Текст книги "Орельен"
Автор книги: Луи Арагон
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 25 страниц)
XXXVIII
– Вы мне солгали, – сказала Береника. – Эта женщина…
Орельен рассмеялся.
– Эта женщина… Вы, очевидно, думаете, что я был влюблен в эту женщину? Впрочем, вы не ошиблись, Береника!
Как безумная, Береника вскочила с кресла, готовая вот-вот разрыдаться. Орельен до боли сжал ее руку у запястья. Тихонько охнув, Береника опустилась на кресло и обхватила пальцами левой руки посиневшее запястье.
– Вы не ошиблись, Береника… Я ее люблю… Моя сестра довольно-таки любопытная особа, так вот моя сестра тоже об этом догадалась, и благодаря ей я и узнал…
Береника упала на землю с такой неоглядной высоты, что даже не плакала, она поднесла ладони к щекам, откинула голову назад и плотно зажмурила веки.
– Вот! Вот сейчас вы были Береникой, Береника! – воскликнул Орельен, и она открыла глаза. – Ведь вы никогда не видели себя с закрытыми глазами, что и естественно, иначе, увидев эту женщину, вы вскрикнули бы от изумления. Посмотрите на нее, Береника, посмотрите на нее хорошенько, ведь это же вы, разве вы не видите, что это вы?
Она недоверчиво покачала головой. Обычные мужские выдумки. Орельен держал маску обеими руками и протягивал ее Беренике.
– Это же вы, вы, вы, которую я люблю…
– Зачем вы лжете, Орельен? Это лицо совсем другой женщины. Возможно, мы похожи. Но что ж из этого? Я, то есть мы обе, – ваш тип, только и всего.
– Безумица! – закричал он. – Ведь эту маску можно купить в любом магазине, ее выпускают в таком же количестве экземпляров, как «Мальчика, вынимающего занозу» и посмертную маску Бетховена. Это слепок с одной утонувшей женщины, с нее сняли слепок в морге… Ее так и называют «Незнакомка Сены», клянусь вам…
Лишь очень медленно и постепенно слова Орельена достигли сознания Береники. Отхлынувшие от лица краски вернулись. Береника повернула голову и пристально посмотрела на гипсовое лицо. Посмотрела на Орельена. Зачем он намочил себе волосы, зачем причесался? «Незнакомка Сены»… что ж, может быть и так. Допустим даже, что это действительно не слепок с лица любимой им женщины… ему сначала просто понравилась эта маска, и потом он обнаружил, что у нее, Береники, есть сходство с этим гипсовым слепком. Ее вновь ужалила совсем уже бессмысленная ревность. Ревность к мертвой, к утопленнице, которую он никогда и не видел. Она взяла, вырвала маску из рук Орельена. И почувствовала, как она тленна. Бешеное желание уничтожить эту маску овладело Береникой. Но какой в этом смысл? Он выйдет из дома и купит второй экземпляр. Она пристально поглядела на свой собственный мертвенно-бледный образ, такого ей еще ни разу не показывало зеркало. А он все говорил:
– Сначала для меня это было просто загадочное лицо, я увидел маску в одном магазинчике, и итальянец с улицы Расина, который делает муляжи, – слышали о таком? – рассказал мне ее историю… впрочем, и не историю даже, потому что о ней ничего не известно… короче, одна неизвестная молодая женщина бросилась в Сену и смежила веки, унося с собой свою тайну. Что заставило ее покончить с жизнью? Голод, любовь? Каждый волен думать, что ему угодно. Но почему дежурному лекарю, я говорю о морге, вздумалось снять маску именно с этой утопленницы, а не с какой-нибудь другой… Должно быть, она показалась ему очень красивой… Вероятно, он не мог допустить, что ее так и увезут в мертвецкую медицинского факультета, где слепые к красоте юнцы рассекут ее на части на уроке анатомии… Он хотел, и вот…
Береника сказала, Береника призналась:
– Я ужасно ревную!
«Ревную». Он вздрогнул. Она его любит. Значит, она его любит!
– Береника!
Он привлек ее к себе. Стук расколовшегося гипса заставил его разжать объятия. Оба в оцепенении глядели на белые пятна, усеявшие пол, на гипсовую пыль, осыпавшую ковер, на разлетевшиеся по комнате осколки, и страшнее всего было видеть почти нетронутые куски носа, рта… У обоих было такое ощущение, будто они повинны в убийстве.
