. С души камень свалился – по мясу отчитались. Но надо еще сдавать молоко на налог, триста литров в год наложено. А в конце года обязательно набавят еще сто-сто пятьдесят литров, умри, а снеси! Настя давно ругала куму:
– Что ты тянешь, сдавай ее поскорее, корова старая, двенадцатым или тринадцатым теленком, знать? Отжила она свой коровий век, отдоилась.
Но кума все не решалась, словно ждала чего-то. Никто ее не понимал, одна Анюта понимала, почему она спит по ночам и вдруг принимается жалобно причитать, глядя в потолок:
– С какой душой я ее поведу на бойню, как я ей в глаза погляжу? Она вместе с нами померзла и поголодала, дрова на себе возила, огороды пахала, сколько пережила эта корова вместе с нами.
А для Анюты эта корова была последней живой памятью о довоенной жизни, старом доме, бабе Арине. Если б не проклятые налоги, пусть бы тихо доживала Суббоня свой век, давала бы крынку молока, им с мамкой довольно. Но такое они могли сказать только друг дружке.
– Ты дождешься, не сдашь молоко, придут к тебе «толкачи», как к Анюшечке, – то и дело стращала Настя куму, – По трое, а то и больше ходят по хатам «толкачи» эти, налоги выколачивают. Анюшечка рассказывала: пришли, стали у двери, глядят… А чего глядеть, у меня одни дети. Сундуки открыли, рылися повсюду, чего бы взять, во звери какие! А у тебя первым делом машинку отберут, потом не вернешь, на эту машинку давно уже зубы точат!
Без машинки нам не прожить, испугалась мамка и, наконец, решилась. Надо вести корову в Мокрое, сдать на заготскот и получить справку. По этой справке с них снимут налог по молоку, а на деньги, что за корову дадут, можно будет купить хорошую телочку. В Прилепах одна бабка и корову продает за четыреста пятьдесят рублей. Умные люди давно бы свели, торопила Настя, а вы все надеетесь, что ваша старушка получшеет и помолодеет.
Однажды утром они забратали корову и отправились в Мокрое. Анюта провожала до леса, шла, положив ладонь Суббоне на спину, прощалась. Мамка снова собрала губы в ниточку, в пустые, ничего не видящие глаза не заглянуть. Далеко нельзя было провожать, на ферме коровы заждались. В последний раз обняла Суббоню, припала щекой к бархатной шее. Пошла! Суббоня брела тяжело, вперевалочку, старушка горемычная. На повороте мотнула головой, словно кивнула Анюте. Она все поняла, хоть и корова. Не видя дороги, побрела Анюта на ферму. Весь день носила воду, доила, сгребала навоз, а думы только об одном: вот как они отблагодарили свою Суббоньку.
В заготконторе работала их большая родня, отцова племянница Зоя.
– Ну вот, Зойка тебе поможет, подскажет что, – напутствовала Настя. – Там гляди в оба – жулик на жулике, главное, чтоб не обсчитали тебя, когда поведут корову на весы.
– Зоенька мне поможет, – не сомневалась мать.
Недавно стала их Зойка большим начальником, бухгалтером заготскота. А до войны жила она с матерью и сестрами в Дубровке и нищету хлебала. Если бы не дядька и не баба Арина, сидели бы они на одной пустой тюре. Потом их отец отправил Зойку на курсы в район, так она и выбилась в люди.
– Пришла я туда и сразу к Зое в контору, корову оставила коло крыльца, – рассказывала им вечером мамка, – Сидит она за столом одна, прямо как директор, а вокруг нее роем народ, и кланяются ей, и в глаза заглядывают, в ушко нашептывают. А она на них ноль внимания. Тока на счетах – щелк, щелк и пишет в тетрадку, а морда кислая, дескать, покою не дают, задергали совсем. Я слезно прошу: Зоечка, дочушка, ты ж погляди, чего они там навешают, сейчас будут взвешивать мою корову. Ни ответа, ни привета, она на меня даже не глянула. Я обомлела! Ты ж помнишь, Настя, какая она была ласковая, простая в девушках?
– А того она была ласковая, что вы новое платье Любке шьете и Зоеньке такое же, а как же. А теперь с чего ей к тебе ластиться?
Анюта слушала и верила с трудом, не могла представить себе эту новую Зойку, начальницу. Ведь она своя, да еще какая близкая родня, даже похожа на батю.
