Текст книги "Шаги по земле"
Автор книги: Любовь Овсянникова
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 30 страниц)
Дядя совершает резкий прыжок, при этом второй рукой поддерживает меня за спину, словно закрывает от опасности! Зачем он прыгает? Неужели на нас напала когтистая нечисть? Но нет, это он перепрыгнул через канавку узбоя.
Более спокойным шагом он выбирается из балки, и мы, снова став ближе к звездам, почувствовали, что они все-таки чуть-чуть освещают путь. Густой морок нехотя потесняется, дядя режет его плечом и спешит вперед, дальше.
Наверное, все же дело было ближе к рассвету – когда он постучал к родителям в окно, то ночь показалась расступившейся и просветлевшей, хотя меня тут же уложили спать.
После этого случая родители не оставляли меня у бабушки, а брали с собой в кино. Первое, что помню – Тарзан, качающийся на лианах и гоняющийся за козой, чтобы подоить ее. Обезьянка Чита просто произвела в нашем селе фурор: Николай, брат моей подруги Людмилы, сразу же прилепил это имя к ней, да и дядя Жора, вскорости женившийся, свою жену до конца дней называл Читой.
Не удивительно, что в такой же мере, как папа наклонял меня к знаниям, мама приучала к художественным ремеслам. И это было не только шитье и вязание крючком, она пыталась дать мне музыкальное образование. Раньше в школе руководил музыкальной самодеятельностью Николай Николаевич Солоник, баянист, заведующий сельским клубом, всегда занятый человек. Но вот в учебный план ввели уроки пения и к нам прислали настоящего учителя музыки.
Вехник Петр Дмитриевич был слепым – потерял зрение в детстве, балуясь с найденной в посадке гранатой. Вида он был тучного, неопрятного, как все слепые. Но и на него нашлась охотница – мама Василия Буряка, нашего местного сердцееда. На содержание семьи надо было зарабатывать средства, и Петр Дмитриевич начал давать частные уроки игры на фортепьяно. Мама отвела меня к нему. Месяц учебы показал, что я способностями ни к пению, ни к игре на музыкальных инструментах не обладаю и деньги переводить на меня не стоит. И все же азы нотной грамоты были мною освоены, что в дальнейшем позволило научиться игре на мандолине и даже участвовать в школьном ансамбле.
Точно так мама хотела дать мне представление о живописи. Как-то, потратив уйму денег, купила коробку цветных карандашей на сорок восемь оттенков. Это было нечто грандиозное! В тот же вечер папа заточил все, и в дальнейшем я брала их в школу на уроки рисования. Научилась рисовать и раскрашивать селезня, а главное – различать виды живописи: рисунок и живопись – создание картин с помощью цвета. Как ни малы были крохи, что мне давали, они составляли основу, на которой со временем прорастали более обильные знания.
Мама, несмотря, что вышла из крестьянской среды, не была религиозной и меня ни к молитвам, ни к церковным праздникам не приучала, но при случае поясняла явления действительности именно православными мифами. Добро и зло – главный вопрос любой идеологии, в том числе и православной – у нее регулировался одним: чтобы люди не осудили. Оглядка на общественное мнение, на похвалу и хулу, как на регулятор отношений в условиях местечковой закрытости, была оправданной и сильной. И того и другого мама избегала одинаково, не любила быть в центре внимания – черта подсознательной осторожности.
Возможно, по этой причине умалчивала некоторые важные этапы своей жизни, например московские страницы и причастность к событиям, которые сразу же после войны стали интригующей историей. Я намекаю на ее знакомство с Мариной Цветаевой. В тех событиях было много тайны, опасной недосказанности и смыслов, чуждых и непонятных крестьянским умам. Мама интуитивно чувствовала их исключительное значение, но не улавливала сути и тем более не умела по достоинству ее оценить. Поэтому выбрала, с точки зрения нашей нынешней истории, не лучший вариант, но спасительный для нее лично – молчание. Мама ни о чем не рассказывала как раз потому, что хотела скрыть свои знакомства, способные повредить ее благонадежности, а позже – не хотела показывать другим и этот свой страх, и то, что тогда ни в чем толком не разобралась.
