Текст книги "Шаги по земле"
Автор книги: Любовь Овсянникова
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 30 страниц)
Мама возобновила трудовую деятельность, когда я пошла в школу, и это был торжественный момент для нас обеих. Практически мы не расставались, ведь к учительству – с бесконечным количеством проверяемых тетрадей, ненормированным рабочим днем и постоянной заботой о чужих детях – она не вернулась, а устроилась трудиться продавцом в школьном буфете. В течение учебного года все было хорошо, а на летних каникулах буфет стал ненужным, и маму перевели в киоск, расположенный на элеваторе, – продавать продукты для перекуса и охлажденные напитки водителям, свозившим с полей зерно. Это было, во-первых, далеко от дома, но главная пагубность новой работы открылась не сразу. Таилась же она в том, что напитки охлаждались не в холодильниках, которых тогда еще не было, а в бочках со льдом. И за каждой бутылкой ситро или лимонада маме приходилось опускать руку в ледяную воду. Уже к осени она почувствовала себя плохо – у нее вспухли суставы рук, покраснели, начали болеть. Непоправимая болезнь не отпустила маму до старости, не к лучшему изменив форму ее маленьких красивых пястей.
Почему-то на той работе мама задержалась и после жатвы. Уже начался новый сентябрь, я пошла во второй класс, а она продолжала оставаться на элеваторе. После уроков у меня был выбор, куда идти: домой, и сидеть там одной, хоть бы даже и при полезных занятиях; к бабушке и не заниматься любимыми делами, вместо этого тратя время на пустые уличные гуляния; или к маме на привокзальный хутор.
Тут и говорить нечего! Выбор всегда был за последним вариантом, реже – за первым.
Дорога к маме была неблизкой, четыре километра, и вела через пустырь между двумя частями поселка – центральным, где жили мы, и пристанционным, где располагался вокзал и дальше в сторону Синельниково был элеватор. С двух сторон прямой дороги росли акациевые аллейки, а за ними – поля с посадками кукурузы, которые в сентябре уже пустели, топорщась высохшими корневищами. По проезжей части я идти опасалась – там ездили машины, поэтому шла полями, часто останавливаясь и рассматривая то обрубки кукурузных стеблей, то вьюнки между ними, то промелькнувшую ящерицу, а то и брошенного котенка, которого приходилось подбирать, относить в ближние дворы и оставлять там.
Передо мной простиралась ширь с предосенней желтизной, задумчивой и утомленной. А выше – ласковое небо невообразимой синевы. Мне, конечно, хотелось домой, где меньше нетронутости, простора, зато уютнее. Случалось, желание попасть в уют и заняться своими делами перевешивало, тогда я сворачивала в сторону и изменяла маршрут. Ничего удивительного, меня раздирали соблазны – совсем недавно я положила возле себя новую книгу – Григорий Адамов «Тайна двух океанов». Этапы привыкания и входа в нее, вникания в ее магию, принюхивания к аромату содержания, уже были позади; теперь все чаще я открывала книгу и выдергивала с крайних страниц отдельные фразы, изучала фамилии героев, на случайно открытых разворотах прочитывала короткие диалоги, пробуя стиль автора «на зуб». Мне уже был симпатичен и старшина Скворешня, и командир подводной лодки «Пионер» Воронцов. Пора было приниматься за основательное чтение.
Но и к маме тоже хотелось, ведь я ей еще не рассказала окончание предыдущей книги.
На дорогу к маме уходило часа два. Зачастую, ротозейничая по дороге на всякие чудеса, я приходила с таким опозданием, что мама меня уже и не ждала, полагая, что я отправилась домой. Встреча всегда была радостной, бурной, с объятиями, как будто я покорила нехоженый маршрут и за это мама угощала меня козинаками из кунжута – ах, объедение. Хотя и плоские пряники в виде разных зверушек, покрытые розовыми полосами застывшей сахарной кашицы, мне тоже нравились.
Вечером за нами приезжал папа на мотоцикле и увозил домой. Под зиму мама не смогла найти более приемлемой работы и заявила своему руководству об увольнении в связи с тем, что я была слишком мала, чтобы в короткие зимние дни оставаться дома одной после школьных уроков.