– Вдруг как рассердилась, заверещала – выйдите все вон, а ты, тетка Сашка, не засти мне свет! Я и правда у окошка стояла, – грустно улыбнулась мамка. – Что ж делать, я повернулась и пошла прочь, стою на крыльце и не узнаю ничего, ни двора, ни улицы. Ах, Зоя-Зоя, мне и так горько, а ты меня добила. Побрели мы с Суббоней на весы, а там такие коровки ледященькие, рядом с моей они, как овцы. А навешали ей всего четыреста килограммов. Даже народ зашептался у весов: да в ней не меньше пятисот, что здорова корова. Я было заикнулась, куда там! Слова не дали сказать, иди-иди, бабка, сунули квитанцию и вытолкали. Повели мою Суббоньку, а я все глядела ей вслед, и она на меня оборачивалась, глаза у нее красные, плакала матушка моя.
– А коровы плачут, мам?
– Еще как, ревмя ревут, когда у них теленка отымают или на убой ведут. И я зарюла и пошла с этой базы, гори она ярким огнем.
– Сколько ж ты получила? – нетерпеливо перебила Настя.
– Четыреста рублей.
– О, это мало, Сашка, на эти деньги хорошую корову не купишь.
Но кума ее не слышала. Она вдруг вспомнила баб, которые ей встретились на дороге за Дрыновкой. Они украдкой подкосили для себя травы в кустах и теперь гребли, тревожно поглядывая по сторонам, не прихватил бы кто из начальства. Она слышала их тихий разговор.
– Это кто ж такая идет, слезами заливается, бедная?
– Это Сашка Колобченкова с Дубровки, Коли-председателя женка, та, что выбросила в печку похоронку.
– Ой, а я ее не узнала, Сашка была такая видная бабочка, то вижу, какая-то старуха идет. Это у нее малый помер от тифа?
– У нее, большой уже малый помёр, десять годов, а старший на войне остался, ни похоронки, ни весточки не дождались. А Коля Колобченок какой был мужик!
– Это золото был, а не мужик, три года председательствовал до войны, давал по килограмму зерна на трудодень, и лен давал, и картошку. И даже мед! А нынче нам по сто граммов дадут отбросу и то мы рады.
Эти незнакомые бабы окликнули ее, и она посидела с ними на тенистой полянке, угостилась ключевой водой. Они хвалили Колю не для того, чтобы утешить ее и сказать приятное. Довоенные времена в самом деле казались такими добрыми, сытыми и счастливыми, что отрадно было их вспомнить. Потом они простились, бабы погоревали над бедной Сашкой, перетянули потуже платки и снова замахали граблями.
– Мам, ну что ты опять задумалась, не думай, не надо, пойдем спать!
Анюта увела ее за печку, уложила. Обе намаялись за этот день, но долго не могли уснуть. Анюте не давала покоя мысль, что их Суббоньки уже нет на свете, забили, превратили кормилицу в куски мяса. Вдруг раздался из темноты голос матери:
– Мне не только жалко, Анют, но и стыдно. Помнишь, как Валя Чижова переезжала к дочке, я нанялась ее барахло перевезти на своей корове, сундуки, посуду, ризье всякое… Никогда мне так не хотелось умереть, как сегодня.
Анюта даже привстала, услышав такие речи. В Голодаевке повесилась молодушка. Бабы целый вечер обсуждали ее поступок. Одни жалели и завидовали: как хорошо, несколько минуток – и конец всем мучениям. Но мать на это сказала строго:
– Большой грех! Надо дожить все, что отмеряно, перетерпеть все. Наша бабушка Аринушка говорила: жизнь моя была тяжелая, но я ее прожила!
Но даже в самые черные времена выпадают ослабинки, а то и нечаянные радости. Прошло несколько дней – смирились и с этой потерей, притерпелись и к этому горю. Пошла мать поглядеть корову в Прилепах, потом собиралась завернуть в Козловку, там продавали телку-двухлетку. Анюта без всякого интереса дожидалась ее возвращения. Новая корова была нужна в хозяйстве, но никогда не прикипит к ней сердце, как к Суббоне.