– Вы можете купить себе другую на улице Расина, – первой опомнилась Береника.
Он отрицательно покачал головой.
– Нет, купите, – настаивала Береника. – Непременно надо купить новую… Я вам сама подарю. Да, да. Уж лучше так. Эта женщина… ведь сила ее в том, что она мертва…
Береника вздрогнула. Он вспомнил, как она сказала «ужасно ревную», и взял ее руки в свои.
– А вы живая, – прошептал он, – и в этом ваша сила…
Береника взглянула на него. Кто знает, не играл ли он комедию? Пока она почти еще не научилась сомневаться в нем.
– Что вы этим хотите сказать, Орельен? Моя сила в том, что я живая. Но ведь и все женщины живые… все бессильны против мертвой… И если я вдруг сейчас умру, тогда, значит, любая женщина в ваших глазах будет иметь надо мной это преимущество, ведь сила-то будет на ее стороне?
Он стал собирать с полу осколки лица с закрытыми глазами. Исподтишка он поглядывал на ту, другую, на другое лицо с открытыми глазами. И подумал совсем так, как до того подумала Береника: уж не играет ли она комедию? Но подумал скорее с досадой, чем с отчаянием. В углу у камина он взял маленькую метелочку для золы, с черной ручкой и пучком синих шелковых перьев: нельзя же оставить все в беспорядке – необходимо хорошенько подмести, а то гипс растопчут, наследят на ковре, потом его не отчистишь. «Ей просто не понравилась эта маска», – подумал он. И сказал вслух:
– Вам просто не понравилась эта маска…
Сказал не без легкого оттенка упрека.
– Нет, нет, я вовсе не нарочно ее разбила, – оправдывалась Береника. – Неужели вы думаете, что я нарочно? Это просто несчастная случайность. Я готова все отдать, лишь бы эта маска не разбивалась… не знаю почему… Мне очень, очень досадно… Вы не будете на меня сердиться?
Орельен мотнул головой.
Осколки уже были собраны на старый газетный лист. И благополучно брошены в корзину для бумаги. Орельен попытался обернуть все в шутку:
– Я буду очень, очень на вас сердиться…
И замолчал. Глаза Береники затуманились.
– Дорогая!
Это слово, промчавшее их через все промежуточные этапы чувств, озадачило обоих. В наступившей тишине Береника умоляющим жестом протянула к нему ладони и, как немая, отрицательно покачала головой, без слов говоря «нет». Чему, хотел бы я знать, она говорит «нет»?
Между ними встала эта покойница, этот призрак. Комнату заполнил полумрак. Вдруг Орельен почувствовал, что у него зябнут плечи. Должно быть, неплотно закрыто окно. Желая незаметно изменить тягостную атмосферу, он зажег свет, спустил занавеси, но что-то уже ушло. Они не узнавали больше друг друга. Что делали они здесь вдвоем, среди этой примелькавшейся декорации? Обоих сковало неслыханное смущение.
– Сейчас разожжем огонь, – сказал Орельен, опускаясь на колени перед камином.
– Если для меня, то не стоит трудиться… Я сейчас уйду. Боже, какая я глупая. Ведь вам холодно, и после моего ухода…
– Не уходите, Береника, прошу вас. Вы же обещали мне целый день.
– Знаю, но лучше будет, если я уйду… Не знаю…
– Знаете или не знаете? Огонь я развожу также и для вас.
Среди дров уже пылал газетный лист. Орельен опустил заслонку.
– И вы думаете, так разгорится?
Эту фразу Береника произнесла тоненьким голоском, словно маленькая девочка. По правде сказать, она просто не могла допустить, чтобы в ее присутствии кто-то другой разводил огонь. Она опустилась на пол рядом с Орельеном. Они говорили сейчас самые банальные вещи, чудесные, как огонь. Их сближала тайна огня. Однако в комнаты нашел дым. Пришлось еще раз открыть окно, чтобы усилить тягу. Потом закрыть окно. Поправить полено и растопку. Они сидели на подушках, брошенных прямо на пол, опершись головой на сиденье кресла; наконец показалось пламя, и они стали глядеть на пламя. В колдовской игре пламени, на которое можно смотреть часами, которое замирает, потом набирается новых сил, пляшет, расступается, синеет, начинает жить своей отдельной от поленьев жизнью, сникает и вновь лижет дерево, как в кострах Ивановой ночи, в этой колдовской игре пламени они обнаружили глубокие теснины, где шли их мысли, шли порознь, изредка сталкиваясь на пылающих перекрестках. Голова Береники медленно склонилась к мужскому плечу.