* * *
Самые трудные ситуации, давящие на нас словно пласты каменные, случались тогда, когда в них виделся тупик, когда сначала надо было привыкнуть к ним, потом разобраться в забрезживших вероятиях выхода, а дальше решить, какое из вероятий лучше. Это так мучило неопределенностью, зависшей во времени! Вернее, время тогда вообще представлялось остановившимся. Хотелось из всех-всех трудных ситуаций найти выходы, изучить их, рассказать о них, чтобы потом всем жилось легко и дышалось свободно.
Понимание того что такие ситуации не спускаются с небес, не выпадают на людей в виде осадков, а создаются ими самими, приводило к мыслям о человеке в целом, о том, что самое сложное природное явление не стихии с их прямолинейностью, а именно он – вершина творения. Так стоит ли изучать немой мир, если он – лишь простейшая часть бытия? Не отдать ли предпочтение человеку?
И папа со всей мощью своей наивной, почти мистической веры в знания мечтал видеть меня врачом, а я прядала от всего материального, плотского, способного к разложению. Я бежала смерти, праха, тления в любом виде! И стремилась к чистой мысли, абстракции, духу, вечности. Мы, тогдашние люди, постигали науку о нематериальной сущности человека эмпирически, набирали базу данных, которая в будущем скакнула из количества в качество и выделилась в многие отдельные науки, например, психологию. Как жаль, что это случилось позже! Хотя я совсем не сожалею, что основной моей специальностью стали логика и математика в приложении к вопросам движения.
Так вот о трудных ситуациях. Родители реагировали на них разно. Папа останавливался на первом этапе – привыкал к новой ситуативной данности и ничего не предпринимал, словно замирал. Он только чаще и дольше читал газеты, да глубже вздыхал. Кажется, из таких состояний он сам никогда бы и не искал выхода – ждал бы внешних изменений, когда что-то само произойдет или кто-то другой переменит ход неблагоприятных событий.
А мама нет, мама быстро ориентировалась и принимала решения.
В связи с этим вспоминается ее переход на работу в сельмаг, случившийся вскоре по окончании сезона хлебоуборки и закрытии киоска на элеваторе. Сельмаг только что отстроили, фактически перестроили из старого здания. Внутри он соблазнительно пах красками, чистотой и прекрасными вещами, которыми его начинили. В левом крыле продавались ткани, в правом – обувь, а посредине – все остальное, в том числе и готовое платье.
Тут маме предложили место и она согласилась. Только теперь ей предстояло работать не одной, как до сих пор, а в бригаде – с солидарной (коллективной) материальной ответственностью. Бригада состояла из нескольких человек, проверенных людей, коренных сладгородцев. Была среди них, например, тетя Люба, опытный торговый работник, красавица с прекрасным белым лицом. Правда, в то как раз время она переживала драму личной жизни. Ее недавно бросил Борис Тищенко – первый муж, местный красавец и книгочей, которым она гордилась, – ради Мэри Петровны, новой учительницы английского языка, приехавшей из Днепропетровска. Вернее, ради ее имиджа образованности и нездешности, якобы интеллигентности. Конечно, необразованная сельская женщина проигрывала перед такой важной залетной птицей. Была в бригаде и ученица, осваивающая возле опытных работников профессию продавца, Лида Репий, совсем еще девочка, недавняя выпускница школы, которую из-за неуспеваемости не принятая в старшие классы. Бригадирствовала Жаран Дора Антоновна, мама моей будущей учительницы математики, вечно веселая низенькая толстуха с золотым ртом. До войны ее муж был председателем колхоза, а мамин отец – его правой рукой по агрономии. Казалось бы, все свои, проверенные.
Направляясь после уроков домой, я заходила к маме, это же было рядом со школой. Прежде всего, хотелось увидеть ее, по свежим впечатлениям рассказать о школьных новостях. Какая-то неизъяснимо крылатая, летящая радость существовала оттого, что это было легко сделать из-за близости магазина к школе. Хотелось пользоваться этой возможностью еще и еще! Но в немалой степени меня привлекала обстановка неожиданных вещей, новых, пахнущих недавним изготовлением, обстановка сверкающего чистотой и свежестью помещения – со звонким простором, высокими потолками, неимоверно большими окнами и вездесущими зеркалами, в которой мама работала. Я задерживалась в магазине и наблюдала за его жизнью, за покупателями и продавцами, за простенькими операциями по производству продаж и покупок. Иногда магазин оказывался закрытым – я попадала на разбор товара, привезенного товароведами с областной базы или присланного в посылках Внешторга. Посылки были праздником, ибо содержали добротные импортные вещи, в основном обувь и одежду. Сверяясь с накладной, женщины выкладывали каждую кофту или пару обуви на прилавок и долго любовались ими – покупать дефицитные импортные вещи им не разрешалось, за ослушание грозило увольнение.
