355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Любовь Овсянникова » Шаги по земле » Текст книги (страница 7)
Шаги по земле
  • Текст добавлен: 12 апреля 2017, 20:00

Текст книги "Шаги по земле"


Автор книги: Любовь Овсянникова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 30 страниц)

Мама и ее линия

Подробный рассказ об этом оставлю для отельной книги о родителях, здесь – конспективно.

Мамин отец Яков Алексеевич Бараненко родился в поселке Славгород от Алексея Федоровича Бараненко и Орыси (Ирмы) Анисимовны Хассэн. Алексей Федорович погиб на расстреле вместе с мамиными родителями и похоронен с ними в братской могиле, которую мы не забываем. А Орысю Анисимовну я застала, даже хорошо помню – миниатюрную черненькую и старую, она доживала свой век с сыном Семеном, в его доме. А свой дом оставила невесте Александре Федоровне, жене Григория – самого младшего из выживших в войне сыновей. Умерла Орыся Анисимовна осенью 1953 года, на 85-м году жизни, могила ее затерялась. Моя мама статью и повадками, строем души, темпераментом, даже внешне пошла в нее, свою бабушку по отцу.

Мамина мать Евлампия Пантелеевна, тоже коренная славгородчанка, была младшей дочерью Пантелея Савельевича Сотника и Ефросинии Алексеевны Бондаренко, в юности приехавшей в Славгород из Макеевки.

По словам мамы, Пантелей Савельевич выглядел маленьким, тихим человеком, симпатичным внешне, мягким по натуре. Он служил при церковном приходе старостой. Первая его жена умерла в 1892 году и он, оставшись с тремя детьми, через год женился вторично – на моей прабе Ефросинье Алексеевне, непривлекательной особе слегка перезрелого возраста. Умер в 1925 году на 78-м году жизни.

Праба Фрося слыла знатоком женских проблем, опытной травницей, советчицей и повитухой, многих славгородчан она принимала в свет на свои руки. Овдовев, осталась жить в семье младшей дочери, а когда та вместе с мужем погибла на расстреле, осталась на попечении внучки, моей мамы. В старости праба Фрося страдала забывчивостью, скончалась в 1944 году, отравившись сильным раствором марганцовки, которую выпила, по ошибке приняв за компот.

Зато моя мама, Прасковья Яковлевна, родившаяся и всю жизнь прожившая в Славгороде, причислена к списку долгожителей: тихо, во сне она отошла в мир иной за полтора месяца до своего 90-летия.

По образованию мама филолог, учитель украинского языка и литературы. Но к этой деятельности у нее душа не лежала, да и война помешала понять вкус работы с детьми. Основную часть трудовой жизни она посвятила книгораспространению – более интересному, с моей точки зрения, делу. За всю историю Славгорода тут был только один книжный магазин и один бессменный продавец. Мама вошла в этот магазин первой и единственной хозяйкой, когда он открылся, и покинула последней с полным развалом книжной торговли, когда рухнула страна и людям стало не до книг. В памяти земляков она осталась единственным книготорговым работником, настоящей книжницей за всю историю поселка.

Уникальна ее роль в жизни поселка еще одним историческим фактом. Мамины предки по линии Хассэнов до революции владели в Славгороде хлебопечением, был у них тут целый комплекс зданий с конторкой, складами для муки, погребами, добротным пунктом продажи, булочными. Пекарня – большая, состоящая из нескольких вспомогательных комнат, просторным рабочим помещением и хорошей, искусно изготовленной кирпичной печью – была выстроена впритык к тыльной стороне ряда магазинов, идущих вдоль центральной площади. В годы смуты хозяева, спасая свои жизни, тихо отошли от дел и передали пекарню со всеми помещениями и постройками местной власти.

И долгие годы, до войны и после, тут размещалось сельпо – в бывших конторах сели соответственно бухгалтерия и административные кабинеты, остальные помещения использовались по назначению. А вот о печи, тонкой щелью простирающейся под магазинами, сначала забыли, а потом уже и помнить было некому. Зев ее завалили разным барахлом, пустыми мешками, рухлядью, так что и видно его не было.

