Текст книги "Орельен"
Автор книги: Луи Арагон
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 25 страниц)
XXIII
Телефонный звонок нарушил его грезы. Звонил Барбентан. Он попросил Орельена сопровождать Бланшетту и Беренику в «Казино де Пари». Ложа была уже взята, и вдруг в последнюю минуту выяснилось, что Эдмону надо ехать по делам; если Орельен не свободен, тогда Бланшетта и Береника вынуждены будут сидеть дома, потому что неудобно двум дамам без кавалера…
Но Орельен свободен. Непременно, непременно. Я просто в восторге. А в котором часу начало? Лечу. Сейчас, только оденусь.
– Спасибо, дружище, – ответил Эдмон, – уж очень мне не хотелось портить им вечер. Нет, не бери своей таратайки, я оставлю вам автомобиль и шофера. Только поторапливайся, начало в половине девятого…
Орельен повесил трубку. Не помня себя от радости, он бросился к стенному шкафу и лихорадочно вывалил оттуда все содержимое. Хорошо ли он побрит? Сойдет… Все равно нет времени бриться ещё раз и нет времени обедать. Ничего не поделаешь. Нацепляя на шею ошейник, то бишь крахмальный воротничок, – черт бы их совсем побрал, эти крахмальные воротнички, – он не спускал глаз с гипсовой маски, белым пятном выделявшейся на коричневой обивке дивана. Он говорил с ней вполголоса. Он страшно торопился. Возможно, даже был немножко не в себе.
А тем временем на улице Рейнуар между Эдмоном Бланшеттой происходила довольно бурная сцена.
– Как? Что я слышу? – воскликнула Бланшетта. – Вы нас бросаете?
– Ну, зачем такие сильные выражения? С вами поедет кавалер.
– Конечно, Орельен? Вы даже не потрудились нас спросить, хотим ли мы этого?
– Я заранее был в этом уверен.
– Что вообще все это означает? Днем вы решили ехать, Орельен у нас завтракал, и вы ничего ему не сказали. Я не спрашиваю, куда вы идете, но все-таки…
– Но все-таки ты меня спрашиваешь. Надеюсь, наш уговор остался в силе. Я свободен, ты свободна. Само собой разумеется, на словах. Потому что на деле…
– Я вовсе ни о чем не спрашиваю. Просто не хочу идти без вас в театр.
– Самый верный способ дать мне почувствовать, я палач. И тебе не стыдно? Ты, должно быть, забыла, что Береника скоро уедет домой и что побывать в «Казино» для нее настоящий праздник.
– У меня болит голова, я себя неважно чувствую. Пускай едет без меня.
– Ты же прекрасно знаешь, что без тебя она не поедет… Терпеть не могу всех этих причуд и истерик.
– Безжалостный человек!
– Жалость тут ни при чем. Могу сообщить тебе, если только это исцелит тебя от мигрени, что мне нужно поработать с Адриеном: речь идет о горючем и бензиновых колонках, кроме того, придется устроить собрание акционеров.
– Я вам не верю…
– Я и не требую, чтобы ты мне верила, и если тебе доставляет такое удовольствие забивать себе голову пустяками – считай, что я пошел к любовнице, и прекратим этот разговор… Но Беренику ты все-таки лишишь удовольствия.
– О, Береника, вечно Береника…
– Это уже совсем не по-христиански, дорогая. Если ты упрямишься, попробую уговорить ее поехать с Орельеном, хотя это и не особенно удобно.
– Хорошо, хорошо, я поеду, раз ты так настаиваешь, – воскликнула Бланшетта.
Эдмон как-то странно посмотрел на жену.
– Вот о чем я думаю… – произнес он медленно, упирая на каждое слово: – Кто из нас двоих больше лжет.
– Что это значит?
– Ничего…
В комнату вошла Береника. Она сразу поняла, что супруги поссорились. На ней было то самое вечернее платье, в котором Бланшетта не пустила ее на вечер к госпоже де Персеваль: песочного цвета туника, подбитая розоватым шелком, руки голые до плеча, но ворот высокий. В этом туалете Береника производила впечатление юной провинциалочки. Желая украсить свой скромный костюм, она приколола к плечу огромный золотой и довольно безвкусный цветок, но, как ни странно, этот нелепый цветок действительно к ней шел, так что неудачная попытка обернулась к ее же выгоде. Бланшетта оглядела ее туалет критическим оком, нашла, что он не к лицу Беренике, и, боясь выдать свою радость, воскликнула:
– Эдмон нас с тобой бросил…
– А как же театр?