– В нашем большом доме…
Она грезила. Вновь поддалась очарованию своих грез. В отсветах пламени умирали слова, жесты, события, случаи из прошлого. Береника продолжала разговор, начатый еще у Маринье и прерванный приходом Фукса с Лемутаром. Все последующее казалось ничтожным, небывшим.
Кроме одного – гибели той Незнакомки, о которой ни он, ни она не заговаривали.
– Мне было восемь лет… В нашем большом доме с утра до вечера стоял крик. Это кричал отец… Я не любила отца. Он кричал на маму. У меня была собачка, три куклы. Никогда я не играла со своими ровесниками, другими детьми…
Она замолчала, будто ее больно укололо какое-то вдруг вспомнившееся слово.
– Орельен?
– Береника?
– Орельен, поклянитесь, что в ней вы любили меня, что она…
Движением указательного пальца Береника старалась дать понять ему, о какой безыменной «она» идет речь, затем повернула голову к осиротевшей стене, взглянула на пол, где еще белели крошечные осколки, взглянула на корзину для бумаг. Орельен сказал самым серьезным тоном, каким только может говорить человек на нашей планете:
– Клянусь!
Но, очевидно, для Береники это было слишком важно.
– Мне так хочется вам верить, – прошептала она. – А вдруг и вы, вы тоже ускользнете от меня…
Она устыдилась нечаянного признания и поспешила продолжить спасительный рассказ:
– В конце сада у нас был колодец, так вот в тот самый день мама пришла туда ко мне, – я целые утра сидела у колодца и делала из грязи пирожки с помощью воды и палочки (я обожала возиться в грязи), мама сказала мне: «Нисетта». Мама всегда звала меня Нисеттой. И вид у нее был серьезный, раньше я ее такой никогда не видела. Знаете, на кого похожа моя мама? Черты совсем как у меня, только глаза синие-синие. Видите ли, я ее не особенно хорошо помню, я была совсем маленькая. Восьми лет. Должно быть, она походила на…
Вздернув подбородок, Береника показала на корзину для бумаг.
– Зачем, в таком случае, мне было ее разбивать? Хотя бы теперь вы мне верите?
Береника отлично знала, что хотела разбить, и это желание было словно вспышка молнии. Невольная ложь душила ее. Однако же это была не совсем настоящая ложь. И она продолжала:
– «Нисетта, – сказала мне мама, – Нисетта. Я больше не могу… Ты же сама видишь… Твой отец… Ты слышишь, как он кричит с утра до вечера. И всю жизнь, всю-всю жизнь прожить так! Я вышла замуж совсем девочкой. Как ты посоветуешь мне поступить, Нисетта?» Я, я ничего не поняла. Я спрятала от мамы свои перепачканные грязью руки. Скажите, Орельен, ваша мама была красивая, ведь верно? А была ли она счастлива?
Орельен затрепетал. Вся драма, омрачавшая его детские годы, прошла перед ним, – грустная история его матери и того человека, на которого он, должно быть, похож…
– Тогда мама сказала мне, что она хочет уехать… уехать немедленно… и не может меня взять с собой, но когда-нибудь, позже, потом… ведь мама была совсем молоденькая… был один человек, который ее любил, который на нее не кричал и который не смотрел злыми глазами, как смотрел мой отец… – Береника обернулась к Орельену: – Вот эти глаза я унаследовала от него. – И, подняв руку, Береника решительным, диким жестом поднесла прямо к глазам два растопыренных пальца. Орельен перехватил на лету эту грозную рогатину и, нагнувшись, поцеловал ее. Береника опустила веки, чтобы подчеркнуть свое сходство с матерью.
– Скажи я: «Не уезжай», – и мама, должно быть, осталась бы… я знаю, уверена, что осталась бы. Но я не хотела, чтобы мама была несчастливая, моя мама в нашем большом доме, где стоял вечный крик… И я ей сказала: «Уходи, мамочка, уходи…» Мне было всего восемь лет. Я лепила пирожки из грязи. Мой отец чуть не умер. И мы остались с ним вдвоем, только мы и прислуга…
Орельен подумал о своей красавице матери, которая никуда не уехала, которая казалась такой бесконечно счастливой и которая ни разу не говорила с ним, со своим мальчиком, ни разу его не спросила… Потом перед его глазами встала маска, маска, похожая на ту, беглянку. И, весь во власти внезапной романтической мысли, он спросил:
– А ваша мама, Береника, ваша мама умерла?