Однажды я пришла в сельмаг, когда привезенный товар уже был разобран. Об этом однозначно свидетельствовали новые одеяния продавщиц: на тете Любе и Лиде красовались жакеты из темно-синего бостона, на их головах – цветастые платки, одним концом закрученные вокруг шеи. На Доре Антоновне был надет такой же платок, а вместо жакета – свитер из тонкого итальянского трикотажа. На маме, украдкой улыбнувшейся мне с необидной насмешкой и снисходительностью, новых одежд не было. Такое жадное приобретение нарядов вопреки запрету и неотложно-дружное напяливание их на себя, еще с висящими бирками, такое сверкание глаз от этого я наблюдала впервые и увидела в этом нечто недостойное, жалкое, нечто беспомощное, говорящее о быстротечности счастья и тщетности человеческих попыток ухватить и удержать его возле себя с помощью предметов, попадающих под руку. Это было далеко от того, что ценилось у нас дома, что доставляло радость и чувство внутреннего удовлетворения нам – хорошая книга, долгие разговоры о прочитанном.
Председатель Сельпо категорически запрещал продавцам забирать дефицитный товар себе, лично следил за этим. Требовал, чтобы они выкладывали его на прилавок и отчитывались, кому продали. Вплоть до составления списков. Бывало, что проверял их отчеты и наказывал рублем за ложь и подтасовки. Маме, пришедшей на новое место и дорожившей им, рисковать своим благополучием совсем не хотелось. Ее руки, от ледяной воды заболевшие воспалением суставов, требовали нормальной работы, а не приключений и лишних разговоров. Да и просто не модница она была, не фифочка, не мелкой души человек.
Через полгода в сельмаге провели плановую ревизию и выявили крупную недостачу. Ну, крупную не настолько, чтобы передавать дело в суд, однако ее требовалось погасить. А при солидарной материальной ответственности метод погашения один – всем приходилось платить поровну. И мама, явно за чужие грешки, внесла в кассу сумму, ощутимо ударившую по нашему бюджету.
Вот тогда и встал вопрос, что делать. Оставаться в бригаде было однозначно нельзя, потому что кражи, выматывающие на их покрытие деньги из невиновных, продолжались бы. Конечно, вор платил и сам, но ведь в четыре раза меньше! Надо было уходить. Но так, чтобы это не выглядело ни бегством, ни недоверием к коллегам, ни афронтом, ни любым другим уличением кого-то в неблагочинности или вообще обличением бригадного метода организации труда в его непригодности.
Папа вздыхал, слушал мамины рассказы и рассуждения и молчал или покрякивал и снова втыкался в газеты. Так продолжалось несколько дней. И в те дни нам казалось все черным и безрадостным, казалось, что мы попали в дьявольскую ловушку, где что ни дверь – то в ад. Или маме надо увольняться с работы и опять нам сидеть на хлебе и воде, или тащить на себе этого нечистого вора, пользующегося вынужденным доверием к нему и бессовестно грабящего нас.
– Что же делать? – спрашивала мама, а папа молчал или говорил неопределенности, типа: дело покажет.
Уж не знаю, как мама ухитрилась перейти оттуда на работу в киоск, стоящий напротив сельсовета – в неотапливаемое место, гибельное в зимние холода, зато без коллег. У мамы, сколько она ни работала в торговле, никогда не было даже копейки растраты. Люди ее уважали за ровную серьезность характера, неподдельную приветливость, немногословность.
Потом мама работала на разных сельповских объектах, в частности на пекарне. Там на тяжелых работах она надсадилась – повредила себе внутренние органы, и в конце жизни у нее случилось выпадение прямой кишки – тяжелейший и неудобный недуг. Но и это она скрыла от папы, чтобы не было ему укора от нее, и об этом он не узнал никогда, а значит, не усовестился – чем жена заплатила за его гульки, эгоизм, необдуманную глупую удаль. Втайне мама несла крест за свои старания выжить и улучшить материальное положение семьи в моменты, когда муж меньше всего ею дорожил.
