Текст книги "Сто дней"
Автор книги: Лукас Берфус
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 12 страниц)
Я поднялся, чтобы узнать у наших соседей последние новости, но сидевший ближе к нам велел мне помолчать, а другой сообщил шепотом, что повстанцы захватили пограничный пункт в Кагитумбе, убив одного солдата и обратив в бегство остальных. Дорога из Рухенгери на Кигали закрыта, добавил он. Как бы рассказать об этом Агате и не встревожить ее, подумал я. Подобрал, как мне показалось, нужные слова и начал было говорить, но она, поначалу явно ничего не поняв, вдруг вскочила как ошпаренная, схватила свою сумочку и побежала к отелю. Мне нужно было заплатить по счету, нехитрое дело это на Киву нередко затягивается, особенно если у тебя только одна крупная купюра и кельнер должен сходить в город, чтобы разменять ее. Вот так это было.
Бросив наши вещи на заднее сиденье, Агата села за руль. Едва я закрыл за собой дверцу, как она рванула с места, и мы понеслись по извилистой дороге на Рухенгери. Миновать город и мчаться дальше не удалось. Немцы не соврали. Солдаты правительственных войск перекрыли шоссе и никого не пропускали. Агата повернула назад, и вскоре мы оказались за Мукамиирой. Оставив шоссе, двинулись дальше по проселку, вдоль озера Караго. В прибрежной воде мелькали пеликаны и цапли, узкая дорога то и дело петляла, и я охотно воспользовался бы случаем, чтобы взглянуть на пороги. Но Агата упорно вела машину все дальше на юг. Стемнело, однако нам везло: месяц стоял в своей последней четверти, освещая местность мутным светом. Рытвин на дороге прибавилось, но Агате как-то удавалось объезжать их. Иногда на пути попадались селения, мы проезжали мимо домов, в которых размещалась администрация, а потом нас опять окружали банановые рощи и чайные плантации. Движение вперед по тряской дороге без остановок утомило меня. Голова моя порой падала на грудь, но очередной ухаб опять бросал ее на лобовое стекло, будя меня самым беспардонным образом. Агата же не сбавляла скорости. Мы погружались все глубже в ночь. Мчались по полям и пашням. Деревья исчезли. Мы взбирались на холмы и спускались с них. Какое-то время держались течения Гитшье и Мухембе. Оставили позади себя Кабайю и Гасеке. Агата по-прежнему не выпускала руль из рук, и мне пришлось трижды просить ее, прежде чем она остановила машину и я смог справить малую нужду. Мотор она не выключила, меня тошнило от алкоголя, крутых виражей и обманутых ожиданий. А когда я решил немного размять ноги, она нетерпеливо засигналила, давая понять, что надо не мешкая продолжить наш стремительный вояж.
В какой-то момент мы заплутали и оказались на проселке, который заканчивался жилищем ничтожно малой величины. Лучи фар высветили всю убогость лачуги, точнее, звериного логова – не намного уютнее барсучьей норы, не краше ласточкина гнезда. Два раза еще я предлагал дождаться рассвета. Молчание в ответ не оставляло сомнений в том, что она намерена гнать дальше, пока в баке есть бензин. По обеим сторонам дороги показались надстройки заброшенных рудников близ Катумбы, и мы покатили по долине Ньяваронго, одного из истоков Кагеры. Преодолевая один выступ за другим, узкая дорога поднялась на вершину горы, где мы наконец опять вышли из машины. Рассвет еще не наступил, и мы затаили дыхание, замерли при виде несчетного числа холмов, протянувшихся в последнем свете луны до самого горизонта. Перед нами простирался весь запад страны. Подобно акватинте Добиньи или Ходовецкого. И меня вдруг наполнило чувство благодарности – за эту ночь. Что бы с нами ни случилось, я всегда буду помнить эту безумную гонку. И в редеющем сумраке нового дня меня совершенно не трогало, что Агата всхлипывала и кляла меня на чем свет стоит, с каждой минутой теряя надежду успеть к заветному рейсу.
