Текст книги "Орельен"
Автор книги: Луи Арагон
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 25 страниц)
– Вы обещали мне этот танец, – сказал Орельен, поднимаясь с места.
Однако Береника, откинувшись на спинку стула отрицательно покачала головой, – нет, нет. Он настаивал.
– Потанцуйте с Бланшеттой, – вздохнула она.
Орельен сел. Уж не поторопился ли он? Или все это ему только пригрезилось? Ему-то до всего этого что за дело? Глупышка… Провинциалочка… Он понимал, что лжет себе самому, что он мучительно тяжело переживает разочарование. И, главное, он сердился, очень сердился. Но атмосфера уже переменилась. Теперь и место было не то, и не та была Береника, и мечты тоже исчезли. Впрочем, он тут же отрекся от них. Вот и все.
И тут он услышал голос Береники:
– По крайней мере я хоть не огорчила вас?
Орельен не поверил своим ушам. Неужели она действительно произнесла эти слова? Он взглянул на нее. Увидел глаза, черные, чуть с косинкой, чуть выпуклые. Странные глаза. Только было ли что-нибудь в этом взоре? Орельен хотел ответить, что нет, не огорчила, но не мог, Впервые в жизни он испытывал такую робость перед женщиной, да и не перед женщиной даже, а перед девчонкой. Воцарилось длительное молчание. Все остальные ушли танцевать. У столика сидели только они двое. Внезапно Береника заметила, что кроме них – никого нет, и сконфузилась.
– Пойдем потанцуем? – предложила она.
Орельен улыбнулся какой-то грустной улыбкой и стесненно повел плечами.
Они пошли танцевать.
Но все уже стало по-иному. Совсем не так, как было. Обязательные условности танца, того самого танца, которого они оба только что так боялись, как стеной отгородили их друг от друга. Эта условная полублизость лишь отдаляла их друг от друга. Они не разговаривали, боясь, что слова еще сильнее, чем движения танго, разъединят их. Столкнувшись по ходу танца с Мэри, которая теперь танцевала с Эдмоном, они улыбнулись ей, окончательно смущенные.
– Вот если бы вы, дорогой, танцевали, как Лертилуа, – вздохнула госпожа де Персеваль. – В танго вы никогда не блистали.
Уязвленный в своем самолюбии, Эдмон начал выделывать фигуры, которым научился еще до войны у Митчина.
– Эге-ге! – воскликнула Мэри. – Это еще что за номера! Я вам не бабушка. Не правда ли, у мадам Морель такой вид, словно она провела целую жизнь в объятиях?
И действительно, Береника становилась в танце послушной, она повиновалась легчайшему движению партнера. Так естественно сливалась с ритмом, что, казалось, она и есть сама музыка. Орельен испугался, что танцует недостаточно хорошо для нее. И сказал ей об этом. Береника молча прикрыла глаза. Тогда-то, склонившись над ней, он впервые ее увидел. По лицу ее блуждала улыбка, мечтательная, неуловимая, нереальная улыбка, отвечающая каким-то внутренним мыслям. Все, что казалось в ее чертах негармоничным, неслитным, исчезало, становилось единством, гармонией. Отдаваясь ритму мелодии, замирая в объятиях партнера, она наконец обрела свой настоящий облик, с детским припухлым ртом, и выражение у нее было – как бы сказать точнее? – счастливой муки. Орельен твердил про себя, что еще ни разу не видел этой женщины такой, какой она предстала перед ним сейчас. И понял, что именно скрывало от всех подлинное лицо Береники. Ее глаза! Опуская веки, она становилась беззащитной, она невольно показывала себя людям такой, какая есть. Но вот глаза открылись, они словно стали еще чернее и еще больше походили на глаза лани; таких глаз Орельен у нее еще не видел.
Когда после танго Орельен склонился перед своей дамой, как будто они танцевали где-нибудь в семейном доме, со словами: «Благодарю вас», – Береника поднесла руку к сердцу. Она побледнела. Быстро опустилась на стул и стала глядеться в зеркало, собираясь попудриться. Орельен понял, что все это делается для того, чтобы скрыть волнение. Он было обратился к ней. Но она сказала очень тихо и очень быстро:
– Оставьте меня, прошу вас, оставьте меня…
Ей, видимо, стало нехорошо. Грудь судорожно вздымалась, лицо она отворачивала.