Она окучивала картошку на огороде, подняла голову и вдруг увидела их на дворе. Рядом с матерью грациозно переступала копытцами золотистая, как солнышко, с белыми пятнами телочка. У Анюты кубарем покатилось сердце. Она не помнила, как добежала до них, присела перед рыженькой на корточки, обхватила за шею.
– Мам, это же Суббонька!
– А за что я ее взяла, как ты думаешь? – ласково поглядывала на телочку мамка. – Как увидела ее, так и вцепилась намертво. Знаешь, сколько за нее уполола? Четыреста пятьдесят рублей, как за взрослую корову, с ума сошла, да еще обещала Вале Хоропольке бурки сшить, еле уговорила ее. Валька кричала караул, Сашка, отойди прочь, не буду я телку продавать, мы ее себе оставили. Улестила ее деньгами. Анюта, что ты делаешь, поглядите вы на эту дурочку, облизала телку.
Телка удивленно отшатывалась от Анюты, приседая по-заячьи на задние копыта.
– Мам, она будет Суббоней?
– Нет, дочь, она Понеда, поздно переназывать, ей второй год пошел со Сретенья.
Понеда. Быстро привыкла Анюта и к этому имени. Много лет жила у них эта корова, так похожая обликом на Суббоню. И Анюта втайне подумывала, что из состарившейся, замученной Суббони душа переселилась в молодую красавицу Понеду. Так и ее душенька после смерти отлетит, может быть, в другую, счастливую жизнь.
А как же Зойка, как она дальше жила-поживала, случилось ли им когда повстречаться? Зойка забогатела, зачванилася, на родню не глядела, а уж простой народ – не удостаивала. Как многие деревенские начальники, она думала, что пришло ее царство, и что это царство – навсегда. Но почему не дано было той же Зое заглянуть лет на двадцать вперед в свою собственную жизнь, заглянуть и ужаснуться! Почему у людей глаза на затылке и смотрят только в прошлое? А откройся Зое хоть на миг ее будущее – и она меньше бы учинила обид, меньше бы сказала жестоких слов.
Прошло лет двадцать, и Зою съел рак, она и до пенсии не дожила. Последние дни домучивалась в больнице, горемычная, всеми позабытая. Дети разъехались и глаз не казались. Она особенно ни с кем не зналась, будучи в начальниках, а с кем зналась, тем стала не нужна. Им передавали: Сашка, ваша Зоя лежит в больнице, помирает, никто к ней не ходит. Мать послушала-послушала и задумалась. Прошло несколько дней, она потихоньку собрала сумку, положила меду, ягод, сметанки. Хотела уйти к автобусу украдкой, но Настя устерегла и сразу все поняла, увидев сумку.
– Так я и знала, мое сердце чуяло! – раскричалась она. – Ты ж говорила, ноги моей больше не будет, ты ж говорила… или забыла, как она с тобой поступила?
– Ах, Настя, когда это было, – смущенно оправдывалась кума.
– Правильно Любаша говорила, никакой гордости в тебе нет.
Кума только рукой махнула: какая гордость, в землю гляжу. Настя пошла провожать ее на остановку и с нетерпением поджидала обратно. Анюта с крестной даже поесть ей спокойно не дали, так не терпелось им узнать про Зойку.
– Я как вошла, она меня сразу не признала, не поверила, что это к ней пришли. «Теть Саш, это ты?» – окликнуло ее с кровати у окна обугленное существо, в котором только по памяти можно было прочесть остатки прежней Зои.
И тетка неуверенно пошла к ее кровати, изо всех сил улыбаясь. Тут только до Зои окончательно дошло, что пришли именно к ней, ошибки нет. Она охнула и по-детски обрадовалась. «Садись, садись поближе», – шелестела она и хлопала ладошкой по одеялу. Тетка присела на край постели, стараясь не глядеть на Зою, пока не привыкнет. «Страшная я стала, да, теть?» – допытывалась больная, ловя ее взгляд. «Похудела ты, Зоенька»… «Страшная, я сама знаю Ну, как твои, теть Саш, Любаша, Анюта, внуки все лето у тебя?»
Так хорошо они поговорили, вспомнили прошлое и тех, кого уже давно нет на свете. Зоя повеселела, глаза потеплели. «Как хорошо, что ты приехала, теть Саш, я чуть ожила, а то уже была одной ногой там. Приди еще хоть разок, придешь? Если бы ты знала, какие муки терплю!» «Я за тебя помолюсь, Зоенька, Бог даст, станет тебе получше».
