Текст книги "Шаги по земле"
Автор книги: Любовь Овсянникова
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 30 страниц)
Мамина работа в пекарне, действительно, была физически тяжелой. И папа угрызался этим, настаивал, чтобы она ее оставила, но притерпевшаяся мама не соглашалась, а в оправдание начала на свои заработки преобразовывать дом. Дьявольской от природы интуицией, умением понимать то, что еще не находило выражения в словах, я видела глубже: мама пытается вселить в наши стены новый дух, разом избавившись и от мучительной памяти о родителях, и от незадачливо начатой их с папой послевоенной жизни.
Почему это меня затрагивало, я скажу позже, ибо позже и поняла. А тогда страдала от того, что мама вынесла в кладовку старый платяной шкаф, тяжелый, не сдвигаемый с места, загадочный всеми своими углами, инкрустациями, резным декором, даже темным цветом, и вместо него поставила новый – как у всех, магазинный, типовой.
Но оставался еще комод под окнами залы, который был тоже темного дерева, весь необыкновенный, с вогнутой лицевой частью среднего ящика в верхнем ряду и фигурным вырезом столешницы над ним. В этом ящике хранились документы, а в двух других, боковых: письма – в правом, нитки – в левом. В нижних ящиках – длинных, которые надо было тянуть за обе ручки, чтобы открыть, – хранилось постельное и нижнее белье.
Над комодом тоже нависла угроза, когда мама купила посудный шкаф, позже такие изделия называли по-разному: буфет, горка, помнится даже слово «хельга», которое я не могу найти в словарях, короче нечто комбинированное из пенала и шкафа с зеркалами. Функционально эта вещь и комод не были тождественны, но что делать, если старинные вещи излучают в мир тоску по бывшим хозяевам, по прошлой жизни, по рассветной поре – по всему, до губительной боли дорогому невозможностью возврата к нему? Они – как напоминание о минувшем, укор дню сегодняшнему за неоправданную, беспечную радость стремления не назад, где покоится определенность, а вперед – к неведомому. Тогдашняя жизнь, с каждым днем улучшающаяся, не заслуживала такого отношения к себе, и справедливо было расчистить ей дорогу от вчерашних призраков.
Постепенно было заменено все, сделанное старыми довоенными краснодеревщиками и просто мебельщиками. Последними пали этажерки. Но кровати с металлическими спинками и шарами на них прослужили моим родителям до конца их дней. Я, сколько ни приезжала к ним в гости, спала на той же своей детской кровати, купленной сразу, как нам от кухни отделили детскую.
14. Мама, я и летоДважды в год – перед майскими праздниками и перед маминым днем рождения, что был 13 октября, – мы вытрясали все содержимое дома на улицу. Под солнышком, на ветерке сушили и проветривали постель и зимнюю одежду, чистили кухонную утварь, выбивали пыль с матрасов и теплых одеял, перетирали мебель, перемывали посуду, перестирывали занавески, вытрушивали половики и паласы, отмывали ковры – освежали, обновляли, что-то выбрасывали, что-то чинили и закладывали на хранение. Соответственно, весной прятали зимние одежды и вынимали летние, а в начале октября – наоборот. И нельзя передать мои последующие мучения от принужденности терпеть человеческую скученность в городе, тесниться в многоэтажных клопятниках, где и простынку перед стиркой вытрусить негде, – после этого раздолья и роскоши, после жизни на широком просторе, на вольном воздухе.
Однажды я услышала от Саши Косожида, прекрасные стихи, которые все время помню, хотя долго не знала, чьи они:
О, сельские виды! О, дивное счастье родиться
В лугах, словно ангел, под куполом синих небес!
Боюсь я, боюсь я, как вольная сильная птица
Разбить свои крылья и больше не видеть чудес!
Оказалось – Николай Рубцов. Вот у кого был тот дух, которым я жила, и то восприятие мира, которое мне сродни, потому что и я воспитана небом и птицами, ширью полей, ветрами безудержными.
Облака… Боже мой, какая это проза, какая иллюзия, ведь на самом деле их-то и нет. Ну взойди на гору, окунись в севшее на ее вершину облако, такое мощное и внушительное издали, и там ты не обнаружишь ни его плотности, ни непроницаемости – ничего подобного, ибо это просто немного клубящегося туманца, это легкая аномалия воздушного пространства, неразличимая вблизи.