Мы идем домой из гостей, от ее бабушки Орыси, на улице накрапывает дождь и раздается гром, впервые явственно различаемый мною как звук то далекий и рокочущий, то похожий на треск, рассыпающийся, как горсть мелочи, прямо над нашими головами. Сверкают молнии. Резко пахнет озоном и намокающей под дождем дорожной пылью. Черные тучи надвигаются со всех сторон, умаляя светлость дня.
– Что это? – спрашиваю я.
– Гроза.
– А кто шумит у нас над головой?
– Илья-пророк ездит по облакам на колеснице и бросает огненные стрелы в непослушных детей.
– А я послушная?
– Да.
В отличие от других детей и невзирая на многие «страшилки» от бабушки Наташки, ни в какую нечисть я не верила, ничему не поклонялась. Ни черти, ни домовые, ни лешие надо мной власти не имели, я вообще понимала мир так, что он вполне объясним, а значит, безопасен. Хотя в нашей семье существовал рассказ о необычном явлении в канун возвращения маминого брата Петра из немецкого рабства – но исключения лишь подтверждали правило.
Случилось это явление в теплое время года. После трудового дня мама и папа поужинали и, переделав домашние дела, легли спать. В природе еще не вполне потемнело, в окна просачивался угасающий свет, где-то шумели и гуляли дети, по улице ходили люди и слышались их голоса. Вдруг тишину прорезал звук мощного удара, донесшийся с кухни. «Словно поперек стола изо всей силы ударили огромной дубиной» – описывал этот звук папа. И тут же тот удар потонул в звяке упавшей на пол, разбившейся вдребезги и рассыпавшейся посуды, ее осколки кружили по керамическому полу и катились в дальние углы со своеобразным звоном – таково было впечатление.
Папа вскочил с кровати и метнулся в кухню, ожидая увидеть полный разгром и что-то невероятное. Но там все стояло на своих местах, стол был пуст, посуда упрятана в шкаф – цела. Никаких следов дубины, никакого потрясения. Папа прошел дальше в коридор – все чисто, аккуратно, все находилось на местах. А к ним во двор уже бежали люди. Услышав их голоса, папа вышел навстречу.
– Что у вас стряслось? – спросила Юлия Адамовна, полячка, жившая по соседству. – Я слышала взрыв. Или это не у вас? – за ее спиной стояла мамина одноклассница Мария Григорьевна Дмитренко и ее муж, оба – встревоженные. Они жили наискосок через улицу.
– Мы подошли к своим воротам, – сказала Мария Григорьевна, – когда из вашей форточки вырвался страшный звук, как будто случился обвал и ваш дом сейчас рухнет в пропасть. Так страшно стало!
– Да вроде рвануло и у нас, но и не у нас, – и папа рассказал соседям обо всем, что произошло. – Зайдите в дом, посмотрите сами.
Соседи идти в дом отказались, поверили папе на слово.
– Что это может быть? Сам удивляюсь.
– Это вам знак, – сказала Юлия Адамовна.
– Какой? – растерянно спросила вышедшая на этот разговор мама.
– О каких-то изменениях. Может, твой брат, Паша, вернется из Неметчины.
Она как в воду глядела – через день рассветной порой в окно постучал Петр Яковлевич, с котомкой за плечами.
Объяснение этому феномену так и не было найдено. В наше время можно было бы подумать, что звук взрыва упал с неба – так гремят самолеты, преодолевающие звуковой барьер. Но тогда реактивных самолетов еще не было.