– Что с вами? – спросил Орельен.
Береника слегка отодвинула его локтем:
– На нас смотрят.
Барбентан подвел к их столику, сквозь строй танцоров, своего знакомого, которому он перед номером Томми делал знаки, – Замора, художник Замора, известный художник. Поль Дени был знаком с Замора, они были родного направления, невзирая на разницу лет, – художнику уже давно стукнуло пятьдесят. Это был маленький, пузатый человечек, с умным лицом, очень смуглый, как и подобает испанцу, с серебряными висками, гладко выбритый, удивительно подвижный при такой толщине, и с немыслимо крохотными ножками. Он считал себя соперником Пикассо и, в надежде превзойти последнего, перекинулся к дадаистам. Человек злобный и чудаковатый, он находил все чужие творения безобразными, мог поддакивать любому мещанину ради удовольствия бросить острое словцо, писал метафизические картины, составляя их из корсетных спиц, но в глубине души любил только хорошеньких женщин, живопись Ла Гандара, роскошную жизнь и маленьких собачек. Он сидел за столиком на противоположном конце зала в обществе двух русских княгинь и американки. Почему же не двинуться еще куда-нибудь? У него на примете есть как раз один кабачок.
Тем временем Орельен думал о словах Бланшетты. «Вы погубите ее жизнь…» В конце концов он ничего не знает о Беренике. Что за тип этот ее провинциальный супруг? Да и где эта провинция? Кажется, аптекарь. Значит, она – аптекарша. Орельен старался представить себе Беренику среди пузырьков, сидящей в кассе, на манер мадам Люлли в баре. В какую еще историю он угодил, в каком пустился неизведанном направлении? И эти ее вечные восторги по сущим пустякам. Ох-ох-ох! Он смутно предчувствовал, что здесь кроется ловушка. Женщина для мужчины сначала приманка, а потом капкан. Целый мир всяких сложностей. Целый мир. Нет, покорно благодарю. Тысячу раз нет. Опомниться, пока еще не затянуло в шестерни машины. Впрочем, какая суетная женщина! Вот и она сейчас расспрашивает Поля Дени о Замора, а Поль, сердясь или опасаясь, как бы художник его не услышал, корчит из себя знатока. В довершение всего еще и Мэри шепнула Орельену:
– Внимание, дорогой, ваше поведение бросается в глаза.
Только этого недоставало.
Когда объединившиеся компании направились в гардеробную, чтобы продолжать поход под предводительством Замора, Орельен извинился. Он остается, он условился о встрече. Береника открыла было рот, будто хотела сказать что-то, но спохватилась. Нет, нет, милый доктор, поезжайте, конечно поезжайте, я побуду один. Очень сожалею, мадам… Он даже не попросил ее о свидании. Так Береника и исчезла, подхваченная общим движение торопившихся к выходу людей, исчезла, словно в кошмаре.
Когда компания скрылась за дверью с оранжевыми занавесочками, Лертилуа вдруг захотелось броситься вслед. Ну и болван! Позволить ей уйти, вот так… Это не по-людски, это же невежливо… Хватит!.. Так честит себя человек, надеясь в душе, что это дает ему право совершать глупости и дальше. Чего это он испугался? Чего ему было вообще бояться?
В баре он отыскал Симону.
– Слушай, детка, ты только что спрашивала меня, когда я зайду к тебе. Хочешь сегодня?
И он потрепал девушку по локтю. Симона расхохоталась:
– Вот уж действительно некстати. У меня сегодня гость… – И, обведя бар быстрым взглядом, добавила тихо и доверительно: – Один из этих американских моряков… только молчи!