Слова эти вырвались из глубины души; Береника умоляюще сложила руки. Эдмон расхохотался.
– За нами заедет мосье Лертилуа и заменит Эдмона, – пояснила Бланшетта.
– Мосье Лертилуа?
Бедняжка Береника совсем не умела скрывать свои чувства. Лицо ее озарилось внутренним светом, расцвело и так похорошело, что Бланшетта с удивлением подумала: «Вовсе уж не такое у нее уродливое платье». Эдмон медленно посмотрел на обеих женщин, как бы стараясь угадать, что почувствовала каждая из них в эту минуту, и проговорил:
– Я вернусь поздно. Если вам очень захочется, можете поехать куда-нибудь с Орельеном после театра… Это в его стиле, ведь он известный полуночник. А обо мне не беспокойтесь…
Тут только Береника заметила волнение Бланшетты. Она ласково взяла ее руку и украдкой поцеловала. Было в Беренике что-то детское, какое-то детски подкупающее очарование. Однако Бланшетта сухо отдернула руку и обратилась к мужу:
– Раз уж вы так беззастенчиво распорядились нами – вы, такой поборник свободы, мы постараемся повеселиться… Но не думаю, чтобы я в подобном состоянии могла высидеть весь спектакль…
– Вы себя плохо чувствуете? – встревожилась Береника.
– Ничего, пройдет, – ответил за жену Эдмон. – Ну, я бегу…
Бланшетта пошла за мужем в переднюю и, когда он уже надел шляпу и пальто, вдруг спросила:
– Мне все-таки хотелось бы знать, почему именно вы, друг мой, выбрали нам в провожатые Орельена?
– Правда? Ты действительно хочешь знать?
– Мы же никогда с ним так часто не видались… Тогда ты потащил нас к Люлли, только чтобы встретиться там с Орельеном… на следующий день позвал его к завтраку, и сегодня…
– Ты же отлично знаешь, что Береника ему нравится…
– Он совершенно к ней равнодушен.
– А может быть, к нему неравнодушна сама Береника? Где твои глаза?
– По-моему, просто ты изобретаешь любые поводы, подстраиваешь встречи – лишь бы бросить их в объятия друг к другу.
– Какая страсть, Бланшетта! Что случилось? Не знаю, что и думать! Значит, это тебе так неприятно? Почему бы?
– Вы просто чудовище!
– Впрочем, ты совершенно свободна. Нет, не возражай. Не лги… Доброй ночи.
Поцелуй, который запечатлел Эдмон на челе свой супруги, был исполнен такой иронии, какой нельзя вложить в слова. На что он намекает? Бланшетте и вправду стало плохо. Она взглянула на себя в зеркало и ужаснулась своему отражению. «Боже мой! – вздохнула она. – На кого я похожа?» У дверей позвонили. Наверное, Орельен. Лакей пошел отпирать, и Бланшетта, не раздумывая, бросилась к себе в спальню. Времени оставалось в обрез – только успеть переменить платье.