Когда мог быть сделан муляж? Можно попытаться узнать. Недаром там, внизу, Сена со своими заветными тайнами.
– Бог с вами! Мама у меня еще совсем молодая, – ответила Береника. – Она жива. Только я ее с тех пор ни разу не видела.
– Как же это так?
– Ее… ну, словом, ее новый муж уехал с мамой очень далеко, в Африку, сначала они писали. Но отец не показал мне ни одного письма… а потом прошли годы…
Жизнь куда романтичнее любого вымысла. Все упростило бы, все так ненужно упростило бы то обстоятельство, что незнакомка из Сены могла оказаться…
– Закройте глаза! – попросил он.
Береника повиновалась и из глубины этой навязанной ей ночи спросила:
– А кого вы предпочитаете, Орельен? Меня или мою маму?
На этот вопрос мог быть только один вполне определенный ответ. Но Береника отбивалась с неожиданной силой, словно тигрица, и оба они покатились по полу, и Орельен уже весь был во власти наваждения, едва успев бегло коснуться ее губ, и во власти бешенства, что она ускользает от него. Она ускользнула, поднялась на ноги, прежде чем он успел встать с пола.
– Вы сами теперь видите, что мне лучше уйти, – сказала она.
– Вы на меня сердитесь?
– Нет, нет, я сама виновата, но я ухожу.
– Молю вас…
– Так будет гораздо лучше. Я на вас не сержусь, поверьте. Подайте мне, пожалуйста, манто. Спасибо.
Перед зеркалом она надела шляпку. Порылась в сумочке. Достала палочку губной помады.
Он говорил невесть что, лишь бы добиться от нее прощения, лишь бы ее удержать. Но понимал, что ничем уже не поможешь. Ее решительно уродливое серое манто… Ее подкрашенные губы, вновь прорезавшие бледное лицо кровавой полосой. Береника кротко улыбнулась.
– Послушайте, завтра утром я занята… Да, да, я обещала Замора, что буду позировать ему час… Но потом…
– Опять Замора!
– Не сердитесь. Ему нужен всего только час. А потом он будет работать без меня. Он просто подправляет, вот и все. Что с вами было бы, если бы меня писал настоящий художник.
– Вот видите, вы сами так говорите!
– А это будет просто акварель, где, так сказать, использован мой мотив…
Орельен пожал плечами. Он уже сам не знал теперь, кого больше ненавидит: Замора или его художество.
– Нет, не заходите за мной. Но, если вам угодно, я буду в час у Маринье, как и сегодня. Может быть, увижу там кого-нибудь еще из ваших друзей.
Береника рассмеялась.
– Нет, покорно благодарю, каждый день встречаться с Фуксом – это уж слишком! Ну что ж… Если вы настаиваете, пусть будет Маринье. Решено.
Неужели он так и даст ей уйти? Но такие вещи только говоришь себе. Он дал ей уйти. Когда за Береникой захлопнулась дверь, он вернулся в комнату, подбросил дров в камин и нечаянно задел ногой корзину для бумаги. Орельена передернуло, как будто он коснулся гроба. Ему необходимо было подышать свежим воздухом. Он открыл окно: над Парижем висела мрачная ночь, пронзительно свистел ветер. Выйдя на балкон, Орельен взглянул на огни Парижа, такие близкие, такие далекие. Потом, обведя взором Париж, он опустил глаза к огромному черному рву, разверстому у его ног, к Сене, которая уносила с собой грязные льдинки утопленников.
XXXIX
Внезапно комната большого дома осветилась. Рисунок на обивке мебели, цветочки на обоях приобрели неслыханно важное значение. В лучах света, падавших из открытых дверей гостиной, бесшумно скользила прислуга. В прачечной шла большая стирка. А возможно, даже это был сад, таинственный, заросший флоксами и рододендронами. И тут жила девочка, которая рассказывала сама себе разные истории. Которая несла на своих плечах груз одной не совсем понятной для нее истории и рассказывала ее себе тысячи раз: «Когда меня выдали замуж, я была совсем молоденькая…» Силуэт черноглазого мужчины, покинутого мужчины. Он вечно кричал. Он не любил все, что любила маленькая девочка. С такими, как он, разлучаются или же остаются на всю жизнь несчастными. Но он сам был несчастлив.