XIII
– Ну и ветер! Ну и ветер! Мосье себе и представить не может. Сколько раз в жизни я переходила Сену? Сто, да что я такое говорю, триста раз, тысячу! И никогда такого ветра не видала. Мост… Приходится задом идти! Нет, мосье себе и представить не может… Ах, если бы не мосье… Можете смеяться, но что бы вы без меня стали делать? Целое путешествие… Ветер так и рвет… Оно и понятно – Сена. Всю жизнь я работаю только на левом берегу. Если бы мосье жил на правом берегу, сама не знаю… Нет. Не думаю. Не стала бы я работать на правом берегу, потому что еще раз переходить Сену, еще один мост… нет, мосье, нет. А что, если мосье переедет жить в Америку, значит, так я и буду таскаться туда каждое утро пешком с улицы Кардинала Лемуан в своей старой шали только для того, чтобы подать ему в постель завтрак? Нет уж… Не знаю, что стал бы делать без меня мосье… Посмотрите-ка, какой беспорядок… А брюки валяются скомканные. Нынче я их сама поглажу, потому что таскать их каждый день в гладильню… Они нас разорят… Каждый день повышают цены. Прежде никаких гладилен не было, каждый гладил у себя дома. Куда это только мосье засунул свои носки. Я принесла их из починки. Мосье и представления не имеет, что нынче за ветер!
Говорившая подперла щеку ладонью и покачала головой, возведя глаза к потолку. Мадам Дювинь, экономка Орельена, уже давно достигла того классического возраста, когда женщина, не вызывая пересудов, может прислуживать мужчине, еще не вставшему с постели. Низенькая брюнетка, волосы собраны в высокий пучок и подоткнуты со всех сторон дюжиной гребней, на шее, как веревки, выступают толстые жилы, глаза навыкате – следствие базедовой болезни, и лицо безо всякого перехода принимает то доверчивое выражение, то до крайности озабоченное, то трагическое. А подбородок самым непонятным образом и по неизвестной причине кажется самостоятельным органом, живущим независимо от всего лица. Левая щека заметно толще правой. Но, по ее словам, это у них фамильное. «Так было и у сестры, и у моего бедного отца…»
Но на этот путь направлять ее было опасно, ибо у мадам Дювинь имелись еще тетки, бесчисленные двоюродные сестры, и разговор о припухшей щеке с неизменной последовательностью переходил к дядиной эмфиземе, к многочисленным недугам бабушки, к мужу Жермены, который убежал с вверенной ему кассой, – словом, перед слушателем разворачивалась история всей семьи, причем тут непременно фигурировал и покойный мосье Дювинь, служивший факельщиком в похоронном бюро, по примеру своего отца и деда, и его брат, шурин мосье Дювинь, с которым уж совсем бог знает что приключилось.
– Мадам Дювинь, а в вашем роду никогда не было аптекарей?
– Аптекарей? Почему аптекарей? Нет, мосье, нет. В нашей семье всякое бывало… был унтер-офицер колониальных войск, были бакалейщики, одна кузина была… не надо бы о ней и говорить… словом, была… Но аптекаря, мосье, никогда ни одного. Хоть сейчас присягну.
Мадам Дювинь достала из гардероба вешалочку для галстуков и стала приводить в порядок многоцветную их коллекцию. Но, спохватившись, прервала свое занятие:
– Мосье ведь еще не завтракал! Тогда зачем же я через реку при таком ветре перебиралась, зачем так мучилась, если мосье не желает кушать ничего горячего… яйца сварены всмятку, по вкусу мосье.
Водруженный на низенький столик поднос, на котором стояли стакан кофе, сливочник, тарелка с хорошо поджаренными ломтиками хлеба, рюмочка для яиц и в ней – яйцо всмятку, аккуратно очищенное сверху, словом, вся эта обычная картина вывела Орельена из состояния мечтательности, в котором он пребывал. Лертилуа сел, подоткнул под спину подушки, натянул одеяло и огляделся: мадам Дювинь права, в спальне ужасный беспорядок… сколько сейчас времени? Одиннадцать часов. Всю ночь он прошатался, вернувшись – почитал немного, лишь бы не ложиться в постель, но сон свалил его как подкошенного, так что он успел лишь стянуть с себя одежду, разбросал как попало вещи по полу, по ковру табачного цвета. И в довершение забыл открыть окно… Он придвинул к себе поднос.
– Что же я такое болтаю! – вдруг воскликнула мадам Дювинь. – Совсем из ума выжила, пусть уж мосье не взыщет…
– А что случилось, мадам Дювинь?