XXIV
Сидя в глубине ложи позади двух своих дам, Орельен с трудом улавливал ход спектакля. Музыка, пение, костюмы, разноцветные перья, хористки, пестрые декорации – все это Орельену не удавалось увязать в единое целое только потому, что он без должного внимания следил за нарочито быстрой сменой картин, как человек, который без конца читает, не понимая, одну и ту же страницу романа. Мысли его окончательно спутались. Занавес, рампа, трепет зала, удивлявший его смех публики, – словом, все, что составляет театральное зрелище, представлялось ему лишь окружением, фоном для женщины, еще более восхитительной в своем безвкусном туалете, с обнаженными, отнюдь не точеными, но от этого еще более прелестными руками, с цветком у плеча, вцепившимся, словно злое насекомое, в шелк ее платья, и как на что-то запретное глядел Орельен на ее слишком высоко подстриженный затылок, на ее лицо; наслаждение, получаемое от спектакля, так преобразило ее, что только мгновениями он узнавал свою Беренику. Орельен еле замечал черный силуэт Бланшетты, ее белокурые волосы, на которые падал отдаленный отблеск света. Он почти не верил в реальность ее присутствия. Смущенный близким соседством Береники, смущенный до последнего предела, он, словно робкий, переконфуженный школьник, твердил про себя: «Это она», – и слово «она» означало тысячу самых немыслимых вещей; оно означало: та, о которой он думал час тому назад, глядя на маску, и та, которую он ждал всю свою жизнь, сам того не зная; та, наконец, что была стержнем, смыслом его чаяний, его помыслов последних десяти, нет, даже двенадцати лет. Та, которой он впервые в жизни мог бы сказать: «Я люблю вас». «Та, которую я люблю». Он повторял эти слова, которые заслоняли собой все – все значили и все подытоживали. «Та, которую я люблю». Он задрожал. С ужасом спрашивал себя, что же такое происходит. Мужчина… взрослый малый наконец. Чутьем он всегда понимал, как следует поступить, чтобы удержаться на краю наклонной плоскости, чтобы покончить с этим, прежде чем оно началось. Это же так просто, так легко… Он знал, что в силах еще изменить течение своих мыслей… он еще хозяин себе, но уже ненадолго. Взглядом он следил за лучом света, пробежавшим по обнаженной руке Береники. Освещение переменилось. Теперь оно было глупо, как лунный свет. А впрочем, это и есть лунный свет. Орельен тоже мог еще переменить освещение, мог еще. Но не хотел. Все ускоряло свой бег. Какой необъятно огромный путь пройден с той совсем недавней минуты, когда в разговоре с Армандиной с его губ слетело признание, прежде чем он успел осознать смысл своих слов. Эта неподвижно сидящая чужая женщина, такая далекая и такая близкая, этот, еще не ставший родным, силуэт, это существо, еще не получившее, его глазах реального воплощения. Он ее не узнавал более, он ее даже не узнавал. Его даже не особенно влекло к ней. Головокружение шло от другого. Если ему все хотелось взять ее в свои объятия, прижать к себе, то желание это диктовалось не потребностью физической близости, как с другими женщинами, не той бешеной страстью, что заставляет кусать, душить. Нет! Уж скорее Орельен ощущал голод, какой-то сам себя отрицающий голод, безнадежное и жестокое отсутствие чего-то. Быть может, если бы он обнял Беренику, – так по крайней мере думалось ему, – этот огонь утих бы, исчезла бы эта пугающая нереальность, почти болезненное ощущение неуютности мира. Он твердил себе, что время еще не упущено, не поздно еще опомниться. И, однако, тут же понял, что уже ничто не поможет. Ему стало страшно. Он почувствовал, что падает. Неясные мысли, в вихре которых он старался усмотреть физические законы падения тел, коэффициент ускорения при этом падении, переплетались в его воображении, как водоросли перед глазами утопающего… «Опять утопленники, – подумал он, – теперь я ни на минуту не могу отделаться от этих утопленников». Под аккомпанемент чувствительной мелодии перед его глазами проходили навязчивые до умопомрачения образы: Сена, белая гипсовая маска, зеленоватые тени, которые проплывают перед глазами, когда ныряешь, и скрип идущей вниз по реке баржи. Орельен почувствовал, что бессознательно, незаметно для себя самого придвинул свой стул к стулу Береники. И, нагнувшись к барьеру между Береникой и Бланшеттой, он стал смотреть на сцену, но не видел ее. Теперь полуобнаженные женщины, взмахи длинных прекрасных ног в белом ореоле из страусовых перьев, неслышно скользившие черные фраки, – все это приобрело цельность и стройность зрелища. Положив ладонь на спинку стула Береники, Орельен оперся локтем о барьер ложи. От волос, которые почти касались его лица, исходил запах свежего сена. Эта тень, которую он называл своей любовью, незаметно оживала, она дышала, как и все люди, у нее было сердце, с губ ее слетали вздохи, и вздохи замирали на устах Орельена. Сердце билось, дыхание слабело. Вдруг Орельен понял, что не только он не следит за ходом спектакля. Он обернулся и увидел Бланшетту, не спускавшую с него глаз.