Они простились как родные, никогда не знавшие обид люди. Но после ухода тетки Зоя вдруг притихла и заплакала. Женщины в палате подумали, что о себе. Нет, Зое вдруг как на голову рухнуло, вспомнилось все – тот день на базе и тетка, такая маленькая, жалкая, в слезах. Она бездумно обижала людей и даже не замечала этого. И вдруг эти обиды стали всплывать в памяти, одна за другой. Сестра-покойница явилась ей как живая. В последние годы Зоя и с ней не зналась, когда высоко вознеслась и забыла деревенскую родню. Она даже застонала, таким мучительным, ужасающим было раскаяние. Оно заглушило на время привычные боли и страх смерти. С того дня Зоя не боялась умереть, а боялась умереть непрощенной. Хотелось тут же бежать и просить прощения – у тетки и у других, кто еще жив…
Но тетка уже давно простила ее. Когда-то у нее не хватало разума понять, как это можно молиться «за ненавидящих и обидящих нас и творящих нам напасти», слишком много ее обижали. А теперь, пожалев бедную Зою, она от души простила. И так светло, радостно сразу стало на душе, как давно не бывало. Она вышла на крыльцо, улыбаясь сквозь слезы, и убогий больничный дворик с печальными серыми халатами на скамейках рассиялся перед ней.
Она надолго пережила Зою и лет десять до своей смерти аккуратно записывала ее в поминание.
Дубровцев давно пугали большаком: скоро большак мимо Козловки потянут, станут каждый день гонять на работы, замучают. Наконец, большая дорога подползла к их деревенькам. Урчали на проселках грузовики, прогоняя на обочины подводы и пешеходов, по хатам расселили рабочих, а в школах студентов из Калуги и Москвы. Много народу согнали на эту дорогу, как в сорок первом на окопы.
Это случилось в июле ближе к вечеру. Анюта запомнила навсегда день и час. Она вернулась с вечерней дойки, умылась, надела бабкино темно-синее платье. Платье было будничное, но аккуратное, не по двору ходить, а по деревне. У Анюты был очень богатый по деревенским меркам гардероб, одних затрапезных платьев с полдюжины, а недавно Любаша отдала ей совсем новое крепдешиновое платье, в которое после родов перестала влезать. Конечно, если бы Анюта знала, что в тот вечер повстречается с ним, она бы надела это платье с воланами, как называла сестра эти оборки, окая и растягивая слово. Но она не знала и не чуяла, даже не причесалась как следует, а просто заплела косу и заторопилась к Насте.
К Насте приехали внучки, девчушки двенадцати и девяти лет. И Анюта с ними водилась, ходила с ними на речку и в лес по ягоды. И с этими девчонками было ей проще и веселей, чем с ровесницами, молодыми доярками. Маша и Зинка, ее подружки, давно заневестились, бегали на танцы в Козловку и даже Мокрое. Звали ее – пойдем, Анютка! Но Анюте хотя и исполнилось восемнадцать лет, и она стала девкой, – не заневестилась. Раз-другой сходила она с подружками в клуб, сидела в углу, как примерзшая, глядела на танцующих, грустила под гармошку. И не было ей ни весело, ни скушно. И не понимала она, почему горят глаза у Зинка, почему хохочет и на себя не похожа Маша. Одно она понимала, что в ней самой что-то не так, а ей хотелось быть, как все – плясать, петь озорные частушки. Ни один парень ей не нравился, ни один не напоминал отца, Щохина или Августа, а потому ничего не говорил ни уму ни сердцу.
С тех пор в клуб она не стремилась, всегда чувствуя себя в сторонке от чужого веселья. И в тот день не пошла, хотя было воскресенье, а решила с девчушками навестить Домну, повидать своего крестника Феденьку. Домна теперь редко наезжала к своим, жила в лесничестве как на глухом хуторе. Еще издалека Анюта заметила возле конторы парня и девушку. Они топтались на одной месте и беспомощно оглядывались, но вокруг не было ни души. Сначала Анюта с любопытством оглядела девушку, белые носочки, штапельный сарафан на узких лямочках. Сама бы она постыдилась такой надеть. Деревенское солнце еще не успело пропечь белое, сдобное лицо горожаночки в обрамлении смешной, непривычной панамки. Больше ничего интересного Анюта в чужачке не заметила.