Касаемо хлеба для жителей Славгорода, то беднота обходилась постными коржами собственного изготовления, а более богатые отоваривались все у тех же представителей рода Хассэнов, только теперь последние выпекали его в домашней русской печи. Шли за хлебом и к прабе Орысе, помню, каким она его пекла, – большие круглые буханки, которые я не могла обхватить руками. Когда же Хассэнов и тут утеснили, да и постарели они, то село осталось совсем без хлеба. Его начали привозить из Запорожья, потом из Синельниково и выдавали по одной буханке на семью, чтобы всем хватило. Но все равно всем не хватало, а кому доставалось, те не наедались. Да и что это был за хлеб, так – жалкое подобие.

Но вот в улучшающейся послевоенной жизни сельповцы наводили порядок в рабочих помещениях и в одном из них обнаружили странный зев в стене. Зев располагался на уровне пола, чуть выше его, а рядом имелся углубленный в пол подход к нему, аккуратно облицованный кирпичами и со ступенями. Тогда-то они и вспомнили легенды о старой хассэновской печи. Судили-рядили и в итоге пришли к маме, единственной наследнице пекарского рода, проживающей в Славгороде, дескать, выручай – никто же не знает, как ее топить, ту печь, как с нею управляться. Иди, мол, и работай там, где твои предки трудились. Идея привлечь маму к этому делу принадлежала нашему соседу, который тогда работал председателем Сельпо, Козленко Ивану Тимофеевичу.

Мама, конечно, сначала испугалась, потом, разобравшись в деле, растерялась, ведь сама о печи знала только по рассказам родителей, видеть ей то чудо не случалось. Однако в ту пору мама осталась без папы и нуждалась в работе, поэтому на свой страх и риск согласилась возродить старое дело. Вручную, орудуя длинными баграми, привязанными на длинном шесте вениками да мокрыми тряпками, она вычистила печь от мусора и завалов, вымыла, просушила и изучила, чем и как она нагревается, как работают форсунки и как в них подается мазут. Словом, до всего докопалась и запустила печь в работу. У нее все получилось. Тогда ей дали двух помощниц. Тесто женщины месили вручную, втроем склонившись над длинным деревянным корытом и производя руками такие движения, как при плавании «собачкой». Рыхлили его хмелевыми дрожжами собственного изготовления, для чего по ночам дежурили возле закваски, подкармливая то сахаром, то ржаной мукой, да перемешивая ее для обогащения кислородом. Добавлялся в нее и картофель. Короче, хлеб пекли по старинным рецептам, сохранившимся у стариков, с которыми праба Орыся доживала свой век. Они еще помнили ее секреты.

Мамина работа там продолжалась до открытия книжного магазина, что в точности совпало с нововведением – установкой в пекарне автоматических пекарских линий. Так и получилось, что с уходом мамы из пекарни хлеб начали выпекать из жидкого теста в наливных формах – по производственной технологии и промышленным рецептам. Был он неказистый с виду, в виде кирпичиков, маленький и невкусный.

Как рождественская сказка, как волшебная небыль, как все чудесное, навсегда отошли в историю Славгорода домашние хлебы моей мамы – традиционно белые, не черствеющие, ароматные и вкусные. А еще – необъятные по размеру, со съехавшей набок шапочкой хрустящей корки.

Так и получилось, что мама как истинная кормилица всю свою жизнь первой несла людям основное, что им надо, – пищу для тела в виде хлеба и пищу для души в виде книг.

Папа и его корни

Мой отец, Борис Павлович Диляков (Николенко), появился на свет в Славгороде, но еще в младенчестве был вывезен в Багдад, столицу Персии, бежавшими буквально из-под махновских пуль родителями. Там он рос под присмотром бабушки Сары, матери отца. Нам известно только, что она была аптекарской дочкой, рано осталась вдовой, так что своего багдадского деда мой отец не знал.