– Аптекарь-то, мосье, аптекарь! И как только я о нем не подумала!
– Какой аптекарь?
– Как какой, да ведь мосье сам меня об аптекаре спрашивал! Мосье знает… помнит… Ах, мосье уже не помнит? Значит, мосье еще не проснулся! Мосье меня спрашивал, есть ли у нас в роду аптекарь… а я, старая дура, сказала мосье, что нет и никогда не было. Что это только у меня с головой делается?
– Значит, мадам Дювинь, в вашем роду был аптекарь?
– Был… как бы вам сказать… не совсем настоящий аптекарь. Кузен Камиль… Не сейчас, а лет десять назад, поэтому-то я и забыла. Надо вам сказать, что кузен Камиль не мой родной кузен. Он был женат на моей кузине… Да… Мы с моей кузиной Люси очень похожи… Кузен Камиль даже… Нехороший он был человек… Так вот Люси. Мы с ней очень были похожи… Но Люси до сорока лет в девицах ходила, вы только подумайте… Ну немножко и помутилась в разуме… Как-то я зашла к ним… Вот ей и говорят: «Оливковое масло все вышло, сходи, Люси, в погреб за маслом». Она поднялась и, думаете, пошла за маслом? Как бы не так! Взяла лейку, из которой поливали цветы, у них на балконе цветы росли, налила туда скипидару и вылила на салат, а потом взяла да подожгла его, потому что, говорит, он курчавый. Можете себе представить, как мы перепугались… Заперли ее… А доктор говорит: «Надо ее выдать замуж, тогда она, может, и выздоровеет. Это ей разгонит кровь».
Тут воспоследовал выразительный и резкий жест, словно мадам Дювинь заперла на ключ невидимую дверь.
– Самое трудное было найти ей мужа… вы только поставьте себя на его место, мосье… Все-таки риск, а вдруг кровь возьмет да не разгонится. Разбирать, конечно, не приходилось, и потом Люси-то уже сорок стукнуло. Вот бабушка и нашла кузена Камиля… эльзасца… по фамилии Шумакер. Смешная фамилия по-нашему-то произносится Шумаше, но пишется Шумакер… впрочем, все слова по-одному пишутся, а по-другому выговариваются… Ну так вот, Камиль…
– Что ж, разогнал он кровь у Люси?
– Да, мосье, разогнать-то разогнал! Слишком уж разогнал. Все сумасшествие как рукой сняло. А какая она хозяйка была… посмотреть надо… прямо с полу у них можно было есть, а кастрюли! Таких кастрюль я нигде не видывала, даже на Больших бульварах! Доктор-то оказался прав. Так Камиль и стал моим кузеном.
– И он был аптекарем…
– Каким аптекарем? Мосье шутит! Камиль – аптекарь! Тоже сказали…
– Но ведь вы сами говорили, мадам Дювинь…
– Что я говорила? Ах да, мосье прав. Но ведь Камиль был не настоящим аптекарем, нет. Он только работал в аптеке…
– Стало быть, он и был аптекарем…
– Он служил в аптеке, а аптекарем не был… Работал артельщиком по доставке лекарств в большой аптеке на Севастопольском бульваре. Развозил лекарства по домам на специальном трехколесном велосипеде… ничего не поделаешь, выбирать не приходилось. Хорошо еще, что он захотел жениться на Люси, ведь она салат подожгла. Так и разъезжал на своем велосипеде… А та аптека для всего Парижа заказы выполняла… и раскатывал целые дни… Так что у Люси хватало времени начищать свои кастрюльки. Но настоящего аптекаря, мосье, в нашем роду не было.
Не переставая болтать, мадам Дювинь обметала пыль с мебели, передвигала безделушки на камине, оправляла занавеси. Потом вдруг остановилась в задумчивости: «Ни одного даже самого завалящего аптекаря!»
«Как странно укладываются факты в мозгу мадам Дювинь, – думал Орельен. – Значит, с ее точки зрения, иметь в роду аптекаря – позор?» Как бы угадав ход мыслей Орельена, мадам Дювинь пояснила:
– Мы люди простые, маленькие люди… с какой стати настоящий аптекарь женился бы на Люси? Аптекарь – он ведь барин…
Ах, вот оно в чем дело! Аптекарь – это барин.