Но кто наблюдает с земли за неторопливым движением облаков, за их вольготным расплыванием по небу, кто впитывает в себя ту величавую в своем безразличии к людям царственность, тот по природе вещей соизмеряет себя с ними, с ширью их владений, и у того душа развивается необъятной, вольной и благодушной. В этом и состоит отличие сельской души, прекрасной и широкой, от городской – во всем скованной и ограниченной.
Разве в городе кто-то может разлечься посреди сада на своем старом пальто и сквозь свисающие с веток краснобокие яблоки рассматривать жизнь неба? У кого еще на глазах разворачивается она так доверительно и обнаженно, как у сельских ребят, которые сами являются ее частью – по своей стихийности и по отношению к пространству и времени, кажущимися им безграничными и нескончаемыми?
Да, мир в основном познавался летом и душа моя зрела летом, в отличие от зимы – когда я пополнялась знаниями. Лето вообще насыщалось трудами, непомерными, если делать все одними руками. А мама именно все делала сама: и на огороде, и возле дома. Так, в весенние пертурбации она белила в комнатах, красила окна и двери. И все это не просто так: сначала надо было освободить мебель от вещей, вынести ее из комнат, а потом, после ремонта – занести обратно и загрузить содержимым.
Все лето мама ремонтировала дом снаружи, обновляла его старые глиняные стены. В селе это почему-то считалось женской работой. Она лопатой обрубала края трещин и вываливающиеся места, скребками обдирала побелку, затем забрасывала выбоины глиной, перемешанной с соломой. Месилась такая глина босыми ногами. Мазка длилась довольно долго. Порой, при сильном разрушении стен, одну сторону дома вчерне восстанавливали неделю и дольше, ведь только на каждый замес уходило двое суток. Далее полагалось ждать, пока первая помазка, черновая, высохнет, и мазать вторично – глиной с конским навозом. В завершение – белить известью. У кого не было цоколя, на том и останавливался. А наш дом стоял на высоком цоколе, и мама в завершение покрывала его растопленной смолой, чтобы сырость от земли не проникала в стены. И красила оконницы. Эта работа забирала все свободное время, все дни – до самой темноты.
Огород, конечно, само собой, про него и вспоминать не стоит – все и так понимают, что такое приусадебное земледелие. Зато не знают другого – как мы, послевоенные дети, на опыте игр познавали историю, прокатившуюся там, где мы ходили, и убеждались в правде родительских рассказов о происходивших тут боях. Я застала еще время, когда при вскапывании огорода из земли вынималось неисчислимое количество металлических изделий, ржавых останков войны: гильз, деталей от автомата, погнутых наганов, ножей, кинжалов, ножен, отвалившихся эфесов, разных затворов, крючков, гаек – подобных вещей. А однажды мамина лопата зацепилась за что-то большое. Мама начала разгребать это место руками и вдруг извлекла на свет огромную, по форме похожую на электрическую лампочку, минометную мину. Позже пришел папа, отнес ее в балку и взорвал.
К этим находкам я относилась как к чему-то естественному, должному быть. Конечно, родители при каждой сезонной обработке земли выбирали металл и убирали с огорода. С годами его становилось меньше, и потом он исчез. А я помнила, что его было много, и спрашивала у них, куда он делся, почему его больше нет – мне были интересны неожиданные находки, опасности которых я не понимала.
– Металла нет, – сказала однажды мама, – потому что война от нас ушла.
15. Ночные потрясения и острые ощущения счастьяНа время, пока шли ремонты внутри дома, мы перебирались спать на улицу, вернее, ремонты были поводом перебраться на летнее житье в сад. Мы просто устанавливали кровати в укромных местах, под деревьями, и укладывались на них на ночной отдых. Блаженство спать под открытым небом, сливаясь с природой, когда дышится в такт колебаниям земли, не описать, это надо прочувствовать.
Странно, однако у нас не было мистических криков в ночи, непонятных пугающих звуков, движений и шорохов, ведь всем звучаниям я знала имена, и в хоралах под звездами различала соло камышевки и коростеля на фоне лягушачьих распевов. Я боялась услышать крики совы, и ни разу не услышала, хотя говорили, что они у нас есть.