И все же никакие стихии не пугали меня, я не ощущала перед ними бессилия, ни своего, ни со стороны старших. Я знала, что Бог сотворил природу милостивой к человеку. А вот беспомощность перед чужими желаниями меня пугала. Плохо засыпая по вечерам, я ворочалась и думала о том, что где-то молодые пограничники несут службу и предупреждают посягательства на нашу страну. Я представляла, как им хочется спать, а они не имеют на это права. Что же я такая плохая, что не сплю, когда они берегут мой покой? И приходил сон – из благодарности к ним, чтобы их труд не был напрасным.
2. АлександраСтаршей сестры долго как будто не было в моей жизни. Возможно, это объясняется тем, что в семье ей не навязывали роль няньки – пока я не пошла в школу, мама не работала и сама присматривала за мной. Александру более-менее устойчиво помню только старшеклассницей, когда она в летнее время купала свиней, а в зимнее – вместе с подругами решала задачи по математике и писала сочинения по литературе.
Если постараться охарактеризовать Александру коротко, то я скажу так – тяжелая форма своеволия. Это не хорошо и не плохо, просто это так, и все.
Самое раннее воспоминание связано со случаем, когда она спасла нас с мамой от смерти, – смутное, причем не в образах, а в ощущении присутствия. Но потом оно слилось с памятью о сохранившихся фото, на которых Александра блестит взглядом из-под густой челки.
Мы в палисаднике, где я любила бродить среди мяты, доходившей до пояса, и зарослей цветущих мальв. Я стою на стульчике, рядом – сестра. Это фотография или мы так во что-то играем? Фотография, и она сохранилась – я даже помню, как нас готовили к фотографированию и кто фотографировал. Мои дорогие родители позаботились о том, чтобы у нас оставалась память о детстве.
А возможно, моя память о детстве сестры просто не хочет просыпаться, потому что там скопилось много досадного. Сестра во всем – мой антагонист, и в этом суть. Пример. Мы сидим в кухне. На стене прикреплена единственная лампа, горящая умеренно, чтобы не было копоти. Мама готовит ужин, остальные разместились за столом. Папа рассказывает сказку о курочке рябой, причем старается сделать из нее маленькое представление. Он говорит в лицах, положил на стол яйцо и катает его пальцем, показывая, как оно может упасть от прикосновения мышкиного хвостика. Мне интересно и жалко разбитое яйцо, я переживаю события сказки с эмоциями. Папа успокаивает – яйцо не пропало, бабка положила его в тесто и напекла блинов. Сказка короткая, а мне хочется еще. Но папа устал, да и не может сразу вспомнить другую. Он кивает на Александру: «Пусть сестричка тебе сказку расскажет».
Сестричка поднимает голову, насмешливо смотрит мне в глаза:
– Хочешь сказку про серого бычка?
– Хочу, – простодушно говорю я.
Сестра продолжает:
– Ты сказала «хочу» и я сказала «хочу». А хочешь сказку про серого бычка?
Я непонимающе хлопаю глазами – неужели она не слышит?
– Хочу! – повторяю громче.
Сестра передразнивает мой тон и громкий голос:
– Ты сказала «хочу» и я сказала «хочу». А хочешь сказку про серого бычка?
Так продолжается раз пять, я начинаю нервничать, видя, что она меня не просто дразнит, а сознательно и убийственно достает до крови, и не знаю, как защититься. На очередной ее вопрос я отвечаю: «Не хочу». Но это ее ничуть не смущает и не останавливает:
– Ты сказала «не хочу» и я сказала «не хочу». А хочешь сказку про серого бычка?
Я посматриваю на родителей, увлеченно беседующих у плиты, и вижу, что им не до нас. Однако во мне появляется надежда, что молчание спасет меня от пытки, устроенной сестрой. И я молчу, не отвечаю ей. А сестра не теряется. Словно вязкий комок, приставший к обуви, она не отстает и продолжает изуверское дело:
– Ты молчишь, и я молчу. А хочешь сказку про серого бычка?
Я начинаю плакать, и тут же следует продолжение:
– Ты плачешь и я плачу. А хочешь сказку про серого бычка?