Маленький мой папа подрастал там крепким и резвым, смышленым мальчишкой. Он рано начал обучение, так что к моменту отъезда из Багдада освоил знания начальной школы. К тому же, находясь в ассирийской среде, невольно освоил от бабушки Сары арамейский язык, язык предков, и английский, на котором обучался в школе.

Вскоре его родители, расширяя торговый бизнес главы семьи, а также по другим причинам, переехали из Персии в бессарабский Кишинев. Там мой папа готовился пойти в румынскую школу, чего боялся из-за незнания языка. Однако до этого дело дойти не успело – его мать, сговорившись с местными контрабандистами, тайно переправилась через Днестр на советскую территорию и бежала от мужа вместе с детьми – тоска по Родине победила в ней остальные чувства.

Советские пограничники в одно из осенних дождливых утр нашли беглецов под разлогой вишенкой прячущимися от потоков воды. Стражи кордона проявили к ним понимание и традиционную по тем годам человечность, помогли легализоваться, получить новые документы, гражданство и даже дали денег для поездки домой. А там бабушке Саше посоветовали срочно избавиться от клейма иностранки, для чего вступить в фиктивный брак. По месту нашлась и нужная кандидатура – некий Николенко Прокопий Григорьевич, бывший кучер бабушкиного первого мужа.

Получилась эта затея не совсем удачной, потому что каждый из ее участников преследовал свою цель: бабушка – избавиться от прежней зарубежной истории, а Прокопий Григорьевич – пожить в достатке. Зная о богатстве Павла Емельяновича, он полагал, что убежавшая от него жена обязательно имеет денежки. Как же иначе? Стоило бабушке появиться в селе и прозрачно намекнуть односельчанам, что у нее больше нет мужа, как Прокопий Григорьевич сам нарисовался на горизонте и взял ее под покровительство на правах бывшего работника. Не удивительно, что она доверилась ему с идеей о фиктивном браке. Он к тому времени уже не жил со своей первой женой якобы из-за ее бездетности и согласился на бабушкино предложение. Со временем пустился в нешуточные ухаживания и все сделал для того, чтобы превратить брак в настоящий. А обнаружив, что у бабушки денег нет, начал издеваться над ней и ее детьми от законного мужа. Такой была его месть.

К тому же он оказался пропойцей. Прокопий Григорьевич не позволил пасынку учиться в школе, принудил идти на заработки. Так мой папа в 12 лет стал для родительской семьи добытчиком. Сначала работал на вырубке сухостоя в посадках, потом перебирал отвалы золы из паровозных кочегарен, выбирал не сгоревшие угольки и продавал. А в 16 лет пошел на местный механический завод, освоил профессию слесаря и всю оставшуюся жизнь проработал там тихо и скромно.

Происхождения папа был ассирийского. Есть легенда, что его отец, Павел Емельянович Диляков, был наполовину русским – внуком лекаря из Мурома, кормящегося сопровождением чумацких гурьб. Однажды этот лекарь Диляков, отправился в странствование вместе с сыном Емельяном, который был отроческого возраста. В персиянский Багдад они добрались благополучно, а там подверглись нападению местного ворья, в итоге лекарь погиб на месте, а его сына Емельяна, тоже избитого, чуть живого, подобрала, выходила и воспитала до совершеннолетия семья некоей девушки Сары, его будущей жены. Отец Сары был аптекарем. Не к нему ли, давнему знакомому, направлялся муромский лекарь за снадобьями? Это одна из версий… После того случая Емельян так и не поправился окончательно, он несколько лет хворал и рано умер, оставив Сару с маленькими детьми Като и Павлом.

Отцова мать, Александра Сергеевна, родилась в Славгороде от Сергея Феленко, человека казацкого происхождения, и Агриппины Мейн, портнихи бар Миргородских. Невиданная красавица, она унаследовала материно ремесло и в молодости сопровождала хозяев в Париж, где дополнительно училась шить фасоны модных нарядов. Высоко себя ценя, она перебирала женихами, пока вдруг не обнаружила, что засиделась в девках.