XXV
Уже несколько минут Бланшетта внимательно наблюдала за Орельеном. Хотя она притворялась перед самой собой, с первых же слов Эдмона она поняла, на какую муку обрекла себя, согласившись провести этот вечер втроем. Раздираемая самыми противоречивыми чувствами, она не сумела найти в себе достаточно благоразумия, чтобы отказаться. Подозрения мужа доводили ее почти до безумия. В минуту просветления она подумала, что отказ лишь подтвердит его догадки. Каждый раз, когда речь заходила о том, чтобы провести вместе с Орельеном вечер, встретиться с ним где-нибудь, ее охватывал необъяснимый страх, который не ускользал от Эдмона. Теперь Бланшетта нашла этому объяснение: ее боязнь, греховная боязнь была лишь предлогом, скрывающим неосознанное желание побыть в обществе Лертилуа, пусть даже это причинит ей боль, пусть даже, занятый другою, он не обратит на нее никакого внимания. Если она еще колебалась, то мысль о том, что Орельен проведет несколько часов с глазу на глаз с Береникой, внезапно заставила ее решиться и поехать в театр. Она отлично знала, что вопросы приличия тут ни при чем. Как лихорадочно мелась она по своей спальне, стараясь одеться как можно более к лицу и сгорая от желания узнать, о чем те двое говорят без нее в библиотеке. Бланшетта остановила свой выбор на черном платье и почти не надела драгоценностей. Так по крайней мере она могла быть уверена, что публика, поглядев на их ложу, примет Беренику за обыкновенную компаньонку. Бланшетта даже посягнула на рогульки, которые укладывала на ушах, и, высоко подняв волосы, уложила косы вокруг головы. Длинные косы были предметом ее особой гордости, и, когда Бланшетта появлялась в обществе с косами, уложенными вокруг головы, она привлекала внимание, потому что лишь немногие женщины могли позволить себе носить такую прическу. Береника ни разу еще не видала своей кузины такою, и когда Бланшетта вошла в библиотеку, то Береника, а вовсе не Орельен, воскликнула: «Ой, она переменила прическу», – с той наивной радостью, которая бурно проявляется при виде нового платья, знакомого ресторана, переставленной по-иному мебели.
Сидя в театре, Бланшетта ни на мгновение не увлеклась этой игрой света и обнаженных тел, этой бездумной музыкой, лишь усугублявшей ее одиночество. В полуосвещенной ложе к Беренике вновь возвращалось очарование, которого она чуть было не лишилась, надев безвкусное платье. Орельен… Трудно было не заметить, что он слеп и глух ко всему на свете, кроме одной Береники. До последней минуты, вопреки внутренней тревоге, Бланшетта пыталась уверить себя, что влечение их провинциальной родственницы к Лертилуа – выдумка Эдмона. И не только Эдмона, но и ее собственная, – так по крайней мере казалось ей в последнее время. Она наперед знала, что сегодняшний вечер станет ее мукой. Но не знала, какой непереносимой будет эта мука. Бланшетта старалась заглушить ее другою болью. Эдмон. Пора прогнать эти фантасмагории, эти беспочвенные мечтания. Она любит только одного Эдмона. И всегда любила только его одного. Боже мой, боже мой, как она боролась за него, стараясь вырвать у Карлотты! Услужливая память подсказывала ей страшные минуты ревности и такого неизбывного отчаяния, по сравнению с которым нынешний вечер – пустяковое испытание, тем более что она назавтра исцелится от химер и снова вся будет принадлежать своему Эдмону, этому злому Эдмону, которого так же трудно удержать при себе, как покорить. Эдмон. Где-то он проводит сегодняшний вечер? Он солгал. Ни на секунду она не поверила этой истории с Адриеном, которую он бросил ей, как бросают кость голодной собаке. Зачем? Она ведь ни о чем не спрашивала. А сколько раз с поистине ужасающей жестокостью, которую она так ненавидела и так обожала в муже, он без всяких просьб с ее стороны выкладывал всю правду, всю страшную правду. Зачем ему было лгать именно сегодня? Чтоб посильнее ее помучить этой неопределенностью… Он мстил. О прозорливец! Он уловил неуловимое, то, в чем она не смела признаться самой себе, и он мстит… Где он? Что делает? А вдруг он впервые испытывает такое большое, такое настоящее чувство, что вынужден лгать? А что, если он совсем уйдет от неё? Бланшетта подумала о детях. Господи, сделай, чтобы все это было только дурным сном. Сейчас я проснусь и ничего не будет. Игра зашла слишком далеко, и была уже не просто бедой, ее личной бедой, быть может, и необходимой для счастья Эдмона. Речь теперь шла о детях. Речь шла о детях. Оторвав, взгляд от балета цветов, где все – и яркие краски, и пируэты танцовщиц, и гул медных инструментов – болезненно действовало ей на нервы, она заметила выражение, написанное на лице Орельена, и почувствовала укол в сердце. О, это еще страшнее, чем все испытанное ею доныне! Он ее любит. Он ее любит. Он ее любит. Две боли слились в одну, и каждая стала от этого слияния непереносимо острой. Женщина, которой пренебрегали, могла теперь, не совершая греха, глядеть на Орельена; ведь она оплакивала, оплакивала без слез не только Орельена, но и Эдмона.