Теперь дорога вела круто вниз по направлению к Гитараме. Мы ехали вдоль скалистых склонов, по голым, без крупинки гумуса, каменным лепешкам. Вместе с солнцем появились люди. Из легкой дымки, поднимавшейся с полей, проступали силуэты женщин, детей, мужчин, и я понял, что страна нам только казалась вымершей – всю ночь мы ехали среди спящих людей.
Что ж, Агата опоздала на самолет, и, не скрою, тогда я решил, что справедливость восторжествовала – пусть даже на короткий срок. Придется подождать неделю, думала Агата. Думал так и я. В действительности ей уже было не суждено покинуть страну. Хотя в последовавшие затем четыре года она не раз могла сделать это. Однако как-то так получилось, что она уже в те дни заразилась вирусом ненависти, который сначала отравил ее душу, а потом свел молодую женщину в могилу. При том что я долгое время не замечал никаких признаков отравления, да и она довольно долго, с год, не меньше, а скорее даже дольше, жила привычной для нее жизнью. Я часто спрашивал себя, что произошло бы, если б я не настоял тогда на нашей поездке к берегам Киву. Она, несомненно, улетела бы в Брюссель. Мы никогда бы больше не увиделись. Я не провел бы пресловутых ста дней в Кигали. Агата, вероятно, здравствовала бы и поныне.
Поговаривали, что правительственные войска отбили атаку в тот же вечер, но вскоре Би-би-си распространило сообщение, что мятежники находятся уже в Кабиро, проникнув в глубь территории страны на шестьдесят километров. По пятам за ними следуют беженцы: в течение сорока лет они терпеливо ждали в Уганде того дня и часа, когда вместе со своими чадами смогут вернуться на родину своих предков. Люди в Кигали были невысокого мнения о правительственной армии, особых надежд на нее не возлагали. Оснащенная оружием французского производства в виде бронемашин «Панар» и вертолетов «Газель», численностью не больше пяти тысяч штыков, она была слишком мала, чтобы дать людям ощущение безопасности. К тому же солдаты не только никогда не участвовали в боевых действиях, но даже не представляли себе, что это такое. Это были казарменные сынки: упитанные, с приличным жалованьем, но ленивые, несравнимые с королевскими солдатами – с теми легендарными воинами, что веками защищали страну от вторжения в нее работорговцев. Повстанцы, которых называли тараканами, стремились быть им под стать. Оказавшись в шестидесятые годы в изгнании, они присоединились к угандийским повстанцам, входили в ударные части и вместе с местными инсургентами одержали победу. Они умели сражаться, и потому мы боялись и не верили сообщениям о том, что правительственным войскам удалось перекрыть пути, по которым повстанцы снабжались из Уганды.
По приказу Хаба были арестованы тысячи людей. Высокорослых хватали прямо на улице, без всяких объяснений бросали в тюрьму. Среди них оказались две женщины из тех, что работали за окошком в приемной дирекции. Это противоречило соглашениям с местными властями, и Маленький Поль с Марианной заявили министру юстиции протест, потребовали проверить условия содержания под стражей. Мы посещали тюрьмы и ужасались тому, что там видели, – по двадцать человек в камерах, рассчитанных на пятерых, во всех уборных засоры, вода для питья грязная. Однако какими бы резкими ни были формулировки в письмах протеста, в личных беседах с чиновниками мы давали понять, кого считаем ответственными за возникшую ситуацию и на чьей стороне находимся.