Как нельзя более вовремя ей подвернулся Павел Емельянович, богатый торговец мануфактурой, житель Багдада, приехавший в Россию по капризу – чтобы увидеть родину своих предков, и с первого взгляда влюбился в нее. Их свела судьба, и они поженились.

После побега жены и детей из Кишинева Павел Емельянович, оказавшийся живым и даже здоровым, долго жил за пределами России, но во время Великой Отечественной войны вошел на оккупированную территорию СССР с румынскими войсками. Потом захватчики были разбиты и изгнаны, а он остался. Павел Емельянович всегда оставался гражданином Ирака, хоть и прожил остальную жизнь в СССР. Умер он в 1975 году в Макеевке.

Более полно о своих родителях я напишу в последнем томе воспоминаний.

Жизнь с родителями
1. Мой дальний космос

Каждому возрасту свойственны свои заблуждения по любому вопросу, в отношении родителей тоже. В детстве, например, нам кажется, что родители знали друг друга с их рождения и всегда были вместе. А в наши мудрые годы возникает убеждение, что их жизнь была полезнее и весомее, их дела – масштабнее и нужнее, чем наши. С преодоления этих иллюзий начинается объективный взгляд на родителей, объективная оценка их жизни и своего место в ней и в их сердцах.

Эти мои воспоминания не летопись, не строго последовательное описание событий, они – вольный пересказ запомнившихся эпизодов из моей жизни и не иллюстрируют всех деталей, важных или нет, и всех нюансов и красок того, что происходило. Это лишь отдельные мазки большой картины, дорисовать которую должны читатели. Сохранилась запись в моем студенческом дневнике: «У каждого из моих родителей была мечта о том, чтобы я жила лучше их: папа учил стремиться к знаниям и интересной профессии, а мама просила устроить жизнь так, чтобы не стирать мужнину спецовку и не топить печь углем. Это так вросло в меня, что я боялась их подвести. Исполнение их мечты стало моим долгом. Вот и судьба отсюда взяла исток». Эти слова можно было бы взять эпиграфом к настоящей главе.

Так устроена наша Вселенная с ее единством противоположностей, что у каждой вещи и живой души есть свое преимущество и свой недостаток. О недостатках не будем. А вот преимущество есть и у меня: меня трудно назвать предвзятой в вопросе об отношении детей к родителям и старшим родственникам. И если я тут выскажу взгляд, кажущийся неординарным, то это не может считаться попыткой навязать другим свою волю или с кого-то взыскать долги.

Сейчас принято думать, что дети с самого рождения должны обладать такой степенью свободы, которая граничит с конфронтацией к каждому родительскому совету или требованию. Независимостью от родителей – и отнюдь не материальной, а именно нравственной – кичатся недалекие умы, совсем же безумные демонстрируют даже пренебрежение к ним. Нас заражают свободой игнорировать любящее и мудрое родительское слово, чтобы сделать слабыми, легкой добычей для узурпаторов, воров и негодяев. Дикость дошла до противоестественных степеней – в Финляндии родители не считаются родственниками своих детей. По этому поводу я даже комментировать ничего не берусь, чтобы не ступать на одну планку с носителями извращенных представлений о человеке. Это животные забывают своих родителей, потому что, не обладая интеллектом, живут инстинктами. Но приравнивать человека к тварям, отказывая ему в уме, никто не имеет права. Тем более что те, кто именно так смотрит на людей и навязывает им такую мораль, заботливо хранят свои родословные и даже пытаются выстраивать династические линии. Иначе говоря, народам они оставляют участь зверей, а себя мнят единственными наследниками цивилизации, построенной нашими предками, и ценностей, нажитых ими же. Опять у нас воруют, прибегая к испытанному способу – двойной морали.

Вопрос об отношении к родителям, об обязанностях детей перед ними – это вопрос меры вещей, сотканной из морали, традиций и здравого смысла. Человек тем больше человек, чем сильнее он любит своих родителей, наставников, воспитателей и на деле заботится о них.