Когда Орельен поймал взгляд Бланшетты, она потупилась, испугавшись, что он прочтет в ее глазах то, что прочел в них Эдмон. К счастью, полумрак скрывал пламя ее мыслей. Для этого человека она, Бланшетта, лишь призрак, изящный светский призрак. Она здесь третья. Ни тело, ни дух. Она просто не существует для него. Она – лишь передний план картины, фоном которой служит музыка, сопровождающая выступление жонглеров-комиков, а центральная фигура здесь – Береника. Бланшетта отвела свои, увы, теперь уже никому не опасные глаза, на которых выступили первые слезы. Все заволокло туманом.
Орельен тут же понял, что ему нечего бояться этой немой свидетельницы. Понял также, что Бланшетта лишь притворяется заинтересованной тем, что происходит на сцене. Должно быть, она смутно догадалась о том, чего еще не знала Береника. Действительно ли не знала? Ни одного слова не было произнесено между ними, даже когда они очутились вдвоем в библиотеке, – ни намека на те минуты, когда он той ночью держал ее руку в своей. Ее руку в своей… Убедившись, что Бланшетта сдалась и не глядит больше в их сторону, Орельен тихонько подвинул свою руку к обнаженной до плеча руке Береники. Он насторожился. Он ощущал ее присутствие всем своим существом. Вот он сейчас коснется ее руки. Посмеет коснуться. Эта смелость может все погубить. Он хотел было отдернуть руку. Он не отдернул руки. Нельзя же в самом деле быть таким трусом. В ложе парижского театра, где мужчина и женщина обречены на банальность, он вдруг понял, какое чувство наполняет его сердце: он увидел себя ночью в Аргоннах возле наблюдательного пункта, укрытого стволами разбитых деревьев… Ладонь легла на руку Береники и нежно сжала ее. Ответом на это касание был трепет. Удивление. Орельен знал, что если он ослабит пожатие, рука выскользнет и все будет потеряно. Ласкающим жестом он провел ладонью вверх по руке и завладел локтем. Он ждал. Дрожь утихла. Рука вдруг застыла в неподвижности, в поражающей неподвижности. Волосы Береники теперь касались, задевали лицо Орельена. В эту минуту она была в его власти, как зачарованная удавом птичка. Ничего не стоило развеять это чудо. Но чудо длилось.
Вот когда ему следовало бы сказать: «Я люблю вас». Сказать сейчас. Но Орельен не мог. Он боялся полушепота признаний. И особенно этих слов, таких необычно новых, так трудно выговариваемых. Первый акт спектакля кончался в блеске фейерверков; среди хористок появились прима-балерины, танцовщики в коротеньких курточках, зашуршали платья, расшитые блестками. Оркестр посылал в зал звучные поцелуи меди, и, повинуясь все убыстряющемуся ритму, актеры, которых трясло теперь как в лихорадке, наперебой повторяли все одни и те же жесты, в такт музыке скрещивая руки и сводя колени. Зажигались люстры. «Я люблю вас…» Он только подумал это.
Береника повела плечами обычным движением, как бы стараясь поддержать соскальзывающую шаль, пальцы ее осторожно нашли руку Орельена и бесконечно нежным движением отвели ее в сторону, словно сняли листок, упавший на ладонь во время прогулки по лесу.
Занавес опустился, зрители поднимались с мест, направляясь в фойе. Из первых рядов кто-то махал кому-то рукой.
– Кто это? – спросила Береника. – По-моему, нам машут.