У меня развивается нервный срыв, я заливаюсь ревом и колочу ложкой о стол. Сестра невозмутимо продолжает:
– Ты ревешь и я реву. А хочешь сказку про серого бычка? – голос Александры становится вкрадчивым, чтобы родители не слышали ее проделок и не могли уличить ее в садизме.
У меня возникают судороги, я влезаю на стул, топаю ногами, задыхаюсь от ненависти и желания убить ее.
– Что случилось? – папа подходит ко мне, но я только всхлипываю, спазмы перехватывают горло и мне трудно говорить. Тогда он поворачивается к сестре: – Что за капризы? В чем дело?
– Не знаю, – невинно говорит она. – Может, ей моя сказка не понравилась.
Папа отвешивает мне шлепков. И я, ошарашенная несправедливостью, что бьют именно меня – пострадавшую, замолкаю. Тем не менее экзекуция продолжается и меня ставят в угол в темной комнате, куда через минуту проникает сестра и, прыгая на одной ноге, шепчет:
– Получила сказку, ревушка-коровушка? Так тебе и надо. Сейчас из спальни выскочит бабай и схватит тебя.
Она так живописует этого страшного бабая и его кровожадность, что мое воображение разыгрывается всеми успевшими проникнуть в него жуткими образами. Между тем сестра растворяется в темноте, гудит там и незаметно совсем уходит, а я жду расправы от неведомого монстра, дрожу и опять реву, что все против меня и в целом мире нет силы, способной восстановить справедливость. И не помогает ни то, что папа отменил наказание и взял меня на руки, ни мамины поглаживания и ласки, ни новая нормальная сказка. Сестра находится тут же и тайком на мигах продолжает дразнить меня и выводить из равновесия. Истерика охватывает мое существо, голос срывается и переходит в хрип, я выгибаюсь дугой на папиных руках, а потом ночью мне снятся черти с рогачами и заваливающая меня солома. На несколько дней я выведена из хорошего самочувствия, и, вялая и трудно дышащая, сижу возле мамы почти без движения.
Это было нормальное поведение Александры: издевательства, провокации, ябедничание, вранье, подведение меня под наказание – все это принималось ею за шутки, ловкие простительные проделки, а потому необыкновенно радовало ее. Такие случаи повторялись, пока я не поняла, что мне лучше держаться от нее подальше, чтобы не давать возможности исподтишка творить свои черные дела, особенно при родителях, когда она к этому стремилась. Такое поведение было нужно ей для радостного расположения и легкости в душе. Она после этого оживлялась и была довольна собой.
Занятая мною позиция не удовлетворяла Александру, и она мучилась, как называли это ее состояние родители – искала, на какой ветке повеситься. Помню себя в старшем возрасте – пожалуй, уже школьницей, – когда сестра опять спровоцировала мой срыв и истерику, хотя мы были одни дома и не было столь необходимых ей свидетелей и судей. Я схватила кочергу, прижала сестру к стене и била той кочергой до своего изнеможения. И тут я заметила странную, противоестественную вещь: сестра не отбивалась, хотя была сильнее и легко могла это сделать, наоборот, подставляла себя под удары с блаженной улыбкой. Ей нравилось происходящее, как мне нравился дождь, ветерок после дневного зноя.
Я научилась игнорировать ее. После этого она переключилась на маму. Бедная моя мама, сколько она вытерпела от своего ребенка, да и из жизни ушла раньше времени по той же причине…
Помнятся и хорошие эпизоды. По традиции осенью надо было обновлять наши соломенные тюфяки. Однажды мы с сестрой пошли к наметанному в поле стогу, специальным крючком надергали из него соломы и затолкали в пустой и предварительно выстиранный матрац. А вечером, когда легли спать, я крутилась и жаловалась на его колкость. Опять же – помню события, свои ощущения, а от сестры остается только тень.