Родители раздвигают время нашей жизни вглубь, они – закрома нашей памяти, наш дальний космос и они же – сторожевые на подступах к нему. Не зря, пока живы родители, мы чувствуем себя и богаче, и защищеннее. Значит, старшие, так прекрасно обогащающие наш мир и впаивающие в него нашу уверенность в себе, нужны прежде всего нам самим.

Чувство, что я не только плоть от плоти своих родителей, но также их духовный итог, реализация их совместной души, продолжение их слившихся стремлений, планов, надежд, их усилий по укреплению себя в жизни, по ее завоеванию и продолжению во мне, своем дитяти, было мне присуще всегда. Даже тогда, когда не осознавала этого, я его в себе находила. Из этого развилось понимание долга и возникло уясненное почитание отца и мамы и обязанность не обмануть, не предать их веру в меня и их надежды на свою лучшую жизнь через меня.

2. Трудный быт – не повод для печали

Как мы жили той прекрасной семьей, в которой все были здоровы и молоды, какой у нас был быт? Трудно жили, потому что быт был примитивным, неустроенным. Но мы не знали об этом, поэтому и не печалились, не сосредотачивались на нем, и с веселой надеждой развивали свои души. Теперь-то я понимаю, что так жили не все, что были люди с лучшими судьбами. Но тогда еще мало времени прошло после такой страшной войны, в ходе которой все было разрушено и выжжено, и мои родители не смотрели на быт, а просто радовались ему, хоть такому, не думая, что он трудный, а понимая, что он – мирный. Их воодушевление передавалось и мне. Счастьем было выйти после ночи во двор и вольно вдохнуть свежий воздух, увидеть небо, почувствовать ветер, приласкаться к деревьям сада. Этот живой мир делился с нами своей тишиной и покоем, мудрым терпением, доверчивостью, наполнял нас мужеством жить и делать жизнь лучше.

Самые первые помнящиеся диалоги касались голода. Вот мама что-то делает, я вожусь рядом. Она говорит кому-то: «Снова начинается голод». «Что это?» – спрашиваю я, встревая в разговор. Мама объясняет: «Время такое». И после этого я долго считала, что голод – это время года, как зима, весна. Как-то недавно я у нее спросила, мол, о чем тогда шла речь, но мама уже все забыла, не помнит. А у меня осталось впечатление, что о голоде она говорила часто.

Другое воспоминание. Я совсем маленькая, лежу в зале на кушетке вверх животиком. А он у меня запал так, что на том месте образовалась яма. Рядом сидит папа, и я показываю ему животик, говоря, что он хочет кушать. Папа шутит: «Завтра мама в маленьком горшочке сварит немного ничего».

Вареная свекла – первая после голода еда, которой было вдоволь, – сменилась кашей из тертой кукурузы, потом пшеном. Дальше еды стало больше и разной.

А вот штрихи, свидетельствующие об улучшении нашей жизни. Родители и я сидим в кухне за столом, ужинаем. Папа и мама уже поели и смотрят на меня, я же еще неумело орудую простейшими столовыми приборами, ем медленно, зато с явным наслаждением. Но вот наступило насыщение, а в тарелке не все съедено, и это меня беспокоит:

– Это останется на завтра, – говорю я, и родители смеются.

А вот мама готовит рыбу, пойманную папой в ставке. Я впервые пробую, что это такое – уже не перетертая мелюзга, а настоящие жареные караси. Пахнет вкусно. Жадными глазами я слежу за мамиными руками, за папиными приготовлениями к еде, как он нарезает хлеб, и покорно жду своей порции. Садимся за стол. Папа принимается кормить меня, отщипывает маленькие кусочки рыбьего мяса и показывает мне, как их надо кусать, жевать и во рту перебирать языком, чтобы выловить и вынуть все мелкие косточки. Я стараюсь следовать его наставлениям, зажмуриваю глаза и пробую, не осталось ли в разжеванной массе мелких остинок. У меня получается.