И разве было непонятно, почему ярость Марианны и гнев Маленького Поля вызывали только мятежники и война, которую они развязали и которая грозила сорвать реализацию проектов и уничтожить то, что было создано за тридцать лет людьми трех поколений? Разве эти люди приезжали сюда не для того, чтобы помочь стране встать с колен и достичь определенного уровня развития? Разве вина за смуту, за убийства, за проблемы, которые густой сетью опутали страну, не лежала целиком и полностью на мятежниках? Их желание вернуться на родину можно было понять, однако они не имели права забывать, что именно они потерпели историческое поражение в революции 1961 года. Разве могли претендовать на возвращение, скажем, судетские немцы? Или три миллиона немцев, которым пришлось покинуть Силезию и которые стали называть себя «изгнанными»? Что сталось бы с Европой, если б каждый ее житель захотел вернуться туда, где когда-то более или менее случайно жили его родители? Ради сохранения мира на континенте европейцы не допускали подобного развития событий. Лишь эти медноголовые мятежники не поняли, что старую несправедливость не устранить новой. При этом дело было даже не в тяге к родным холмам, на что они обычно ссылались. Музевени, которого они поддерживали в войне с Оботе, перестал нуждаться в их услугах и бросил высокорослых на произвол судьбы. Именно поэтому они перешли границу и начали наступление.
Я никому об этом не говорил, но мне нравилось то возбужденное состояние, в каком теперь находился Кигали, – с уличными заграждениями, с коротко стриженными, обнаженными до пояса рекрутами, шагавшими по городу колоннами в два ряда. С офицерами и солдатами Иностранного легиона: Франция направила их сюда, когда после нападения не прошло и двух недель, и теперь они носились по Кигали на своих джипах с таким решительными лицами, будто уже участвовали в боевых действиях. Мне они нравились, да и кому они не нравились – я хочу сказать, не они сами, а их настроение. Ведь войной-то в Кигали в общем-то не пахло. Бои шли на севере, близ границы с Угандой – вдали от наших глаз.
Существовали ограничения: так, в первые месяцы не рекомендовалось, а позднее даже было запрещено находиться на улице вечером, после двадцати часов. Жандармы вели себя грубо, особенно те, кто только что надел форму. Людей хватали, избивали без всякой на то причины, отбирали все, что имело хоть какую-то ценность, и сажали за решетку. Не щадили даже работников посольств. Нападению подвергся один из сотрудников кенийского представительства. Вечером он был обстрелян солдатами, что особенно возмутило Маленького Поля. Он называл этих людей варварами, не зная, как и мы все, к какому лагерю они принадлежали. Ясно было одно: мы тоже могли стать мишенью. Марианна распорядилась усилить меры безопасности. К каждому дому был приставлен охранник, в каждом доме был установлен дополнительный телефон. А к служебным машинам мы прикрепили щитки с надписью: «ШВЕЙЦАРЕЦ».
События в стране приковали к ней внимание мировой общественности. Мы больше не находились на каком-то забытом Богом клочке земли, «где-то там в Африке». Я работал теперь в одной из горячих точек планеты. Мы сидели на пороховой бочке, и это волновало, пугало и приводило в смятение. Город был полон слухов и темен. Он совершенно изменился. Ощущение было такое, будто все годы мы видели только кулисы, а теперь кто-то развернул их на сто восемьдесят градусов. И мы оказались в голом каркасе, жили теперь в чьем-то мрачном чреве – на той стороне, которая была реальной, подлинной, привлекательная же сторона, с четким распорядком дня и хорошими должностями, была иллюзией и осталась в прошлом.
Мы по-прежнему не понимали людей, мотивы их поступков сплошь и рядом оставались для нас тайной. Зато с лиц исчезла эта вечная улыбка – страна сбросила маску. Название ее столицы теперь чуть ли не ежедневно появлялось в сообщениях крупнейших телеграфных агентств. Статьи из «Нью-Йорк таймс» и лондонской «Таймс», из «Монд» и «Нойе Цюрхер цайтунг» передавались из рук в руки и обсуждались. Мы делали вид, что нас раздражают ошибки и легковесные суждения журналистов. На самом деле они укрепляли в нас чувство превосходства. Ситуацию в стране мы знали лучше, чем писаки, сидевшие в редакционных кабинетах в Найроби, Кейптауне или, в лучшем случае, в Кампале. В Кигали их практически никогда не видели.