Бланшетта, улыбаясь, покивала в сторону машущих. Оказалось, это полковник Давид с супругой. Они подошли к барьеру ложи, и беспечная беседа помогла Орельену отдышаться во время этого мучительного антракта, которого он не напрасно ждал с таким страхом. Не прерывая разговора, он рассеянно вглядывался в поток людей, привлеченных в фойе звуками джаза. И вдруг среди прогуливающихся заметил знакомую фигуру. С губ его чуть было не сорвался возглас. Но он вовремя сдержал себя. Дамы ничего не заметили. Сомнения быть не могло – это Эдмон Барбентан собственной персоной, скрывшийся в гуще толпы и искоса поглядывавший в сторону их ложи. Что сей сон означает? Ведь Барбентан собирался куда-то уехать. Если бы он освободился раньше времени, он пришел бы к ним в ложу, а не разгуливал бы по коридору. И еще исподтишка следит за ними, во всяком случае вид у него настороженный. Орельен притворился, что заинтересован разговором. Полковник заявил, что, по его мнению, ревю прелесть, но госпожа Давид сказала, что спектакль при всем желании нельзя назвать ревю, он рассчитан специально на иностранцев, ни одного живого слова, ни одного остроумного куплета (помните, Рип в довоенные годы?)… а это – просто феерия, вот и все.
– И феерия – вещь неплохая, – заметил полковник.
– Ну уж вы скажете тоже, дорогой! – Госпожа Давид досадливо отвернулась и пояснила специально для Лертилуа: – Полковнику только были бы голые ножки.
Орельен вежливо улыбался. Украдкой он искал взглядом Барбентана. И не находил. Тем временем публика уже схлынула в коридор.
– Прошу прощения, мне хотелось бы купить сигарет, – сказал он. – Нет, спасибо, господин полковник, я предпочитаю «Галуаз». Разрешите воспользоваться вашим присутствием и оставить дам на вас.
Ни в коридоре, ни в фойе, ни даже у входа в театр, где возле застекленных дверей курили мужчины, ни в потоке галдящей публики, ни за столиками, где сидели уроженцы южной Америки, англичане и скандинавы, ни среди зрителей верхних ярусов, спустившихся вниз, ни среди здешних девиц – нигде не оказалось Эдмона. Орельен вернулся обратно в надежде, что Барбентан в их ложе. Но нет. Вероятно, уехал. Он взглянул на Бланшетту и прикусил язык. Лучше не говорить ей об этой встрече. А вдруг он ошибся. Чета Давидов вернулась на свои места.
Бланшетта провела рукой по лбу, вздохнула и нервно пошевелилась на стуле, как бы не решаясь заговорить, но все же заговорила:
– Простите, Орельен, но я себя неважно чувствую… нет, нет, не провожайте меня.
– Вы хотите вернуться домой, Бланшетта? – воскликнула Береника.
– Прошу вас, друзья. Я не желаю портить тебе вечер, Береника… Если я и уеду, что ж тут такого. Мне вообще не следовало бы выходить…
– Я провожу вас, – сказал Орельен.
– Нет, нет, умоляю вас! Не может же Береника остаться здесь одна. Меня ждет машина, шофер. Потом я вам пришлю машину. Я уже говорила Эдмону… Мне что-то не по себе. Я не могу здесь оставаться… Нужно ехать домой… Уверяю вас…
Уговорить ее так и не удалось. Бланшетта твердила, что поедет домой без провожатых. Чуть ли не силой она усадила их на место. Пришлось подчиниться. Орельен проводил ее по коридору.
– Мне не хочется отпускать вас одну. Мы могли бы…
– Прошу вас, Орельен, окажите мне такую любезность, останьтесь до конца… У меня болит голова. После спектакля поведите куда-нибудь Беренику. Она будет рада… Ведь скоро ей возвращаться в свою глушь.
Эта последняя фраза заслонила от Лертилуа все сказанное Бланшеттой раньше. Береника скоро уедет, вернется к себе, покинет Париж.
Упав на мягкое сиденье машины, Бланшетта подумала, что наконец-то сможет поплакать. Потушила лампочку, которую услужливо зажег шофер.
– Домой, – приказала она, и «виснер» умчал ту, что принесла небесам добровольную жертву. Так карала она себя за то, что не пожелала оставить Беренику наедине с Орельеном. Вынудила себя так поступить. Боже, вернешь ли ты мне Эдмона в обмен на эту пытку? Бланшетта выторговывала у господа бога крупицу счастья, но в душу к ней не снизошел мир, не осенила надежда. Слишком хорошо Бланшетта знала своего Эдмона. Она затрепетала: так же хорошо знала она, сколь несправедливы бывают небеса.