– Мосье сейчас душ будет принимать? Я уже зажгла. Вода, должно быть, согрелась…
Эта фраза донеслась до ушей Орельена из соседней комнаты, где сейчас орудовала щеткой мадам Дювинь. Орельен прошел в туалетную комнату. Ох, как хорошо принять теплый душ! За занавеской, отгораживавшей душ, блаженно поеживалось длинноногое голое тело, жмурились от мыла сонные глаза.
Мадам Дювинь была уже забыта. И ее истории тоже. Орельеном вновь овладело то ночное наваждение. Первой его мыслью при пробуждении была Береника. Он ничего не знал о Беренике. Ничего не знал о ее жизни. Живет где-то в провинции. Муж – аптекарь. Дьявол в ризнице, как сказал о ней Эдмон. От этой фразы он никак не мог отделаться. Она чудеснейшим образом противоречила его первому впечатлению. Орельен подумал, что с ним всегда так: из-за какой-нибудь ничтожной детали он пускается на поиски приключений. Пример тому – восклицательные знаки госпожи де Персеваль. И фраза Эдмона о Беренике сыграла ту же роль. Он вспомнил лицо Береники, ее закрытые глаза. Жена аптекаря… В конце концов это для него так же экзотично, как и в представлении мадам Дювинь. В их роду тоже не было аптекарей. Он докрасна растер тело жесткой перчаткой.
– Ну и что же, мадам Дювинь? – спросил Орельен, возвратившись в спальню и кутаясь в халат песочного цвета. – Что же случилось потом с вашей Люси?
Мадам Дювинь молитвенно сложила руки. Щетка при этом движении выскользнула на пол, но мадам Дювинь быстро ее подняла, аккуратно поставила в уголок, затем снова молитвенно сложила руки, высоко, до уровня груди, подняв локти, и обратила к небесам жалостливый взгляд.
– Люси? Горе нам! Люси! Люси! Люси снова сошла с ума, только у нее началось буйное помешательство.
– Как так? А разве он не…
– Разогнал кровь?.. Разогнать-то разогнал, на наше горе. Чересчур разогнал, мосье… муж ее, вот этот самый аптекарь Камиль, по всему Парижу гонял на велосипеде, и куда бы он ни завозил лекарства, повсюду были женщины, клиентки, горничные… Надо вам сказать, мосье, что их аптека была не простая, а вы понимаете, особая, против дурных болезней… на Севастопольском бульваре, само собой разумеется. Ну вот мало-помалу Камиль и бросил дом. Напрасно наша Люси начищала кастрюли и линолеум, – ничего не помогло. Он ее оставил, так, ради одной нестоящей бабенки. На Люси жалко было смотреть! Кровь-то уже разогналась. Она воображала себя собакой… Бегала за людьми и гавкала: гав… гав… Да, мосье, прямо так и гавкала! Просто жалость! Пришлось надеть на нее смирительную рубашку. Ах ты господи боже мой!
Этот крик относился уже к Орельену, потому что он попытался было открыть окно, а ветер с дьявольским свистом захлопнул раму и придавил ему пальцы. Лертилуа так и остался у окна, размахивая рукой и прыгая с ноги на ногу, словно мальчишка, которому больно. Должно быть, здорово жжет и даже кровь пошла. Мадам Дювинь схватила искалеченную руку.
– Бедняжка мосье! Бедняжка мосье! Ну и мерзкая развалюха! Мосье должен переехать в новый дом! Только в старых домах такое случается! Слава богу, что кровь пошла, не так хоть больно, сейчас утихнет, потом левая рука, она не правая… нужно промыть арникой или хоть йодом смазать.
Ни арники, ни йода в доме не оказалось. Мадам Дювинь сделала своему хозяину выговор… Что только у нынешних молодых людей в голове, не держат ни йоду, ни арники.
– Ладно, – ответил Орельен, замотав палец носовым платком, – сейчас схожу к аптекарю за йодом.