Находясь однажды в посольстве, я принял звонок репортера швейцарской газеты. Он хотел поговорить с Марианной, чтобы получить от нее информацию о мерах по обеспечению безопасности швейцарских граждан, находящихся в данный момент в стране. Не знаю уж, кто тянул меня за язык, но я сказал, что координатора в Кигали нет, что она за городом, где ведутся работы, и что с равным успехом необходимую информацию могу дать и я. Старался придерживаться фактов, однако выбирал резковатые выражения, описывая безобидные, в сущности, происшествия. И вскоре прочитал в той газете статью, из коей следовало, что убийства и прочие злодеяния совершаются на улицах Кигали даже в дневное время. В качестве источника был назван высокопоставленный чиновник швейцарского представительства, и мне оставалось лишь надеяться, что никому и в голову не придет связать с безымянным дипломатом мою скромную особу. И все же тайное стало явным. Кто-то из Центрального управления доложил вышестоящему начальству, что кооперанты-де сеют среди населения панические настроения, и призвал дирекцию к ответу: почему она, известная своей рассудительностью и осмотрительностью, не только не пресекает такого рода действия, но и сама пропагандирует насилие и произвол? Марианна бушевала, Маленький Поль не разговаривал со мной целую неделю, я ходил с видом грешника, но считал, что дело стоило вызванного им переполоха. Все-таки статья убедила меня в том, что я играл здесь не последнюю роль, и ведь никто не мог отрицать, что в Кигали пахло паленым.
Прежнего покоя не было, но теперь я хотя бы не скучал, а грозовая атмосфера в городе придавала бодрости. Я меньше спал, пил больше кофе и был охвачен смутной тревогой – не знаю, была ли тому причиной война или мои отношения с Агатой. Она позвонила мне и сказала, что остается в Кигали. Отец хочет, чтобы она была рядом. Из Рухенгери, где она появилась на свет, приехали родственники. Положение там, на севере, стало шатким. Ее дядя с женой, двое кузенов и три кузины жили теперь в их доме на авеню Молодежи. В нем и прежде было тесно, а теперь матери был нужен всяк, кто помогал бы ей вести домашнее хозяйство и заботиться о гостях. Научившись в Брюсселе ценить независимость, Агата отвыкла от жизни в семье. Уже первый месяц после визита Папы был сплошным мучением. И вот теперь она должна остаться на неопределенное время в этой заштатной столице. Женщине тут нельзя пойти в бар одной, и даже в нормальном ресторане к ней тут же начинают приставать какие-то пришлые парни в военной форме. Мне казалось, что это поможет наладить наши отношения. Только Агата смотрела на это по-иному. Она не желала со мной встречаться: во-первых, считала, что застряла в Кигали по моей вине, и, во-вторых, из опасения, что ее могут причислить к легкомысленным особам, высматривающим европейцев в «Шез Ландо». Напрямик она мне это не говорила, но мне и без того все было ясно. К тому же скрывать наши отношения будет больше нельзя, придется познакомить меня с родителями и другими родственниками, и, когда Агата представляла себе мою встречу со своим отцом, ее начинали мучить кошмары.
Я не торопил ее, дал время на раздумья. Тоска по иностранцу, человеку, который не принадлежит к ее клану, привела заблудшую вновь ко мне. Мы встретились тайком, в субботу после обеда. Она не отправилась в Cercle sportif [8]8
Спортивный клуб (фр.).
[Закрыть]играть в теннис, а пришла в особняк Амсар и стала изливать мне душу. Я умираю от скуки, сказала она. Мой дядя – неуч, он туп как пень, у него плохо пахнет изо рта, он отравляет воздух в доме своим одеколоном. Но с этим можно было бы смириться, если бы в доме не было двоюродных братцев. Они не дают мне прохода, разглядывают с ног до головы, подкарауливают в прихожей. Провинциалы самого низкого пошиба, говорила она со стоном. За всю свою жизнь не прочитали и двух книжек, а Кигали для них – город с мировым именем, пуп земли, ты можешь себе это представить? У любимого же брата, единственного человека в семье, которого она уважала, времени для нее не находилось. Он был одним из лидеров политической партии, называвшей себя Республиканско-демократическим движением. В принципе он мог бы отправиться вечером с Агатой в какое-нибудь заведение, дать ей возможность немного развлечься, не вызывая никаких подозрений. Куда там! Он ходил на собрания, писал трактаты, агитировал, вел с отцом на веранде чуть ли не до полуночи бесконечные споры – о будущем страны, о новой конституции, о целях мятежников и прочих «скучных» вещах. Агату они не интересовали ни в малейшей степени.