Зато парня как будто узнала после долгой разлуки. Где могла она видеть раньше это смуглое, тонкой кисточкой выписанное лицо с темными глазами. Глаза были необыкновенными, они излучали мягкий, теплый свет. Она сразу почувствовала это тепло, как только он взглянул на нее и направился в их сторону легкой, решительной походкой. Подойдя, он улыбнулся, поклонился им и сказал:
– Милые барышни, помогите нам выйти к Козловке, полчаса плутаем.
Милые барышни застыли, разинув на него глаза. Почему-то промелькнуло у Анюты воспоминание, как на прошлое неделе прямо у фермы их с Машей окликнул незнакомый мужик:
– Эй, девки, где тут живет Никуленков Андрей?
И они ему указали:
– Иди, дядь, все прямо и прямо до мостика, а там по левой стороне будет третий дом с крылечком и петухом.
И дядька, буркнув им что-то вроде благодарности, пошел себе дальше, искать Никуленкова, кладовщика. Откуда же им было знать, что чужие люди могут встречаться и расходиться по-другому, что большого труда не стоит сказать ласковое слово – «милые барышни», просто за так, даже если больше никогда не увидишь этих людей.
Первыми опомнились девчушки и стали хором объяснять, как пройти к Козловке. Они с таким жаром объясняли, чуть ли не руку его потянули на пригорок, с которого видна была дорога. Анюта молча плелась вслед. Ведь за конторой есть тропка, по этой тропке вдвое ближе. Девчонки этого не знали, а она словно онемела, как всегда при чужих, в самые важные моменты. Немтырь проклятый, ругала она себя. И наконец, решилась…
– Вы, наверное, по тропке сюда пришли, а потом потеряли, – выговорила она не своим голосом. – Эта тропка, пока не встанешь на нее, под ногами не покажется.
Анюта повернулась и решительно зашагала в другую сторону, все покорно потянулись за ней. Он догнал ее и какое-то время шел рядом, плечом к плечу. О чем-то спрашивал, склонив к ней голову и ласково заглядывая в глаза. И она отвечала, сама удивляясь собственной смелости и тому, что способна говорить так легко и непринужденно. Когда прощались на этой самой лукавой тропинке, он снова поклонился и поблагодарил. Ушли! На ходу он обернулся. И она потом долго раздумывала и спрашивала себя с надеждой, почему это он обернулся, ведь мог бы и не обернуться? Его синяя в клетку рубашка долго маячила на лугу. Как эта синяя рубашка шла к его смуглому лицу. Анюта сразу поняла: что-то с ней произошло, но что именно, не знала. Девчонкам отвечала невпопад, когда Домна посадила их чай пить, вылила стакан себе на колени.
– Ты какая-то глумная сегодня, Анютка, – посмеялась над ней бабка, а Домна поглядела с сочувствием.
Ей так захотелось поскорее сбыть девчонок с рук и остаться одной. Мать носила воду с реки, поливала огород. Но Анюта, вместо того, чтобы ей помочь, кинулась в хату и долго сидела у окна с огрызком зеркала в руках. Очень внимательно разглядывала свое лицо, подмечала каждую черточку, но так и не составила ясного представления о том, хороша она или нет. Настя с крестным, Доня, Танюшка и еще кое-кто не раз говорили, что она очень симпатичная. Но Анюта не очень-то верила. Как тут поверить, если беспристрастное зеркало отражало чье-то унылое, блеклое лицо. Глаза, может быть, и вправду ничего, огромные, прозрачно-зеленые, если бы не испуганное и напряженное их выражение. Август называл их русалочьими и загадочными. И ничего в них нет загадочного. Они все, жалеючи, ее нахваливали.
Но никто ее не обманывал. Анюта и не подозревала, что видит в зеркале не свое настоящее лицо, а чужое – напряженное, испуганное. Что в те минуты, когда она себя не видит и о себе не думает, от ее лица и особенно глаз, исходит тот самый мягкий, теплый свет, который так поразил ее в незнакомце. Если бы кто-то толково и убедительно объяснил это Анюте, она бы очень утешилась. Но никто из близких этого не сделал, все считали ее очень миловидной девушкой и не сомневались, что она сама это прекрасно знает.