Продолжались наши ночлеги под открытым небом довольно долго, даже если ремонт в доме заканчивался. Ведь это было спасением от духоты. Случалось, что нас будил дождь, тогда мы убегали под кров, впопыхах сгребая постели, а при первой же возможности опять возвращались на улицу. Так продолжалось до осени, когда начинался учебный год.
Однажды со мной случилась беда. Я проснулась от чего-то непонятного и потому страшного, что причиняло боль до содрогания. Я кричала безостановочно и мотала головой, а объяснить ничего не могла, только чувствовала, что еще немного такой пытки – и я умру. Проснувшиеся родители по моим движениям, слава Богу, быстро поняли, в чем дело. Невероятно, как папа умудрился в темноте, без света, при мерцании одной только керосиновой лампы, способной разогнать мрак, но не что-либо осветить, вытащить из моего уха мурашку! Грохочущие колесницы варваров перестали ездить по моему мозгу, угомонились топоты злобных полчищ, не раздирали больше слух еще какие-то бряцания, не терзали меня взрывы вулканов и скрипы металла по стеклу – все прекратилось, и я испытала полноту счастья, ликования, восторга и благодарности папе.
С тех пор наши ночевки в саду прекратились навсегда, не только мои – никто больше на улице не спал.
Масштабнее и полноценнее пережитого в ту ночь счастья избавления от напасти нет и трудно вообразить. Однако я бы никогда не хотела знать его из-за одной коварной особенности: приходить в результате мучительных усилий по преодолению еще большего по силе несчастья. И коль уж речь зашла, попутно признаюсь: в будущем мне еще дважды случилось испытать такое же по силе положительное потрясение, и оба раза – в связи с Юрой.
Первое из них связано с защитой его диссертации.
Как мой дипломатичный муж, интеллигент и умница, мог нажить себе врагов, понять не удается, но враги у него появились, причем смертельные (теперь я знаю, кто это был, он сам признался перед уходом в вечность – просил простить). На Юрину кандидатскую работу был организован отзыв черного оппонента, по сути – написан пасквиль наветчиками и завистниками. Путем махинаций, доступных внутренней кухне Высшей Аттестационной Комиссии (ВАК), Юрину работу фактически отклонили от рассмотрения. Но шанс на реабилитацию оставили. Долгая была борьба, трудная, изматывающая, губительная для здоровья.
И вот Юра уехал в Москву, где должен был выступить на заседании ВАК с пояснениями по своей работе, с защитой ее от нападок. Последний бой, право на который он отстоял в предварительных состязаниях со злом. Окончательно вопрос о присуждении ему ученой степени кандидата технических наук решался на месте, причем безотлагательно.
Вечером я проводила его в поездку, а с утра, прибыв на работу, постаралась зарыться в формулы так, чтобы обо всем забыть. Есть такая примета – если о неподвластной тебе проблеме не думать, то она разрешится хорошо. Этот день истек, прошел вечер, ночь, настало новое утро и рабочий день. Снова я по уши ушла в работу. Вдруг часа в три дня звонок – один из Юриных сотрудников сообщает мне: «Вчера вечером звонил Юра и просил передать, что его диссертацию утвердили». И вот тут со мной случилось то, о чем говорят «подкосились ноги», – я не смогла стоять и присела прямо на широкий низкий подоконник, возле которого находилась. Ощущение счастья зашкаливало.
А второй раз…
Я была занята своим бизнесом и всю тяжесть ситуации Юра вынес на своих плечах – долгих четыре месяца конкурсов, отборов, собеседований, ожидания. Он ничего не говорил мне, я даже не знала, какие драмы он переживал, в каком диком напряжении находился. И вот итог. Как всегда, мы пришли с работы и наперебой начали друг другу что-то рассказывать. Вдруг Юра присел на диван, стоящий в кухне, и попросил меня присесть рядом. Я села и услышала его приглушенно звучащий голос:
– Меня утвердили в должности ученого секретаря института.
Я сообразила не сразу, что-то переспросила. Он повторил, а я смотрела на него со смешанным чувством тревоги (что он такое говорит?) и недоверия (шутит?). Наконец схватилась за горло, где горячим комком возникло ликование и перекрыло дыхание.