Меня удивило, как мало она говорила о войне. Столкновения на границе, тревожная ситуация в городе были для нее чем-то таким, что мешало ей вести интересную, веселую жизнь. Казалось, судьба страны была ей безразлична или касалась ее лишь постольку, поскольку затрагивала ее собственную судьбу. Я этого не понимал, и в то же время ее политическая безалаберность меня забавляла. Я немало дал бы за то, чтобы столь же сильное волнение, как здесь, охватило и мою страну – даже если бы никто не знал, во что это выльется и будущее страны оставалось бы неясным. Я понимал Фелисьена, брата Агаты, я бы наверняка так же, как он, ринулся в политическую бучу, и в то же время был, конечно, рад, что Агата этого не делала, а предпочла прийти ко мне, чтобы выплакаться на моем плече. Раза три мы обменялись поцелуями, однако теперь ей был важнее надежный друг, человек, который слушал бы ее, братишка из иного мира. И я старался не быть назойливым. Старался дать ей почувствовать, что кто-то ее понимает. Я знал, что ей нравилось – непринужденные разговоры о том о сем, всякие пустяки.
В особняке Амсар поселился дух. О его появлении свидетельствовали острый запах перекиси водорода, выглаженные рубашки в шкафу, ящик, полный бутылок пива, аккуратная стопка журналов. По субботам я иногда просыпался от какого-то легкого шума и, встав с постели, видел скользнувшую мимо меня тень крепкой, жилистой фигурки. Казалось, дух знал незнакомые мне пути, по которым перемещался из одной комнаты в другую. Шагов было почти не слышно. Звук походил на незвонкое чмоканье: видимо, кто-то торопливо передвигался босиком по выложенному плиткой полу.
И вот однажды субботним утром, когда я, еще в трусах и небритый, уселся с чашкой кофе в кресло, чтобы посмотреть по видео «Копи царя Соломона» – фильм, одолженный мне на пару дней Мисландом, передо мной вдруг возник этот дух во плоти. Человеческое существо без возраста, о котором далеко не сразу можно было сказать, что оно женского пола. Не глядя на меня, фигурка пробормотала приветствие и убрала пустые бутылки и фисташковую скорлупу. Сначала я спросил женщину, как ее зовут. Эрнеста. Где вы живете? Внизу, на болотах. Одна? С мужем. Дети? Семеро. Кто за ними присматривает, когда вы на работе? Она отвела глаза. Снова принялась за уборку. Я рассказал о ней маленькому Полю. Она прислуживает в особняке Амсар, объяснил он. Уже давно. Не может ли она приходить в другой день недели: по субботам мне бы хотелось побыть одному. Поль покачал головой. Она обслуживает и другие дома, а мне просто не надо ее замечать. Можете делать что хотите. Будьте вежливы и категоричны. Не опускайтесь до панибратства. Показывайте, кто в доме хозяин.