В детстве она была меленькой, шустрой, чумазой девочкой, с торчащими во все стороны непослушными волосами, слишком густыми, прямыми и жесткими. Отличалась тихим, вкрадчивым упрямством, доходящим до крайних степеней, до своеволия, особенно что касалось ночных гуляний. Любила книги, и часто читала ночи напролет, за что утром получала нахлобучку. Правда, Александра смотрела на книги не как на занятие, добавляющее знаний, а как на развлечение, на удовлетворение любопытства. Так зачем тогда портить зрение керосиновой лампой и не спать по ночам?
В отличие от меня она была непоседой, тем более что умела дружить с ровесниками, почти никогда не оставалась одна.
3. Алла-ЖеняБыли у нее две подруги, наверное, самые близкие: Алла и Женя – соответственно годом и двумя старше ее, девочки из пострадавшей от репрессий семьи, даже двух семей. Воспитывала их баба Дуся: Алле она приходилась матерью, Жене – родной теткой. У бабы Дуси «безвозвратно взяли» мужа, у Жени – обоих родителей, родную сестру бабы Дуси вместе с мужем. Работала баба Дуся в больнице прачкой, но, несмотря на то и это, и что в семье было еще две старшие дочери – Лида и Зоя, материально они жили в достатке, даже богато. О «взятых в репрессии» поговаривали, будто грехи у них были криминальные, а не политические, которыми они прикрывались, поэтому и без репрессий им бы несдобровать. Но это так – разговоры. Жила у нас в селе Цетка, не просто пособница, как иные, а прямая любовница самого Махно, и то ее не трогали, только плевали вслед. Правда, она не воровала, не выгребала домашний скарб при еще теплых трупах тех, на кого налетали махновцы именно для грабежей.
Называла я девушек одним именем Алла-Женя.
Алла-Женя были очень симпатичными холеными созданиями, по образу жизни – почти барышнями-боярышнями. В школе обе занимались слабенько, особенно не блистала Алла, зато Женя много читала, возможно, потому что ее не нагружали никакой домашней работой и по причине сиротского положения (сирот обижать грех), и по причине врожденного увечья – конского копытца. Так вот когда баба Дуся уходила на ночную смену, девчата боялись оставаться одни в доме и приглашали на ночевки нас сестрой.
Ночевки эти начинались с вечерних посиделок во дворе, где у барышень обязательно находилась какая-нибудь сидячая работа: то резать яблоки на сушку и нанизывать на нитку, то перебирать высохшие ломтики и закладывать их в холщовые мешочки – на зиму, то утюжение белья, то разное другое. Когда же с этим бывало покончено, шло наше общее умывание с визгом и веселыми обливаниями, порой с догонялками. А потом – ритуал зачехления окон, их протирание сухой тряпкой, закрытие наружных ставен с характерным стуком, почти звоном нагретого сушеного-пересушенного дерева, с вталкиванием металлических штырей в сквозные гнезда, затем закрывание изнутри – там на воткнутый снаружи штырь надевалась толстая упорная пластина, и в петлю на конце штыря вправлялся кованый стержень с набалдашником. Затем уж закрывались внутренние ставни с накидными крючками. Всего этого у нас не было, никаких ставен, поэтому мне нравилось своей почти церемонной сложностью и скрытым значением.
Для меня эти ночевки были праздником. Во-первых, – лоскутки, обрезки кроя и остатки от отрезов, из которых баба Дуся шила людям платья. Их собирали специально для приходящих в гости детей (кроме меня сюда часто приезжала Тая – внучка бабы Дуси и моя троюродная сестра) и держали в красивой коробке у швейной машины. Лоскутки заманчиво пахли всякими модами, тонкими красавицами из цветных журналов и мануфактурной лавкой.