Понимая, как маме тяжело одной, без отца и матери и вообще без любого защитника рядом, с таким слишком свободолюбивым мужем, я не видела в ее редкой улыбчивости ипохондрии, хронической унылости, а только грусть от поздних прозрений, озабоченность и усталость. Она любила папу, но, возможно, вспоминала – и уж во всяком случае понимала! – родных, так рьяно не желавших этого ее брака. Мне хотелось облегчить ей жизнь, словно это я была ей опорой или словно во мне воплотились ее родители. На летних каникулах я трогательно ухаживала за ней – как всегда, держала дом в свежести и чистоте, стирала ее одежки, крахмалила и наутюживала хлопчатобумажные халатики, готовила еду, старалась обеспечить ей домашний уют и отдых. А в обеденные перерывы, длящиеся два часа, когда она приходила домой, – вкусно кормила, а потом укладывала отдохнуть, рассказывая перед коротким сном смешные истории. От моих рассказов мама смеялась девчоночьим раскатистым смехом, порой, как и я, задирая ноги и выписывая ими в воздухе кренделя. Вспоминаю эти моменты и радуюсь, что они были!
Чтобы иллюстрировать, как мало мамины внешние проявления отражали внутренние настроения, напомню роман С. Моэма «Луна и грош», написанный по мотивам жизни художника Гогена. Герой Моэма – тоже художник, в поисках своего видения искусства уехавший на острова в Тихом океане. И вот он умирает от проказы в одной из хижин. Узнав об этом, к нему направляется местный доктор. Он с опаской переступил порог бедной лачуги, убогой и полуразвалившейся. Но, войдя, остановился в изумлении! Он обнаружил, что изнутри стены этого жилья от пола до потолка завешаны великолепными, волшебной красоты картинами. Моя мама подобна той хижине: на взгляд извне она была молчалива и незаметна; внутри же – сияла ярче солнца. Папа открыл в ней эти качества еще в молодости и всю жизнь ценил превыше всего.
В конце жизни мама страдала от недостаточного кровоснабжения мозга – у нее случались периоды крайней слабости, наблюдались другие симптомы, такие как головокружение, ухудшение зрения. Пока могли, мы облегчали течение ее болезни, и в целом она ушла из жизни по причине старости, как написано в справке, обладая и отменной памятью, и активностью интересов, и неравнодушием к жизни. Вечером 21 августа мы с нею долгонько побеседовали по телефону, а утром, в воскресенье, ее не стало.
Ругаю за это и себя и сестру: себя – за отсутствие материальной возможности продлить мамино лечение, которое, возможно, добавило бы ей дни, а сестру – за грубое обращение с мамой.
Впрочем, умеряя свое негодование, оговорюсь: когда я пишу о папе или сестре, то говорю не о них, а о нас с мамой – о нашем восприятии их. Правда, они могли на него влиять положительно или отрицательно, если бы хотели. «Если бы хотели» – их старания могли бы облегчать наше положение. Но они не утруждались – вот основная моя претензия. Они никого не замечали, жили только собой и поступали в силу личных представлений о своем счастье, без оглядки на зависимых от них людей. Их жизнь была не для других, чувство долга не тяжелело над ними, ну или пробуксовывало.
Мы с мамой были одинаковы, у нас цель – жизнь для других. Мы создавали в себе миры, чтобы в тех мирах было хорошо нашим близким, чтобы было чем поделиться с ними. Для нас наши близкие представляли праздник. У папы и моей сестры праздником были они сами, а мы – утилитарное приложение к ним. К таким несовпадениям не привыкнешь. Но когда по истечению лет, после многих тщетных ожиданий, что они переменятся, это понялось умом, осозналось мамой и мной, что наши чаяния тщетны, то в душе поселилась досада, их присутствие – лишь огорчало, и радостью стала жизнь без них, чуждых своими устремлениями.
Но я отвлеклась.
8. Приключения не по нашей волеПить горькую папа не то что не умел, а не дано ему было это – быстро пьянел. У него, такого большого, шумного, красивого и сильного физически, как я уже говорила, после войны и ранения было слабое здоровье. И хоть мы этого не понимали и он сам так не считал, но все признаки его уязвимости в этом смысле были на лицо.
Хорошо помню вечер, когда он обмывал с друзьями покупку первого автомобиля. Пришлось, от традиции не отвертишься, невзирая, что машина была не новой – подержанный «Опель-кадет», доставшийся за небольшую сумму от сельского врача, приобретшего себе новенький «Москвич». Но, с точки зрения жлобского мнения, врачу можно было иметь авто, а на простого заводского рабочего люди за это косились, пытались поддеть, шутники недобро скалились, короче, завидовали. Одним махом и раскошеливали на выпивку.