Я пытался следовать советам Поля, но удавалось мне это плохо. Не было опыта выступать в такой роли. Позволял вовлекать себя в разговоры и мало-помалу узнал, что она с юга. Из высокорослых, правда, нетипичная: коренастая, темнокожая, такого росточка, что еле достает до педалей своего велосипеда – старого односкоростного «индуса», с мягким сиденьем на том месте, где обычно крепится багажник, и с табличкой над фарой: «Спеши предстать пред Господом!» В столице Эрнеста проживала нелегально. Она и ее муж, тогда молодожены, воспользовались волнениями, вспыхнувшими в стране вскоре после военного путча 1973 года, и приехали в Кигали без официального разрешения. Вот уже восемнадцать лет она жила в страхе: а вдруг однажды ее возьмут и вышлют домой. Муж Эрнесты был в семье младшим ребенком. У него было одиннадцать братьев и сестер. Когда умер его отец, молодой чете достался клочок земли величиной с матрац. Слишком маленький, чтобы жить с него урожаем. В Кигали муж долго перебивался случайными заработками, пока не нашел место билетера на автобусной линии Кигали – Гитарама. Шли годы. Старшие дети подросли, могли теперь выгребать из болот глину для кирпичных заводов, и тогда отец вспомнил, что он – глава семейства. Уволился и стал заниматься заработками жены и детей. А это означало, что львиную долю он забирал себе и раз в неделю наведывался к старой вдове: та варила просяное пиво в чулане их дома, где он и пил, пока не кончались деньги или пиво.
Больше он ничего не делал. Сидел перед домом. Целый день слушал радио. Не утруждал себя даже легкой работой на крохотном участке, где Эрнеста выращивала маниок, бананы и авокадо. И собирала слишком мало, чтобы прокормить девять ртов. Продукты приходилось подкупать. А это било по карману и ложилось постыдным пятном на всю семью. Куцего надела для пропитания не хватало. Походы на рынок были доказательством их бедности.
Я сочувствовал Эрнесте, а главное, у меня был большой сад. Я отвел ей узкую полоску земли – вдоль каменной ограды, на солнечной стороне. Поначалу ее это смутило, но уже в следующую субботу она вырвала павонии и разбила грядки. Я никому об этом не сказал, не спросил разрешения, не ожидал каких-либо возражений. Да и откуда им было взяться? Напротив, высокорослые стали пользоваться у дирекции большей симпатией. Постепенно мы начали понимать, что все время поддерживали расистов. И потому спешили теперь что-нибудь сделать для пострадавших от их преступлений, а пострадавшими были главным образом высокорослые. Мы ускорили разработку проекта по развитию гражданского общества – хотя за тридцать лет не потратили на это и дня – и отчаянно искали возможностей держать с обеими сторонами одинаковую дистанцию. Как от нас этого требовало начальство. Старались реализовать проекты, которые ни у кого не вызывали возражения из-за их очевидной необходимости. И поехали к детям в Гисагару.
Сорок шесть полуголых сирот жили под открытым небом, предоставленные самим себе: каждую неделю смерть уносила как минимум одного мальчишку или одну девчонку, у остальных мухи пили гной из лопнувших нарывов. Родители стали жертвами эпидемии, которая за несколько лет до того вспыхнула в Нью-Йорке среди гомосексуалистов. Никто не мог сказать, каким образом губительный вирус проник в отдаленные районы провинции Киву. Мы знали только, что в Кигали инфицированными были двадцать процентов жителей, в некоторых же сельских коммунах эпидемия успела выкосить целые поколения. Вирус передавался исключительно в результате прямого обмена телесными жидкостями, а это означало, что пораженные им наряду с официальной моралью, одобренной католической церковью, исповедовали еще одну – свою собственную. По мнению зарубежных специалистов, нравственный облик аборигенов от этого сильно страдал. Не потому, что они на деле следовали этой второй морали, а потому, что ни за что не хотели говорить об этом. Упорно молчали, отказывались пользоваться презервативами и вели себя чуть ли не жеманнее девушек из церковного хора, что удивляло не только меня. Я думал, африканцы ближе к естественному состоянию, однако не считал, что главным для них является правило каждый против каждого. Главным, в моем понимании, было каждый с каждой. И вот выяснилось, что, живя таким образом, они никогда в этом не признавались. Они не могли объяснить нам, как вирус переходит от одного к другому. Здоровые же решили, что нет лучше лекарства, чем молчать. Заболевших надо держать в изоляции до самой смерти, а сирот потом бросать на произвол судьбы.
Мы хотели построить в Гисагаре для осиротевших детей дом, школу и больницу. И для обсуждения этого вопроса встретились с бургомистром в единственном ресторанчике коммуны, где нам подали блюдо из курятины, прожевать которую стоило немалых усилий. Мы были там не в первый раз. У бургомистра проект восторга не вызвал. Прежде чем дать добро на постройку сиротского дома, он должен получить средства для прокладки дороги, а чтобы проложить дорогу, ему требуется телефонная линия. Прежде чем одарить сирот школой, надо одарить гисагарский холм дорогой. В конце концов, всем членам его коммуны должно быть хорошо, а не только сиротам. Иначе он не может гарантировать их безопасность, потому как при виде красивой новой школы селяне начнут сгорать от зависти. Перед глазами у них будут их собственные дети, которых они, за редким исключением, не могут отправить в школу, а рядом с ними они увидят сирот, жизнь которых должна, по сути, складываться хуже – если болезнь возьмет свое.
У нас не было выбора. Судьба детей зависела от благосклонности или неприязни селян. Настанет день, когда мы уйдем отсюда. И тогда руководство сиротскими учреждениями перейдет к местным властям. Чтобы надолго обеспечить детям нормальную жизнь, требовалось согласие местных жителей.
Потому-то мы и сидели с бургомистром в трактире, единственном во всей общине, и потягивали просяное пиво, в то время как он ерзал на стуле, разглаживая несуществующие складки на галстуке с изображением Дональда Дака. Его округлое лицо выражало неподдельную радость земного бытия, он с хрустом отделял хрящи от косточек и прямо-таки с упоением рассказывал, как учился в столичном техникуме. Подобно каждому из ста сорока бургомистров страны, он был назначен на свою должность лично президентом. Теоретически власть на местах воплощал совет коммуны, но, поскольку его члены имели зачастую лишь начальное образование, совет походил на быка, которого вел за собой бургомистр – ухватив за продетое сквозь ноздри кольцо.
Каждая коммуна была разделена на десять секторов, а те, в свою очередь, – на ячейки, которые были не только административными единицами, но и партийными организациями. Независимых структур не было, даже низшие ряды руководителей секторов контролировались верховной властью – с резиденцией в Кигали. Каждый гражданин знал свое место, как знал и своего начальника, и подчинялся приказам, которые поступали прямо из столицы.
Европейские газеты много писали потом о племенной розни, о жестокости, уходящей корнями в глубокую древность. В реальности же геноцид стал возможен только потому, что это государство встраивало в свои структуры каждого гражданина, закрепляло за ним в обществе то или иное место. Не попасть в эти тенета было нельзя, пролететь под радаром было невозможно. Каждый должен был участвовать в такой жизни, какую бы задачу перед ним ни поставили. И каждый знал все обо всех, никто не мог спрятаться, повсюду действовал сыск. И потому этот бургомистр был хорошо осведомлен обо мне.