– Не спеши, – предупреждает меня папа, видя, что я хватаю рыбу более жадно, чем надо.

Река, рыба, папа…

3. Печки-грубки

Когда-то, до моего рождения, дома обогревались при помощи русской печи, по сути представляющей горнило, снабженное большой духовкой из кирпича, облицованной глиняной мазкой. Обычно ее топили с утра, когда шло приготовление пищи и выпечка хлеба. Тепло появлялось как следствие этого процесса. Ведь печь накалялась и невольно служила обогревательным предметом, эффективным, однако, лишь тогда, когда жилище состояло из одной комнаты.

Смутно, в неясных промельках прошлого и в его ощущениях я помню русскую печь, что была в нашем доме. Мы с сестрой спали на ее главном полке, закрытом с трех сторон стенами, всегда уютном и теплом, занавешенном накрахмаленной занавеской. Ложе было простым – полок устилали толстым слоем соломы, а поверх стелили простынку, на которую бросали подушки. Укрывались мы ватными одеялами, сшитыми папиной сестрой из лоскутков, остающихся от портняжных трудов бабушки Саши.

Печь мама топила ежедневно, но она обогревала не весь дом, а только кухню. В залу тепло попадало через открытые из кухни двери, а в родительскую спальню – через открытые двери из залы. Зимой там всегда было сыро и довольно прохладно.

Но вот стало вольготнее со свободным временем и со строительными материалами, и родители затеяли реконструкцию – в кухне дополнительно поставили печку с дымоходом, расположенным в простенках. Такие полые стены, называемые грубками, нагревались от выходящего из горнила и проходящего по ним воздуха и передавали тепло в окружающее пространство спальни и залы.

Наличие этой маленькой печки создавало определенные бытовые удобства, а именно: позволяло в любое время суток затопить ее, сготовить еду, нагреть воду для купаний, ну и пропустить по дому «живой дух», как тогда говорили, – и все это при небольшом количестве топлива. Правда, яства, приготовленные в русской печи, отличались уникальным вкусом и не шли ни в какое сравнение с теми, что готовились иными способами, в ней прекрасно выпекался хлеб, торты, пироги – все это относилось к явным преимуществам. Но русскую печь топили экономно, раз в сутки, а то и реже из-за того что она, долго разогреваясь, забирала много времени и требовала большого количества топлива. А его всегда не хватало, ведь оно состояло из соломы, хвороста, сухой травы и ботвы, редко – кизяка. Короче, русская печь – это своего рода роскошь, требующая ресурсов. В новых условиях жизни, когда работали уже не только мужчины, но и женщины, причем не в своих хозяйствах, а на производствах, в колхозе, в учреждениях и их рабочее время принадлежало государству, пользоваться русской печкой стало затруднительно. Поэтому при первой возможности от нее отказывались, отдавая предпочтение печкам с грубками.

Позже у людей стал появляться уголь. Какое это было счастье! Наконец-то мы получили возможность хорошо топить в доме, согреваться, спать с комфортом и, просыпаясь по утрам, что-то видеть за окнами. Стекла больше не зарастали льдом и инеем, а на подоконниках не образовывались лужи от таявших снеговых наростов на рамах. С появлением угля мы стали спать не в теплых одеждах, не пропускающих к телу воздух, а в тонких ситцевых сорочках. И в доме уже ходили в тапочках, а не в бурках.

Первые ночные сорочки нам сшила бабушка Саша – из белого хлопчатобумажного полотна. Представляли они собой одношовные цилиндрические трубы с двумя плечевыми бретельками, без выраженных спинки и переда. И все же это была роскошь! Помню и первые комнатные тапочки, купленные мамой для всех членов семьи – войлочные, мягкие. У меня они были ярко оранжевого цвета, сшитые по фасону нынешних мокасин. Я вставала с постели, надевала их на ноги, а потом снова присаживалась на край кровати и долго болтала ножками, любуясь такой необыкновенно красивой обувью.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю