Текст книги "Сто дней"
Автор книги: Лукас Берфус
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 12 страниц)
Однако все прошло гладко, багаж я получил через пару минут и вскоре увидел в зале прилета человека, который держал в руках табличку с моим именем. Я направился к нему, заметив попутно, что встречающий не так уж молод, чтобы носить прическу «конский хвост», коралловое ожерелье и кожаные штаны в обтяжку; последняя несообразность бросалась в глаза еще и потому, что мужчина был коренаст и приземист.
Он представился, сказал, что зовут его Мисланд, поздравил меня с приездом, как он выразился с ухмылкой, в коронную колонию, и повез по темной дороге в Кигали. Молчал, вопросов не задавал. Похоже, был погружен в мысли о собственных делах. В машине сильно пахло лосьоном после бритья и леденцами от боли в горле; водитель с явным удовольствием перекатывал их во рту.
Через полчаса он остановил машину перед приютом пресвитерианцев, где мне предстояло ночевать несколько раз, пока в моем постоянном жилище полностью не уберут следы пребывания моего предшественника. Комната находилась на уровне земли, чуть ли не у самой ограды, под крышей беседки с выходом в ее открытую часть. Мебель – простая, монастырская, как и положено в приюте у христиан. Стул, стол и шкаф. Под потолком зудела неоновая лампа. Мисланд вручил мне кое-какие документы, план города и записку с объяснением, какой дорогой удобней всего пройти к посольству. Прощаясь, тоже был скуп на слова.
Начальница предложила ужин из вареных бананов – такого блюда я до тех пор не едал – и сухой козлятины на прутке. Ее я запил крепким чаем. Пиво и прочие алкогольные напитки были в приюте под запретом, однако хозяйка сказала, что в конце улицы есть пивная – хорошая возможность подышать в первый раз здешним воздухом. Улица с легким уклоном была темной, в конце ее я заметил разноцветное мерцание и посчитал его вывеской. Лаяла собака. Звук был утробным, злобным, и я подумал, что будет, пожалуй, лучше заглянуть в пивную как-нибудь в другой раз, а теперь вернуться в свою обитель.
Сон не приходил, я был слишком взволнован, моя душа еще витала где-то над Сахарой. Стоило же мне задремать, как генератор тока за домом, включавшийся и умолкавший через каждые пять-шесть минут, вырывал меня из тяжелых сновидений, главную роль в которых играли ухмыляющиеся утиные головы.
Я был полон решимости забыть то, что случилось в Брюсселе, но рана не заживала, а жизнь, которая ждала меня в Кигали, никак не могла переключить мой мозг на другие мысли. На родине мне виделись приключения, я надеялся, что буду изо дня в день бороться со страшными бедами и лишениями, облегчать страдания людей. Фактически же моя работа заключалась в том, чтобы пополнять списки адресов, печатать на машинке заявки на реализацию тех или иных проектов, заказывать печатные бланки и свежие штемпельные подушки. Я раскладывал по конвертам приглашения на прием в честь очередной годовщины начала оказания помощи развивающейся стране и редко замечал днем, что занимался этими бумажными делами всего в двух градусах южнее экватора. Старое здание посольства, в котором размещался отдел координации, походило на виварий – куб с условиями обитания, искусственно созданными по образцу отечественных. Тяжелые гардины приглушали яркость тропического солнца, и порой мне казалось, будто я сижу в комнате моей бабушки: вплоть до своей смерти она жила в гористой местности, под сенью отвесной скалы, и видела дневное светило менее пяти месяцев в году. В здании царила странная тишина, и любой посетитель невольно понижал голос, как это делают люди, входя в храм или приемную врача.
Однажды я осмелился спросить о чем-то Маленького Поля во весь голос: рабочее место его находилось в кабинете на другом конце коридора. Ответа не последовало, зато в дверях появилась голова Поля, багровая от гнева, и мне пришлось выслушать целую лекцию вот с каким выводом: прежде чем позволить себе к нему обратиться, я должен оторвать свою нерадивую задницу от стула и соблаговолить подойти к его письменному столу. Если надо было что-то сделать быстро, то разрешалось позвонить по телефону, но какой-либо спешки никогда не было. В этом мне пришлось вскоре лишний раз убедиться.
Поль, заместитель координатора и второй человек в Кигали, знакомил меня с премудростями оформления и прохождения официальных бумаг, с секретами и тонкостями правильного выполнения срочных заданий, с назначением белых, синих, зеленых копий. И когда он объяснял, какой должна быть ширина табулятора при написании заявки на осуществление проекта, направляемой в адрес опекающей нас географической секции, то я задерживал дыхание, не потому, что это дело было увлекательным, а просто чтобы мало-мальски понять то, что вдалбливал в меня Поль.
В отделе никогда не было шумней, чем на похоронах у протестантов. В коридоре стоял мощный радиоприемник размером с духовку, но и он осмеливался вещать только шепотом. Далекие голоса Swiss Radio International [4]4
Международное швейцарское радио (англ).
[Закрыть]звучали тихо-тихо, очищенные передачей на длинных волнах от всех режущих слух высоких и низких тонов. Толстый серый ковер с швейцарскими крестами бордового цвета – умаляясь до точек, они затем и вовсе растворялись в ворсе – поглощал любой дерзкий звук: например, от удара карандаша, когда я ронял его на резопаловую крышку моего письменного стола или когда Маленький Поль чихал, что происходило на дню не менее пятидесяти раз. Заместитель часто страдал простудой, не переносил кондиционера, однако как человек воспитанный чихал с закрытым ртом, к тому же уткнувшись носом в локоть. Ровно в четырнадцать часов радио уходило на перерыв, после чего только застенчивый шепоток Поля долго-долго свидетельствовал о том, что я находился в офисе не один. Посольство казалось мне тогда мавзолеем-холодильником, без малейших признаков жизни. И если из зала для посетителей не доносился женский смех – протяжный гласный звук, нечто среднее между А и О, с нотками разочарования, будто хохотунья давно смирилась с тем, сколь безнадежно комичным было несчастье, которое в обличье человека, просящего выдать ему визу, столько раз подходило к ее окошку и в девяноста восьми случаях из ста получало отказ, – то я осторожно вставал со своего стула и прокрадывался к кабинету Поля, где видел карлика, склонившегося над какими-то бумагами. На носу у него были очки для чтения, скорее подобающие даме, а настольная лампа стояла так близко к затылку, что не стукаться об нее он не мог даже при малейшем движении. Я ждал, пока Поль шевельнется, сдвинет очки на переносицу, начнет теребить на груди золотое распятие, перевернет страницу. Только тогда я понимал, что время не остановилось и я могу спокойно вернуться на свое место и наблюдать за влажными пятнами в виде полумесяцев, которые образовывались у меня под руками на столе и исчезали, едва я приподнимал предплечья.
После окончания рабочего дня, то есть после пяти, у меня оставалось около часа, чтобы прогуляться по Кигали при дневном свете. Я смотрел на оживленное движение по авеню Мира, выпивал стакан бананового лимонада в «Пальме» – вот, пожалуй, и все, чем столица могла развлечь иностранца. Кигали был провинциальным городом – сонным, аккуратным, опрятным, скучным. Резидент германских колониальных властей, по имени Кандт, основал его в начале века где-то в географической середине древнего королевства, неподалеку от брода в реке Ньябаронго, через который в страну пришли первые белые: австрийский картограф Оскар Бауман, граф Густав фон Гётцен, а вскоре и герцог Мекленбургский. Поселение лежало на перекрестье четырех дорог, соединявших Уганду на востоке с Конго, а низины юга с плоскогорьями севера. По этой причине Кигали вскоре стал торговым центром страны.
Здесь оседали и продавали свои товары купцы из Индии и с Аравийского полуострова. Немецкие, французские, бельгийские торговые дома открывали свои филиалы. Господ из Европы охранял полк аскари – чернокожих солдат с побережья Индийского океана. Какое-то время казалось, что поселение обретет черты настоящего города, первого в стране, где до этого люди жили в деревушках, разбросанных по холмам.
Когда война в Европе была немцами проиграна и бельгийцы получили свою долю из конкурсных земель, Кигали начал приходить в упадок. Новые хозяева относились к каждому более или менее крупному населенному пункту с подозрением, видя в нем рассадник распущенности и питательную среду для протестных настроений. Они разделяли и властвовали, поддерживали старую королевскую династию и самого мвами, который восседал в своей резиденции далеко от Кигали, что не мешало ему видеть, как с развитием нового города его влияние на состояние дел в стране стремительно падает. У бельгийцев была собственная столица – Астрида, переименованная потом в Бутаре. Только после свержения монархии в ходе революции 1961 года и изгнания бельгийцев для Кигали вновь наступила пора расцвета. Молодая республика нуждалась в столице, в которой не было бы места прежним правящим кланам. По этой причине началась активная застройка Ньяругенге – восточного склона центрального холма. Новые улицы асфальтировались и освещались, на них селились люди с достатком. Беднякам, отовсюду стекавшимся в город, участков под жилища не выделяли, поэтому в болотистых низинах возникли стихийные поселения. Землю в узких долинах облагораживали, в город оттуда везли маниок, бананы, фасоль, кофе. Со дна болот люди брали глину, лепили из нее стены хижин и там же, на болотах, срезали папирус, чтобы сплести крышу. Настоящих трущоб страна не знала. В общем и целом Кигали был уютным местечком – с метеными улицами, с тенью от палисандровых деревьев и куда более безопасным, нежели многие города Европы. И потому – ужасно скучным. Посмотреть фильм вместе с другими жителями не представлялось возможным, не было театра, концерты не устраивались. Казалось, люди здесь не нуждались в развлечениях, – напротив, они любили дни ничем не знаменательные, однообразные. Чем меньше происшествий, тем лучше, спокойнее.
Лишь субботы вносили в мою жизнь некоторое разнообразие. Я бродил по Кьову, кварталу дипломатов и чиновников высокого ранга, обходил центр и держался южной стороны, пока дорога не приводила меня в район возле мечети. Там, в исламском квартале, я покупал в ларьке порцию жареного мяса, пил, вкушая его, пиво и смешивался с толпой перед Региональным стадионом. Иногда поднимался на один из холмов, оставлял позади себя покрытые асфальтом улицы и удалялся в поля.
То, что кормило людей, росло вперемешку: банановые деревья рядом с темно-зеленым маниоком, высоченные стебли проса, которое они называли здесь сорго, и авокадо среди кофейных деревьев… Как когда-то в Эдеме. Мне нравилось ходить по узким тропинкам, петляющим по плантациям и соединяющим простые, обмазанные навозом кирпичные хижины. Дворы стояли в окружении миатси– растений с трубчатыми, толщиной в карандаш стеблями; их легче было представить в воде, чем на суше. Дальше дорога вела сквозь рощу из эвкалиптов и пиний, иглы которых клонились долу, как длинные ресницы. Землю укрывал ковер из цветов с темно-фиолетовыми лепестками, и мне казалось, что за мной следят тысячи кошачьих глаз. Потом от деревьев вдруг отделялись какие-то фигурки, они приближались ко мне бесшумно, крадучись, робко, уже можно было различить лица, и в конце концов я оказывался в центре детского хоровода: меня окружали полуголые мальчишки в драных штанишках и девчушки в заскорузлых от грязи рубашонках. Юные обитатели горных хуторов, чья кожа была раскрашена красной глиной, опасливо поглядывая, стояли в выжидательных позах, но вдруг по чьему-то неведомому мне знаку внезапно переставали бояться и радостно бросались на белого человека, кричали умуцунгу! умуцунгу!, тянули меня за брюки, старались протиснуться между ног.
Шум привлекал других детей, они прибегали с полей гурьба за гурьбой, и я видел уже не детей, а гномов и горных духов и не знал, настроены они дружелюбно или намерены разорвать меня, что сделали бы тогда играючи. Ребятня пахла жизнью – коровьим навозом и простоквашей, и однажды я подумал, что было бы не так уж и плохо стать таким же, как любой из этих мальчишек. Кожа у меня была бы черной, голова – кучерявой, я бы знал, как меня зовут, но не знал бы, как пишется мое имя. Зато мог бы с легкостью перечислить загадочные пока для меня названия разных растений – имхати, аматеже, бикатси, аматунда… И этот терпкий запах не ударял бы мне в нос: просто потому, что я бы сам пах так же – пашней, молоком, скотиной.
Первые недели моей жизни и работы в Кигали пришлись на последние дни старого доброго времени, на последние минуты мира, а любому миру свойственна скука. Не прошло и трех месяцев, как все обратилось в свою противоположность и из-за маски нормального бытия выглянуло чудовище. Но в дирекции приближение катастрофы почти не ощущалось. Ощущалось, пожалуй, лишь легкое беспокойство, едва ли угрожавшее реализации наших проектов. Правда, сильную озабоченность вызывало падение цен на кофе. Американцы вышли из международного договора об экспорте этого продукта. Высокими ценами во времена холодной войны янки старались не допустить, чтобы крестьяне, выращивающие кофейные деревья, брали сторону коммунистов, теперь же коммунистов не было, и американцы потеряли интерес к искусственному поддержанию цен. В марте, перед моим приездом в страну, экспортные кооперативы получали девяносто центов за фунт арабики. Месяцем позже, в апреле, это были еще семьдесят. До октября включительно цены вроде бы понемногу росли, затем, ровно в тот момент, когда повстанцы начали наступление, они рухнули. В конце года крестьяне еще получали половину того, что им платили в январе, – смехотворные сорок семь центов. И постепенно все разорились. Сначала крестьяне, потом обжарщики, а под конец и фирмы-экспортеры. А из чего состояла экономика этой страны? Из тридцати пяти тысяч тонн кофе. Да из парочки чайных кустов. Цена не поднялась ни в январе, ни в феврале и ни в марте. Мы радовались жалким пяти центам, на которые цена за фунт выросла в апреле. Радовались тому, что падение прекратилось и что в течение всего следующего года цена не опускалась ниже пятидесяти центов. Чтобы удержать цены на сносном уровне, дирекция платила крестьянам пятьдесят миллионов. Не помогало. В казну не поступало больше доходов, и деньги, это успокоительное средство для всех недовольных, у правительства кончились. Чиновники принялись искать новые источники бюджетных поступлений. Не зря говорится: чей хлеб жую, того и песенки пою. И когда президент перестал набивать клювики и делать это стали другие люди, птички вдруг запели – каждая на свой лад. В Гисвати, по слухам, крестьяне вырывали кофейные деревца и сажали на их месте бананы. Пиво из них всегда можно было продать, важнее же всего было то, что пиво не облагалось таким высоким налогом, как кофе.
Время работало против нас, каждый день приближал столицу, да и всю страну, к катастрофе, а вот мне жилось с каждым днем все лучше.
В приюте пресвитерианцев я прожил более двух недель – дольше, чем планировалось. Ссылались на краску, которая должна была со дня на день поступить в Кигали из Швейцарии. Я же считал отсрочку с переездом испытанием на стойкость к фрустрации – это выражение часто употреблялось в дирекции и обозначало обязательное свойство успешного кооперанта, каковым в результате обучения и добросовестного исполнения своих обязанностей должен был стать и я. Марианна, координатор, говорила о жилье, но не о квартире и уж тем более не о доме, и потому я был уверен, что меня поселят в какой-нибудь дыре на окраине города. В лучшем случае на верхнем этаже одного из захудалых домов возле центрального рынка – единственном месте в Кигали, где слонялись парни с воспаленными глазами и гнилыми зубами.
Внутренне я готовился к очередному испытанию по части смирения, к уроку, каким из сердца избалованного европейца будут удалены последние остатки высокомерия. И когда Маленький Поль привел меня в особняк Амсар, я подумал, что надо мной решили подшутить. Никто из моих родственников и мечтать не мог о жизни в таких сказочных условиях. Одноэтажный белый дом, пять комнат и веранда, выходящая в сад, – хотя слова «сад» конечно же недостаточно, чтобы описать разноцветное море пушистой каллиандры, Христовых терний и лантаны. Половину участка прикрывала тень от ветвей эритрины. Вокруг усадьбы высилась четырехметровая каменная стена, начиненная битым стеклом. И это было еще не все. У крыльца стоял мой служебный автомобиль «тойота корола» – подержанный, с парой вмятинок и царапин, но это же такой пустяк! Теперь у меня была машина!.. Все эти привилегии немного смущали – я не понимал, чем их заслужил. Позже, однако, узнал, что особняк Амсар не был личной наградой. Международная организация при всем желании не могла бы найти в Кигали скромное жилье, никто не рискнул бы продать дом европейцу в обход известных кругов. Многие разбогатели, поставляя иностранцам самые разные вещи: дорогие автомобили, модную одежду, офисную мебель, аппаратуру для обеспечения безопасности. И разумеется, всегда это были одни и те же люди, абаконде– люди с севера, после путча в 1973 году они верховодили в стране.
Я недолго испытывал смущение, дирекция знала, как сделать человека подходящим для его должности. Желая быть достойным дома и автомобиля, я начал относиться к своей работе серьезнее, прибавил уверенности в себе, тон моих разговоров с людьми стал вежливее и тверже. Если я сталкивался на работе с волокитой, если на почте опять не было марок, если пришедший из Центрального управления пакет не был отправлен по назначению и от меня хотели отделаться привычными, до сих пор беспроигрышными отговорками, то теперь я требовал немедленного устранения недостатков и недочетов. Своей внешности я тоже придавал теперь больше значения: каждое утро надевал свежую рубашку, тщательно брился. Пусть работа была по-прежнему однообразной – отныне я сознавал свою ответственность. И видел ее не в самой работе, а в привилегиях. Мне нужен был дом, чтобы вечером я мог отдохнуть; нужна была собственная машина, чтобы меня не изматывали поездки на автобусах и такси. Все это доказывало, сколь важной была моя должность. Чтобы получить представление о работе дирекции, мне надо было увидеть, как реализуются проекты, и для этого я отправлялся со своим начальником, что называется, в поле. Страна невелика, и поездки были недолгими; до озера, где находилось училище лесного хозяйства Ньямишаба, мы добирались часа три. Местные жители встречали нас с уважением, если не с подобострастием. Директор училища приказал построиться выпускникам. Десятка два парней, с короткой стрижкой и в синих спецовках, вздернув подбородки, вытянулись по стойке «смирно» возле своих парт. Вызванный первым отступил на полшага в сторону и пробубнил ряд латинских названий – Podocarpus falcatus, Magnistipulata butayei, Macaranga neomildbraedania, – обозначающих святую троицу деревьев, которые выращивают для получения деловой древесины и поделочных материалов. Второй парень привел данные о применении того и другого при изготовлении инструментов и в плотничном деле, третий описал достоинства и недостатки означенных деревьев – предрасположенность к поражению древоточцами, медленный рост, интенсивное поглощение влаги из почвы. В целом все это казалось заученными фразами, звучавшими из уст синеблузых служек лесоводства, которые творили молитвы о его процветании, не понимая толком ни слова. Затем, уставившись на меня, выпускники прокричали muraho, monsieur I’administrateur, muraho!, и я было подумал, что в следующую минуту прозвучит национальный гимн и взовьется флаг, но Поль потянул меня за рукав во двор училища, откуда открывался вид на озеро Киву.
Над нами кружили чайки, исчезали в пенных гребнях волн, вновь появлялись вдали, поверх рыбацких лодок, с криком собирались в стаи.
Так эти парни выражают благодарность, сказал Маленький Поль, заметив мою озадаченность и словно прочитав на лице немой вопрос. И у них есть все основания, чтобы благодарить нас. Жестом заговорщика он неожиданно приложил палец к губам и обвел взглядом окрестности: явно хотел убедиться, что нас никто не подслушивает. Тридцать тысяч, прошептал он немного погодя, каждый из них ежегодно обходится нам в тридцать тысяч швейцарских франков. Тех, кого я только что видел, можно назвать фронтовиками – в этой стране идет непрерывная война за каждое дерево. Бравые ребята встают нам, конечно, в копеечку, но иного выхода нет. Кто-то же обязан нести весть о нашей миссии обитателям холмов и долин. Или мы должны позволить крестьянам вырубать остатки леса, чтоб они куковали потом на голой, изъеденной эрозией земле? Нет, позволить этого нельзя – в конечном счете мы все хотим оказаться в раю, а разве можно попасть туда, не совершая добрых дел? Его речь звучала как оправдание, и я не понял, от кого или чего надо было защищать училище. Лишь позже узнал, в каком бедственном положении находится это учебное заведение. Каждый год оно выпускало более двадцати дипломированных специалистов лесного хозяйства, но они не могли найти себе работу по той простой причине, что в стране вообще уже не было лесов. По сути дела, они здесь и не требовались: крестьяне предпочитали выращивать кормовые бананы, чтобы варить из них пиво. В стране оставались лишь два более или менее крупных лесных массива – тропические леса на склонах гор Вирунга (их не трогали, потому что в них обитали гориллы, на коих можно было делать хорошие деньги) и Ньюнгве, последний еще уцелевший девственный лес. Он был нашей первейшей заботой: крестьянам не терпелось вырубить и Ньюнгве, жечь потом костры и жарить на них подстреленных обезьян.
Есть люди, сказал Поль, спасающие здешних крестьян от гибели, которую те сами на себя навлекают. С одним из таких героев мне и предстояло познакомиться. Человек этот принадлежал к горстке наших экспертов, которые занимались черновой работой в поле. Мы покатили дальше к югу, холмов по сторонам нашего пути прибавилось, и вскоре нас накрыли кроны стройных гвоздичных и колбасных деревьев. Среди них вдруг показались два нарядных рубленых дома, на ветру весело трепетал красный флаг с белым крестом. Встречать нас выбежали ребятишки, два белокурых ангелочка на краю джунглей – с грязными босыми ногами и душами, не тронутыми современной цивилизацией. Их отец – все тут называли его генералом – обихаживал ели и эвкалипты, коими окружил рощу девственных дерев, защищая ее от браконьеров. Делал он это с помощью роты «фронтовиков» из училища Ньямишаба, подгоняя их окриками и не спуская с них глаз: этим молодцам вдолбили латинские названия всех сорных трав, но не смогли воспитать в них умения потрудиться без присмотра хотя бы полчаса.
Мать семейства возделывала огород, выращивала овощи и картофель, держала кур и кроликов, так что покупать приходилось только рис, сахар, жиры и кофе. В остальное время давала уроки детям в доме, оборудованном под классную комнату. Учила их писать, читать и считать, рассказывала о родине, о горах и озерах, изображения которых были развешаны по стенам в виде дешевых литографий; сохраниться у них в памяти с малолетства эти картины, конечно, не могли. Родным языком детей был, естественно, язык их матери. Слова и фразы, перенятые у родителей, звучали до странности чужеродно, слишком по-взрослому, чересчур серьезно. В их речи не было бессмысленно-комичных выражений, какие перенимаешь на улице у других ребят. На наши вопросы они отвечали кратко, четко, используя такие слова и понятия, как разумеется или горизонт умственного развития. Вместе с нами пошли на недавно раскорчеванный участок, где генерал показал нам просеку, самовольно вырубленную крестьянами в защитном поясе из пиний, дабы иметь возможность свалить в Ньюнгве шесть-семь деревьев-великанов. Одно из них, спиленное, браконьеры утащить не успели, оно еще лежало на участке, и дети взобрались на его ствол, как это делают любители сафари, чтобы встать на убитого слона. Этому дереву более двухсот пятидесяти лет, сказал генерал, оно одно связывало несколько гектолитров влаги, а крестьяне напрочь не понимают, что они натворили, погубив зеленого исполина. Лес – это своего рода резервуар, он, как губка, впитывает влагу и понемногу отдает ее полям. Без Ньюнгве обитатели здешней округи захлебнулись бы, как крысы, ведь после каждого ливня реки выходили бы из берегов. Но как ты это объяснишь простому земледельцу или скотоводу, в языке которого прошлое и будущее обозначаются одним и тем же словом и вообще нет слов, чтобы отличить то, что было вчера, от того, что может произойти завтра. Их интересует только то, что несет с собой сегодняшний день, и, если он дарит им дрова, значит, он хороший, добрый.
Вскоре на землю пала ночь, и мы поспешили укрыться в доме. Ужинать сели в тесной комнате, мальчик прочитал молитву, суп ели молча. При свете коптившей карбидной лампы я разглядывал мозолистые руки лесничего, видел землю, въевшуюся в трещинки на загрубелых пальцах, смотрел на много раз чиненную рубаху матери, видел на лицах глубокие морщины – следы лишений и подумал об особняке Амсар, о мягком стуле в дирекции, об узаконенном восьмичасовом рабочем дне. И пожалел, что стал клерком, просиживающим штаны пердуном, далеким от острых вопросов, от насущных проблем – от всего, что было истинным, трудным и не нуждалось ни в идеализации, ни в глубокомысленных теориях, а требовало каждодневной напряженной работы.
Отправляясь спать, дети попрощались песней, которую пели наполеоновские солдаты, переходя Березину. Наша жизнь, говорилось в ней, подобна дороге. По такой дороге бредет странник в ночи, с печалями в сердце, согбенный горем. И все-таки, наперекор всем напастям, нельзя падать духом, надо шагать дальше: мгла неизбежно уйдет и нам вновь улыбнется солнце. Напоследок дети поцеловали родителей в щеку. Мы посидели еще немного, хозяйка подала кофе. Напиток был такой жидкий, что даже при тусклом свете лампы ложечки виднелись до самого донышка чашек. Генерал заговорил о Голдмане, инженере-лесоводе дендрария в Бутаре, и дал понять, что с этим человеком что-то случилось. Когда мы поинтересовались подробностями, он поднес большой палец правой руки ко рту, имитируя горлышко бутылки, закатил глаза и покачал головой. Больше ничего не сказал: усталость смыкала и веки, и уста. В тот вечер он вообще был не в состоянии долго сидеть за столом – так сильно клонило его ко сну. Вскоре он ушел, оставив нас наедине с хозяйкой. Мы тоже устали как черти и тем не менее с интересом слушали ее рассказ о жизни этой семьи. Поначалу она запиналась, что нас нисколько не удивило, ведь ей редко доводилось беседовать с людьми, и она почти разучилась это делать. Теперь же слова лились свободно, казалось, что фразы рождались в молчаливой душе одна за другой. Было уже далеко за полночь, а мы все еще внимали женщине. Узнали о ее борьбе со здоровенными улитками, пожирающими ботву на грядках, о скверном качестве товаров, покупаемых ею в сельпо, о недовольстве крестьян низкими ценами на кофе и прочих неурядицах. Хотя головы наши гудели от усталости, мы продолжали слушать рассказ – быть может, даже из чувства долга. В любом случае желание наконец отправиться на боковую показалось бы нам эгоистичным. Сообщение о том, что у Голдмана какие-то неприятности, обеспокоило Маленького Поля, и на обратном пути мы завернули в Бутаре, некогда столицу бельгийцев. Еще до полудня нашли лесовода в небольшой гостинице на окраине города лежащим без сознания, с огромной, набухшей от крови повязкой на голове. Рядом с кроватью валялась пустая бутылка из-под «Джонни Уокера», а едкий запах, каким дохнуло из мрачного обиталища, свидетельствовал о том, что никто не попытался помочь Голдману и что он, заросший щетиной, немытый и нечесаный, лежит тут уже несколько дней. Гостиницей заведовала женщина из народности тва– старуха с глубоко посаженными глазами под кустиками бровей. Окинув нас недоверчивым взглядом, она наотрез отказалась притронуться к раненому умуцунгу. Маленький Поль на нее не обиделся. Тва– замечательные горшечники и ловкие охотники, сказал он, при том что этой женщине, скорее всего, не приходилось натягивать тетиву или вращать гончарный круг. Но дело не в этом. Просто некоторые исконные ремесла не сочетаются с цивилизованными видами деятельности – например, с уходом за больными.
Вот таким он был, Маленький Поль. Он любил эту страну без оговорок и то, что отверг бы на родине, великодушно оправдывал здесь. Ни одна клеточка его организма не заразилась цинизмом, которым после долгих лет безуспешных хлопот и стараний проникаются многие из тех, кто решил потрудиться на ниве оказания помощи слаборазвитым странам. Если не считать хронического насморка, то неизменным спутником Поля было веселое настроение, его он черпал в очищенной и расфасованной в аптекарские пакетики каротели, которую каждое утро перед уходом на работу получал из рук своей жены Инес. По пути в Бутаре он непрерывно грыз эти морковные палочки и расхваливал свое пищеварение. По его словам, оно работало безупречно, что и в самом деле было редкостью среди белых. Вечные бананы, рис и пиво делают кишечник вялым и вызывают хронические запоры, но мало кто находит в себе смелость есть салат или не очищенные от кожуры фрукты, опасаясь, что констипация может обратиться в свою противоположность – при здешних туалетах это однозначно худшая из обеих возможностей.
Мы сняли с Голдмана грязную рубашку, обтерли грудь и плечи влажной тряпицей, а когда ослабили повязку, то увидели над правым ухом рваную рану. Поль продезинфицировал ее остатками виски и наложил свежий тампон. Взбив под головой недвижимого товарища подушку и сунув что-то под него, мы пошли в ближайшую больницу и договорились, что его отнесут туда в лубяном паланкине. Врач распорядился освободить для нашего человека небольшую двухместную палату: роженицу пришлось отослать домой раньше срока, а умирающую старуху перенести на койку в угол коридора. Мы были довольны.
Первая помощь бедолаге была оказана, часы показывали за полдень, в Кигали мы собирались вернуться на следующий день и потому сняли номер в «Ибисе», отеле на главной улице: еще при бельгийцах он считался в городе лучшим домом. Ресторан посещали в основном белые и высокопоставленные чиновники. В гардеробе я увидел зонтик – не совсем обычный: ручка его имела форму утиной головы. И когда я вешал свой пиджак, этот деревянный селезень ухмыльнулся мне прямо в лицо. Смотри-ка, казалось, крякал он, наш мушкетер-то, который дал таможенникам оттрахать себя в зад, добрался аж до Бутаре! Что ж, поглядим, какую штуку он отколет в здешних краях. Я оцепенел. Уставился в его бледно-зеленые глазенки, и Маленькому Полю пришлось окликнуть меня три раза, прежде чем я смог опомниться. Поль сказал, что приляжет на часок, а потом мы пойдем в дендрарий: надо выяснить, отчего так пострадал Голдман.