Дело было осенью, когда еще снег не лег, но первые морозы уже прихватывали пожелтевшую листву, сообщая пространствам стеклянную звонкость и колкость. Папа пришел домой в сносном состоянии, потом его что называется развезло, и он сильно страдал, стонал, жаловался на головную боль, головокружения, тошноту, рвоту. Мы с мамой были рядом, накладывали компрессы, подставляли ведро, обтирали его холодной водой. Сидели без света, тихо, зябко вздрагивая при открытой в спальне форточке для притока свежего воздуха, чтобы папе было легче.
Дальнейшее – это уже не наша жизнь, а соседей, но мама по доброте душевной к ней прикоснулась. Приключение это описано в одном из моих рассказов, касалось оно Марии Семеновны, моей крестной и, следовательно, кумы моих родителей – красивой, умеющей жить с достатком, скрытной женщины. Однако кое в чем не везло ей, а именно: не держались возле нее мужья. То первый бросил с сыном, то второго она выгнала, оставшись с дочкой. Вышла замуж в третий раз – за Александра Бутко, снова родила ребенка, девочку, от ежевечернего многочасового рева которой люди содрогались в самых дальних уголках села. Удивляться нервности и крикливости девочки не приходилось при том, как жила эта семья.
И вот этот осенний вечер… Мы с мамой занимались папой, облегчали его страдания как могли.
– Ой, умираю… – стонал он.
– А зачем пил?
– Не напоминай.
Вдруг тишину прорезал звон разбитого стекла. Мы бросили взгляды на улицу и увидели, как у соседей посыпались окна.
– Почему все село знает, что ты вареники варила?! – вырвавшийся из чужого дома звук легко донесся до нас по промерзшему воздуху.
– Начинается, – вздрогнул папа. – Вот же чепа (то есть, по-нашему, – придира).
Теперь мы с мамой не отводили глаз от соседского дома – там горел свет, но тени не мелькали, никого не было видно, словно люди оставили его стены. И крики стихли.
– А ведь он дерется там, – тревожно произнесла мама. – Почему все замолчали?
– Они скучились в дальней комнате, в бабушкиной, – сказала я.
– И-и-и… И-и-и… – наконец вырвался оттуда визг Наталки. – И-и-и… – голос был не по-детски сильный, мощный, иерихонский, трудно было подумать, что это кричит ребенок.
– Все, сон в нашем селе кончился, – я вздохнула с горькой иронией. – Наталка всех разбудила.
– Вот что творит, паразит, а!
Мы-то уже догадывались, что для моей крестной и ее нового мужа драка служила стержнем личных отношений, заканчивающихся примирением с дальнейшим апофеозом чувств. Но догадывались ли об этом их домашние, каждый раз невольно втягиваемые в такой спектакль? Если и да, то от этого им не жилось легче, все равно они выбегали на улицу и прятались. Часто отсиживались в погребе, а если там было холодно, то дети бежали к соседям, а бабушка Федора – в кусты.
На этот раз они вырваться не смогли, и было подозрение, что от пьяного дяди Саши достается не только жене, но и остальным – за компанию.
– Надо что-то делать, – вздохнул папа.
– Лежи! – прикрикнула на него мама. – Защитник нашелся.
– Но ведь дети…
– Я сама, – решилась мама. Она резко поднялась: – Свет не включай, следи за мной из окна, – эти слова адресовались мне. – Выпусти меня на улицу и запри дверь. Откроешь, когда я вернусь, – закончила она инструктаж.
Мама надела фуфайку, запнулась большим кашемировым платком, одним концом обмотав шею и закрепив его под подбородком. Босые ноги вставила в тяжелые кирзаки, используемые для работ по хозяйству.
Я выпустила ее – в ночь, в холод – и побежала на наблюдательный пост. Смотрю: мама покинула наш двор, пересекла улицу, вошла к соседям, заглядывает в выбитое окно. Действительно, дядя Саша, жаждущий справедливости насчет домашнего ужина и вареников, а еще больше жаждущий последующих любви и жаркой ласки, согнал домочадцев на бабкину кровать и колотил всех подряд, не разбирая лиц. Оттуда слышался щебет крестной: она то ли разжигала мужа, то ли уже склоняла к примирению с последующими нежностями. Ойкала несчастная бабушка, невольная жертва, которая, если бы понимала суть происходящего, плюнула бы на все и спала спокойно в укромном месте. А так – принимала эти драки за чистую монету, за недоразумение и пыталась их прекратить. Визжали дети, использование которых в таких играх было грязью и не меньшим грехом, чем мучить старую мать. В доме стояли крики, стоны, плач. И только «бух-бух-бух!» – слышались звуки ударов.