XIV
Кто не испытывал странного чувства при встрече с любимой женщиной, занимающей все ваши помыслы, но еще мало знакомой вам, – странного чувства, как будто перед вами незнакомка? Тут достаточно пустяка: то ли она изменила прическу, то ли надела другое платье, а возможно, таково воздействие общественных мест, – но только вы не узнаете ту, чьи черты, казалось, навеки врезались вам в память. Тот, кто не испытал этого разочарования, не знает истинной любви.
Орельен испытывал это разочарование при одной мысли о Беренике, и при этом ему даже не обязательно было видеть ее. Но так как он никогда еще не любил, он и не мог знать, что та невольная досада, которая охватывала его, когда он вызывал в памяти образ Береники, то чувство неудовлетворенности, которое он испытывал при этом, не просто свидетельство слабой наблюдательности. Он не представлял себе, что это-то и есть любовь.
«Только нехороший человек, – с упреком по собственному адресу думал Орельен, – с таким трудом припоминает лица, любое лицо». Вдруг он окончательно уверился, что такой порок присущ ему. «Это потому, – утешал он себя, – что я не физиономист». На самом же деле память его хранила несколько моментальных снимков Береники, но все они были столь непохожи друг на друга, что Орельен не знал, как их свести воедино. Ему даже казалось, что это не одна и та же женщина. Оставленные ею отблески были столь же несовместимы друг с другом, как и черты ее лица в реальной жизни. Он согласен был принять эту особенность, когда видел её въяве, потому что против внешнего вида не поспоришь; но отрицал это в мыслях, ибо, как известно, память издавна слывет неверной и либо склонна приукрашивать, либо просто неспособна воспроизвести то, что составляет истинное обаяние лица. Именно то, неуловимое…
Тогда он начинал восстанавливать по деталям черты, возбудившие в нем столь неправдоподобный интерес. Он мог точно представить себе подбородок, скулы, лоб, ореол ее волос, губы, улыбку, жесты, и когда казалось, все уже сведено воедино, вдруг вспоминались глаза, – и глаза тут же разрушали созданный образ. Они пробуждались, озаряя это лицо своим черным светом, казались еще больше, чем на самом деле, и походили на кусочки антрацита, только гораздо более блестящие. Льющийся из глаз свет затмевал все прочее, даже самое существенное, сам становился сутью…
Орельен говорил себе, что по-настоящему видел ее только в ту минуту, когда, танцуя, она закрыла глаза. Женщина с широко открытыми глазами то и дело становилась между ним и той женщиной с закрытыми глазами, той женщиной, которая, как почему-то казалось ему, жила в его прошлом, в его мечтах, в капризных измышлениях сердца и чувств. Он и пытался поместить ее в своем прошлом, но тщетно. На кого она похожа? Что роднит ее с его прежними подругами? С какой из них? Почему теперь она так неотъемлема от былых его увлечений? Какие радости оставили на ней свой отблеск или свой темный свет? А ведь никто, никто из тех… Ни похожего силуэта, ни похожей тени… и такое чувство, будто что-то проглядывает в глуби зеркала… туманное облачко…
Человек более искушенный и менее самоуверенный, несомненно, поспешил бы прогнать это наваждение, убоявшись рухнуть в бездонную пропасть. Но Орельен даже не подумал об этом. Он не знал, что беглый образ женщины, почти мираж, может грозить опасностью. А если бы ему об этом сказали, он бы еще сильнее, заупрямился.
Пока что это было не страшнее того рода наваждений, которые известны всем: привяжется какой-нибудь мотив, стараешься его перехитрить, прогнать, а он назло звучит еще громче. А так как все равно бесполезно пытаться петь какую-нибудь другую песню (она непременно перейдет в тот навязчивый мотив) и так же бесполезно рассказывать себе что-нибудь (рассказ оборвется на первой же фразе), то и уступаешь своей мании, – пусть берет верх. И вот назойливый мотив уже не стараешься прогнать, и, что много хуже, в памяти остается один лишь обрывок, и человек выворачивает себе мозги наизнанку и повторяет этот кусочек без остановки, лишь бы вспомнить, как дальше.
Если бы Орельен встретил Беренику на улице, он бы ее не узнал.