Чтобы было понятно, скажу, что ученый секретарь академического института – это третье лицо в иерархии его руководства. К этой должности люди шагают медленно, через руководство отделом, лабораторией. А Юру назначили помимо всего этого, взяв прямо с должности старшего научного сотрудника отдела. Это было чистое везение, как могло показаться мне, но везение – основательно подготовленное всей Юриной предысторией, его безупречной эрудицией, работой, трудолюбием и человеческими качествами. А еще – умением бороться за свои результаты чистыми методами, честным оружием.
16. Ныряния в маревоНо возвращусь к годам детства. Вообще мы тогда жили полной свободой, по таким представлениям, что летом настоящий дом человека – космос, открытый простор. Это небо, поле, речка, пруд, толока за огородом, двор. Примеров – не счесть. Память прокручивает мгновения летнего дня: солнце вышло в зенит, в воздухе замер расплавленный зной, от которого все живое забралось в тень. Старухи, вечно торчащие в огородах, и те ушли на отдых. И только я брожу по огороду, натыкаясь босыми ногами на колючки, называемые кавунчиками. Я вынимаю из подошв колючки – плодики неизвестного бурьяна, похожие на ежей, и топчусь, рассматривая прозрачную дымку вокруг себя. Легкая обозначенность воздуха возникает от его нестояния, от его колышущегося струения к небу, как будто он стал гуще, как будто земля источает из себя какой-то сладкий сироп, поднимающийся вверх, – это знойное марево. Я его раньше не замечала, а теперь пытаюсь искупаться в нем, как в тумане, – нырнуть внутрь струй и почувствовать его кожей. Но ничего не ощущается – марево отскакивает в сторону и опять плывет вверх. Мир плавится в солнечной ярости, надо бы уйти в дом, но ведь такой странной сказки в другое время не будет.
И все же дневное пекло побеждает меня – я прячусь в межу, где вишняк непроницаемо густ для солнца, да еще есть ягоды – маленькие кислые вишни-дички, приятно утоляющие жажду своим скупым соком. Кривясь, ем их, бросаю в рот пригоршнями, не по одной. Листья вишен холодят, поглаживают меня, как будто жалеют, хотят подбодрить. Их прикосновения так приятны, дружественны. Скоро кожа остывает, сбрасывает солнечный жар, появляется ощущение, что я выкупалась в прохладе, – как хорошо! И больше не хочется зноя.
Я прытью выскакиваю из вишняка и напрямик, огородом мчусь к своей шелковице, во все горло вопя от впивающихся в подошвы игольчатых кавунчиков. Никогда больше и нигде я не видела этих колючек, кроме как на нашем огороде. До сих пор помню их симпатичную скромную стелющуюся травку с красивыми листьями. Шелковица – старое огромное дерево с двумя заветными местами: «скамейкой» и «креслом». Это на нем так растут ветки. На «скамейке» – двух параллельных ветках – я просто посиживаю, когда устаю от бега. А в «кресле» – разветвлении множества веток, выходящих из одной точки вогнутыми мягкими овалами, – читаю, вольготно рассевшись. Там у меня и книжка прикреплена резинкой к суку. Книжку я нахожу быстро, но надо сначала повынимать из подошв колючки. Суечусь, стараюсь избавиться от боли. Пораженные проколами места не дают думать о другом, и я мажу их спелыми шелковицами, кажется, что от того темного красящего сока боль стихает. Затем читаю, долго, отрешившись от мира, будто растворяюсь в повествовании.
Проснувшийся ветерок овевает меня, гладит голову, спину, разгоряченные плечи. Остужает. А вокруг – тень, солнцу меня не достать! И к незаметно наступившему вечеру я благосклонна. Подкрепляюсь поспевшими за сегодня ягодами, объедая их с веток вблизи «кресла», потом слажу вниз и очищаю нижние ветки. Невидимая и неощутимая пыль, существующая как атрибут степи, принятая на себя деревом из степных просторов, осевшая на листьях, незаметно струшивается на меня, раздражает потную кожу. И я стежкой вдоль огородов убегаю на пруд, купаюсь до измора, затем, осторожно ступая по разогретой пыли, возвращаюсь домой.
А небо уже не печет, ветерок не пышет жаром. И будет долгий вечер.