Мы с Полем сражались на лыко-лукошечной дуэли, как он ее называл, и конечно же были близки к тому, чтобы в очередной раз проиграть поединок. Официант принес счет в лукошке из лыка. Поскольку мы здесь по приглашению бургомистра, значит, платить должен он, считал Поль, но сказать ему об этом напрямик было не так-то просто. Не видя корзиночку в упор, бургомистр рассказывал историю своей жизни. Эту отсталую коммуну он, мол, возглавляет временно и пробудет на этом посту лишь до тех пор, пока в Кигали не освободится обещанная ему должность в аппарате одного из министерств. Остановился на своем происхождении, объяснил, откуда родом и каких кровей его отец, обрисовал роль своего родителя в революции. Рассказу его, казалось, не будет конца… И только когда Маленький Поль, извинившись, удалился на минутку и мы остались вдвоем, он резко сменил тему. Спросил, является ли овощеводство на моей родине традиционным видом занятий. Видя мое недоумение, не без язвительности в голосе заметил, что, по слухам, я позволяю прислуге выращивать в своем саду авокадо, помидоры и маниок. И, чуть помедлив, спросил, теперь уже не скрывая злобы, разрешу ли я им держать коз или все-таки кур: недостаток протеина является, в конце концов, самой острой проблемой для этих гадких, худосочных людишек – для этих «тараканов», этих иньенци, союзников врага, коварных тварей, всегда готовых нанести республике смертельный удар из-за угла. Мне же, мол, надо держать ухо востро, дабы в один отнюдь не прекрасный день не оказаться тем, кто выращивает овощи для моей «таракашки». Ни для кого ведь не секрет, как ловко эти хитрецы умеют обделывать свои делишки: хлоп, и ты уже их слуга, они же – короли, восседают на троне. Откуда он все это знает? – хотел я спросить бургомистра, но тут вернулся Маленький Поль, глава коммуны умолк, изобразил на лице радость, и мы продолжили дуэль за право не брать в руки лыковое лукошко. Поль, настроенный на то, чтобы на сей раз не сдаваться, а вести игру до конца, каким бы горьким он ни оказался, начал рассказывать о своей коллекции минералов. И начал с самого верхнего отделения первого шкафа: там, в нижнем ящике у правой стенки, лежит серный колчедан из Индонезии, где началась его служба в дирекции. И так, отделение за отделением, он весьма пространно описал, наверное, сотни камней и камешков, рассказал, как они были найдены, и перечислил их особые признаки и способы применения в технике. Ну и конечно же Поль не старался говорить на понятном для дилетанта языке. Напротив, он смаковал специальные выражения, и уже минут через десять мне стало очень скучно; я полагал, что и бургомистр вскорости утомится и заплатит по счету, – дело-то и ему надо было кончать. Но мое предположение оправдалось лишь наполовину. Вместо того чтобы взять лукошко со счетом, он откинулся на спинку стула, опустил подбородок на грудь, и ровно через три вдоха заведение наполнилось громким храпом.
Потому они побеждали в любом лыко-лукошечном поединке и потому получали дороги и телефонные линии. Во-первых, они не стыдились храпеть в присутствии гостей, а во-вторых, времени и терпения у них было хоть отбавляй. Мы не стали будить бургомистра, расплатились и поехали в Кигали. Поль негодовал, говорил, что никогда еще не встречал столь неподатливого чиновника и никак не может понять, откуда берется такое упрямство. Но постепенно он смирился с тем, что переубедить бургомистра не удастся, и велел мне написать заявку на подключение коммуны Гисагара к автостраде № 13.
Разрешение было получено еще до введения в должность нового председателя закупочного кооператива. В его честь в главной конторе должно было состояться скромное торжество. Когда Поль заехал за мной в особняк Амсар, я и думать забыл об огороде. И, холодея от ужаса, вспомнил о нем только теперь, завязывая галстук и наблюдая за Полем, который стоял на веранде и смотрел в ту сторону, где находились грядки. Что это там, Давид? – спросил он. Овощные грядки, ответил я как можно непринужденнее, что не помешало лицу Поля превратиться в большой вопросительный знак. Откуда у вас время заниматься огородом? – спросил он, и мне пришлось объяснить ему, кому принадлежат овощи и какие успехи в развитии страны достигнуты благодаря моему безоговорочному служению ей, а именно удвоение количества калорий для семьи из девяти человек. Напомнил я ему и о том, какую битву за урожай вели наши отцы и деды, чтобы помочь населению нашей родины перенести тяготы и лишения в годы разразившейся на континенте мировой войны. Вопросительный знак потолстел, вырос, раскрытый рот Поля был в нем точкой, и до меня наконец дошло, сколь пагубной он находил саму идею. Нельзя этого делать, мой юный друг, произнес он ворчливо, ни в коем случае нельзя! Это не предвещало ничего хорошего, ибо всякий раз, когда он употреблял обращение мой юный друг, за ним вскоре следовало наказание. Но пока он молчал, показывая жестами, что нам надо торопиться.