Эта мысль гложет Орельена, озадачивает, тревожит и под конец успокаивает. Потому что ему уже требуется успокоение! Он еще не понимает, какой это серьезный симптом. Как серьезно то, что среди будничных дел ничем незанятого дня, такого же дня, как и все прочие, он думает только о Беренике. Он не узнал бы ее при встрече. Неужели бы не узнал? Может ли это быть? Он не узнал бы ее при встрече. Нет, неужели правда не узнал бы?
Если бы встретил на улице… Ведь и верно, он ни разу не видел ее на улице. Или в английском костюме. В английском костюме. На улице. Значит, не узнал бы?
Потому что на улице, в английском костюме, тут уж мало представить себе только лицо, такое неуловимое из-за этих чуть косящих, черных, выпуклых глаз, тут надо представить себе и весь облик, очертания ее фигуры, иначе говоря, ее тело, которое он не знает, да и что он знает о ней? – только ее легкое, невесомое в танце тело, почти нереальное, конечно, совсем иное, чем когда она идет по улице, да и не просто тело, но тело в движении, повадку, то неуловимое, что обозначается этим словом. На улице, в английском костюме…
И вновь перед Орельеном встает лицо, нижняя губка, кривящаяся не то от муки, не то в улыбке, этот скользящий блик света на выпуклости скул, волосы, спущенные челочкой на лоб, закрытые глаза… но вот глаза открываются, и все заволакивается туманом… На улице… Он смотрит на встречных женщин, которые примерно одного с ней роста… Вот эта или та могла бы быть ею… Ею? Нет ни одной такой, ни одна не может прогнать наваждения… Даже самая хорошенькая.
Применимо ли к Беренике слово хорошенькая? Сначала она показалась ему просто некрасивой. Он плохо ее разглядел. Дело не в том, хорошенькая она или нет. Она лучше, чем хорошенькая. Она нечто совсем иное. В ней есть обаяние. Вот что в ней есть… Черты ее лица он может себе представить, но секрет их обаяния ускользает от него… как, бывает, выскользнет из памяти слово… примерно знаешь, как оно звучит… в середине есть еще буква «р»… знаешь, сколько слогов… подыскиваешь слова в рифму или синонимы… но не находишь того, настоящего слова, слова, которое поет.
Так вот оно что: он никак не может вспомнить того, что поет в ней.
И, однако, он уверен, что есть нечто, что поет в ней. Но что же? Поди знай! Что-то поет в ней, как и ее имя. Береника. Он вспоминает, как тогда, без всяких дурных мыслей, размечтался над этим именем. Тогда он плохо ее разглядел. Он мечтал, повторял ее имя, действительно не думая о ней самой. Впрочем, услышав такое имя, нельзя не мечтать. Но она больше, чем имя. Имя вызывает мечты о ней. Она заслонила собой всех Береник, существует только одна возможная Береника, нет, больше чем просто одна Береника, существует одна-единственная Береника… Он не может вспомнить того, что поет в ней, самого запева песни.
Со все возрастающим беспокойством старается он обнаружить сердце песни. Роется в своих воспоминаниях. Что нужно вспомнить в ней прежде всего, скорее всего? Ту воображаемую незнакомку в английском костюме? Или ту женщину, которую он во время танца держал в своих объятиях, ту легковейную, воспоминания о которой хранят его руки, хранят и терзаются оттого, что не могут вспомнить… Впервые в жизни он вдруг ощутил отсутствие Береники. То, что ее нет в его объятиях.
Быть может, именно в этом она, песнь Береники? И чтобы ощутить ее, значит, необходимо держать Беренику в своих объятиях, как любую другую женщину? Или обаяние ее не в этом, а в ее веселой улыбке, в ее молчании, в закрытых ее глазах, в ее открытых глазах? Внезапно Орельен вспоминает взволнованный трепет этой руки, полоненной его ладонью, этой маленькой руки, которая дрожит, как птичка, но ведь попалась-то не птичка, а сам птицелов.
Он трет левой рукой ладонь правой и удивляется. Ожог. Ее присутствие. Ее отсутствие. Присутствие и отсутствие разом.
Песнь.