– Кум! Кум! – как оглашенная забарабанила в оконную раму мама.
Дядя Саша обернулся на зов, и мама приметила его налитые кровью глаза.
– Чего тебе? – громко спросил он, узнав маму, впрочем, весьма дружелюбно, учитывая, что его оторвали от упоенного занятия.
– В сенях за дверью бабушка оставила мне кринку молока. Вынеси, пожалуйста.
– Молока? – переспросил буян, не соображая, что у них нет коровы, а значит, не может быть и кринки с молоком.
– Да, в сенях, за дверью.
Дядя Саша с добродушной улыбкой, на какую был способен в этот момент, пошел в сенцы, и пока в темноте искал несуществующую кринку, его домочадцы покинули дом. И тут до доверчивого простака дошло, что его провели, как бобика.
– Ах ты курва! Сейчас получишь!
Мама дождалась, пока из дому выбежали все пленники, а потом и сама засеменила прочь, но поняла, что замешкалась и убежать не успеет. Оглянувшись туда-сюда, заскочила в кущ сирени.
Ее кум, обманутый в лучших намерениях, выбежал во двор – ни души. Матерясь, на чем свет стоит, он кинулся в один конец двора – пусто, в другой – никого.
– Найду, ведьма! Догоню! Мария, ты где? – звал он заодно и жену, объект вожделения.
По разносящимся вокруг проклятиям и призывам мама определяла местонахождение своего преследователя. Улучив момент, вынырнула из куста, побежала к большаку, чтобы попасть домой в обход, с огорода.
Но это был не хитрый маневр – его иногда использовала моя подружка Людмила. Чаще это случалось, когда она собиралась на гульки в клуб и прибегала к нам принаряжаться, а от нас уже, за огородами, низом бежала в центр села. Словом, неприятель разгадал мамины маневры и устроил засаду в нашем дворе.
– Ой-и… – стонал между тем папа.
– Тихо, тихо, – шептала я, накладывая ему на лоб новый компресс.
– Душа уходит, прости Господи… Как они ее пьют? – приговаривал он.
Туп-туп-туп! – услышала я беготню вокруг дома. Это дядя Саша погнался за мамой, – сообразила я. Цок-цок-цок! – удирала мама, не отклоняясь от курса. Я превратилась в слух. Гэп! – непонятный звук прозвучал как взрыв и вызвал у меня тревогу. Неужели дядя Саша бросает камни в мою маму? Я не успела обдумать вероятность такого сценария, как услышала новое «Гэп!» и следом его энергичный возглас: «Получай, фашист, гранату!».
Ну все, пора вмешиваться! – подумала я. Чуток подождав, когда «Цок-цок-цок!» стало приближаться, а «Туп-туп-туп!» звучало глуше, резко распахнула входную дверь, перехватила запыхавшуюся маму, втащила в дом и снова заперлась.
«Туп-туп-туп!» пронеслось мимо – дядя Саша дальше наматывал круги вокруг дома, не заметив исчезновения преследуемой. Раз, два, три… Долго он будет бегать? Но вот он понял, что проиграл схватку, остановился, постучал в окно.
– Яковлевна, ты хоть и зараза, а все равно кума, – он прислушался, приникнув к окну ухом, а мы притихли, не отвечаем. – Ты дома? – Мы молчим. – Кума, мои у вас? – зашел он с другой стороны.
Мы совсем дышать перестали.
Маме неудобно передо мной за дядю Сашу, за мою крестную, за папу, которому стало лучше и он наконец уснул, за всех взрослых и все несовершенство бытия. Она кивает в окно:
– Видела прицюцюватого?
– Ага, – хихикнула я и добавила папину присказку: – Но мы знаем, шо яму зрабыть.
Шутка сработала, мы долго и с облегчением смеялись.
А где-то брехали собаки, побледневшей листвой уже не шелестел, а лишь вздыхал наш тополь за сараем да стонала железная дорога под колесами товарных поездов. Кажется, затренькай в небе мерцающая звезда и то мы услышали бы ее, так тихо было. Скоро, однако, настала полная тишина, с которой мы окончательно потерялись во тьме ночи.