Иногда на шелковице, любимом дереве, я лазаю вместе с Людмилой, тогда мы делим его – ей «скамейка», а мне «кресло». Мы играем не только здесь, но и в нашей посадке – густой меже по северной границе усадьбы. Она состояла из зарослей дикой (простой) вишни, яворов (клена кудрявого) и в конце, примыкающем к улице, – старых белых акаций с роскошной порослью от корней. Заросли там были настолько непролазны, что вишни не обильно родили, а явора и акации росли вширь, а не ввысь. Вдоль посадки с нашей стороны шла тропинка, ведущая с улицы на толоку. По ней беспрепятственно ходили люди, но больше свои, знакомые.
Кстати, именно под этой посадкой располагалась известная куча строительных отходов, которая немало увлекала мою детскую фантазию. Я тут часто перебирала осколки кирпичей с диковинными на них именами и названиями.
Под ветками кленов и акаций мы с Людмилой выбирали укромные места, где подметали и расставляли игрушки – строили свои «домики». Фантазии нам было не занимать – мы умудрялись что-то поставить вместо стульчиков-столиков, постелить половики, развесить занавески. И никогда не повторялись!
17. Ночные купанияВ летнюю пору домом мы пользовались только для сна, ну и как складом необходимых вещей. На улице же готовили еду на летней печке (позже – на примусе или керогазе), стирали, мылись в корытце за домом, где нас никто не видел. Потом я придумала, что ведь точно так можно мыться не в корытце, а в пруду. И это стало ритуалом, который понравился соседям, и они, стеснительно улыбаясь при встречах, повторяли его вслед за мной.
Ночные купания в природном водоеме были полезны, приятны и красивы какой-то романтической мистичностью, словно это были странствия в иной мир, вечно манящий человека, параллельный ему, понимающий его, но не спешащий распахивать перед ним свои тайны. В преддверии ночи, когда все дела были сделаны и приходил час долгого отдыха, когда уже пели сверчки и землю трогал несмелый сумрак, я шла на пруд с мылом, мочалками и полотенцем и там что называется основательно смывала с себя пыль дневных дорог. Для того чтобы не марать ноги илом, я вмяла в берег большой плоский камень, и никто не смел его убрать или занять тогда, когда туда приходила я. А над прудом поднимался месяц, бликуя четырьмя скрещенными лучами, и бросал мне навстречу тонкую светящуюся полосу. Иногда он вместе со мной купался – в ленивых кучностях облаков, по-дельфиньи ныряя и выпрыгивая из них. С этого моего камушка, с этой кромки земли, словно с порога, в мировой океан (ибо река наша течет в Днепр, Днепр – в Черное море и дальше в Атлантический океан) погружались мои племянницы Светлана и Виктория, пока не выросли.
Мой след на земле…
Он состоял из отдельных шагов. И один из них – тот, что племянницы и многие славгородчане, не имеющие летних душевых кабин, перед сном купались в пруду. Еще я научила их купаться и мыть волосы под дождем и в летний зной ходить дома в купальнике. Когда меня впервые увидели разгуливающей во дворе в таком виде, то улицу потрясло ошеломление. Но дня через три мой вызов подхватила учительница биологии Гунадзе Раиса Григорьевна, а потом и остальные женщины, которые никогда до этого не подставляли тела лучам солнца. С той поры – это было в восьмом классе – я ежегодно шила ситцевые купальники себе и маме и все лето мы в них щеголяли в своем дворе.
А каким благом была эта толока за огородом! Целую жизнь там что-то менялось. Помню пшеничное поле и жатву, и как комбайнеры катали меня на своих дребезжащих, нестойко движущихся машинах, колышущихся в облаках пыли. Один раз была посеяна какая-то масленичная культура, которую хочется назвать резедой, но по фото вижу, что это не то. И на рапс не похоже. Ее стебель был сочен, невысок, 60–80 см – небольше, листья имели цвет с красноватым отливом. Росло это растение не густо, отдельными кустиками и цвело розовыми цветами. Красивое, мощное, оно у меня тем не менее вызывало антипатию. Высаживали тут и кукурузу. Но все время я помню толоку, заросшую муравой, где сел самолет, где мы жгли костры и пекли картошку, где учились ездить на велосипедах.
Теперь там людские огороды: всем плохо, только некоторым хорошо. Правильно ли это?