Во-вторых, мне разрешали заходить в комнаты, обычно закрытые для других – в залу и бабкину спальню. Это были храмы чистоты и роскоши, описывать – затруднительно: шикарная мебель красного дерева на гнутых ножках, содержащаяся в льняных чехлах, расшитых гладью; картины в багетных рамах, в которых даже неискушенный человек узнавал неподдельность и большую ценность; бархат и ковры на диванах, креслах, столе, на полу. Бабкина спальня – отдельный разговор, одна кровать чего стоила, это было произведение искусства из воздушных кружев, вышивок и пирамид из подушек. Даже трудно было представить, что на такой можно спать. Но мне разрешали все это рассматривать и даже трогать рундук, где хранились предметы, связанные с рукоделием: мулине, пяльцы, наборы иголок и образцы вышивок.
В-третьих, разговоры. Девчата умели говорить интересно об обычных вещах, например, о меде. Баба Дуня держала пасеку, сама качала мед. Казалось бы, – ну подумаешь! Но нет, все было поставлено на такую ногу, будто пчеловодство представляет вид искусства, куда непосвященным нечего соваться.
В-четвертых, музыка. В распоряжении девчат был патефон с пластинками, необыкновенная роскошь того времени, – Шульженко, Трошин, Гурченко, танцевальная и инструментальная музыка в исполнении лучших оркестров мира, доступная советским любителям. И слушали девушки ее тихо, сосредоточенно, не болтая при этом. Разве что могли в кухне потанцевать танго. Окончив школу и навсегда уезжая из села, Алла-Женя отдали нам и патефон и все пластинки, уже сильно поцарапанные, хрипящие – на память. Но это позже.
Наконец, было еще одно – на сон Александра укладывалась с Аллой, я – с Женей, и Женя непременно рассказывала какую-нибудь книгу. Спали мы в девчачьей спальне, куда имелся альковный вход из кухни-столовой. Теперь такая планировка называется студией по римскому образцу. Поди ж ты, оказывается, мы издревле привыкли к роскоши! Так вот бывало, все уже давно сопели, видя сны, сама рассказчица говорила заплетающимся языком, а я все еще слушала и сопереживала героям, просила ее продолжать. Помню «Обрыв» Гончарова и свое «еще, еще». Женя тогда так и заснула на полуслове, а я долго лежала и представляла, что может произойти дальше, и ставила себя на место героев. Уснув, не угомонилась, впечатления доставали меня и там, так что я крутилась и кувыркалась, пока не свалилась с кровати. Я всех разбудила своим грохотом, за что была осмеяна.
Как-то был жаркий день, ленивый, сонный. Вместо обеда, который ни готовить, ни есть не хотелось, я наелась вишен с хлебом и заскучала. Тут прибежала Людмила и предложила посоревноваться, кто больше выпьет воды. Согласилась я не сразу, не понимая смысла соревнования, но дала себя уговорить. Решили, что пить будем стограммовыми рюмками. Я проиграла, выпила на одну рюмку меньше.
Скоро вода естественным порядком била струей из Людмилы, и я слышала характерные звуки за углом, где она приседала. Сама же я с раздутым животом устроилась на корточках под стеной дома. Место было солнечное, и вскоре я почувствовала дурноту. Затем у меня возникла рвота.
Людмила испугалась, позвала Александру, возившуюся в доме, и они перенесли меня в тень, где облили водой. Но лучше не стало, болезненные эффекты нарастали. Тогда меня перетащили в дом, положили на кровать. Людмила долго оставаться не могла, утекла домой, а сестра облегчала мое состояние всеми способами, на которые была способна ее фантазия. Интуитивно она понимала, что надо чем-то наполнять желудок, чтобы мои спазмы не протекали мучительно. Я ела все подряд, что она давала, даже хлеб со смальцем и солью.
Но ничего не приносило облегчения, тогда сестра побежала к Алле-Жене за советом, мол, одна голова хорошо… Девушки знали не больше ее, но безучастными не остались – собрали с огорода первые огурцы этого сезона, еще сами не ели их, и отдали для меня. Это помогло, я съела огурцы и рвота прекратилась. Родители, придя с работы, нашли меня уже выздоравливающей. Впоследствии Женя стала врачом, правда, не практикующим, она работала в лаборатории мединститута. Алла обосновалась в Запорожье, работала продавцом.