Никогда Орельену не узнать, как протекли так быстро эти длинные дни. Такие короткие и такие длинные. Он примешает к ним свои собственные воспоминания, осколки этих минут, остатки этих часов. Он все испортит, затеряется в своих воспоминаниях из-за этих черных детских глаз. Из-за этого лица с открытыми или закрытыми глазами. Из-за этих страдальческих тоненьких черточек, пересекающих нижнюю губу Береники, этих мучительно волнующих бороздок, при виде которых начинают дрожать губы мужчины. И никогда он не узнает, что было в один из этих дней и что происходило в другой. Не узнает именно потому, что это были решающие дни его жизни, самые главные дни. Позднее он терпеливо восстановит их в памяти, день за днем, выстроит в нужном порядке, исправит, осветит должным образом. Они засветятся не бывшим в них светом, они преобразятся. Все, что было машинальным, случайным, наполнится смыслом, намерениями. Ничто не будет оставлено на волю случая. Словно большой оперный дуэт, певучий, идеально слаженный. Как же так? Они будут бродить по набережным, съездят на машине в Мо, Санли, все утро проведут в Лувре, как того хотела Береника, и поспорят из-за Курбе. А потом наступят часы, когда приходится уходить, часы свиданий, распустившиеся петли кружев, пустые часы, часы без Береники.
Она рассказывала о своем отце. Так ли уж она его ненавидела? Живя с ним, она воображала, что берет на себя некую искупительную миссию. Боялась его. Ведь он так громко кричал. Это был человек грозового темперамента. И иногда он приводил в их большой дом чужих женщин. Беренику отдали учиться с запозданием, когда все ее ровесники уже давно сидели за школьной партой.
Их дни были отмечены каким-то оцепенением, когда не сознаешь ничего. Бежало время, как будто впереди была целая вечность, как будто тем и ценно время, что можно его попусту растрачивать. Эти дни были подобны плоду, сердцевину которого гложет червь: ни на минуту не отступавшая уверенность, что близится их конец, настойчивая до наваждения мысль об их быстротечности, преждевременное познание разлуки, с привкусом непоправимого бедствия; и удивительнее всего, что дни эти гнездились в самом средоточии зимы, хотя такие дни непримиримых контрастов обычно бывают лишь в разгар знойного лета. Когда под сенью гор становится непереносимо холодно, и ты невольно забываешь, что искал здесь убежище от палящих лучей солнца.
Всякий раз, когда Береника уходила, Орельен недоуменно спрашивал себя, что же такое произошло и как случилось, что он опять действовал с подобной наивностью. И каждый раз он чувствовал себя уязвленным в своей глупейшей мужской гордыне, потому что не сумел превратить эту женщину в свою собственность. Она ускользала между пальцев. Ставила в тупик. Ни к чему оказывался весь этот солидный опыт, наигранная развязность, все эти общие места, все эти военные хитрости, которые позволяют незаметно перейти от разговоров к атаке. Бывали минуты, когда Орельен думал, что она уже в его объятиях, когда он чувствовал себя больше чем победителем; бывали минуты, когда он не сомневался, что она его не любит и что слова тут ни при чем и еще хуже, чем поцелуи. Позже он, однако, обнаруживал, что эти минуты исчезли, как дым, что он даже не обнял этот призрак и что оба они стояли над краем бездны, оба чужие друг другу, неловкие, растерянные, и самые банальные слова скрывали ярость, неудачу, боязнь.
Орельен не принадлежал к числу тех мужчин, что верят в ирреальную сторону любви. Когда он поджидал Беренику или когда она рассказывала о своем детстве, в голове его проносились вполне определенные мысли, его преследовали вполне конкретные картины, словно охотника, расставившего силки. Все, что он говорил, все, что делал, было как бы заклятьем, завлекающим женщину в ту ловушку наслаждений, которые являются конечной целью его, мужчины. А Береника была так восхитительно беззащитна. Как же получалось, что всякий раз она ускользала от него, ускользала его темноглазая добыча, трепетная Береника, которая его любит, любит, он готов был в этом поклясться. Сколько раз он чувствовал, что она в его власти, сколько раз читал в глазах ее боязнь уступить минутному смятению. Этот мужчина, столь избалованный любовью женщин, не посмел, ни разу не посмел воспользоваться ее слабостью. Что же тогда его останавливало? Страх разрушить все, разрушить сразу и бесповоротно. И даже не совсем это. Он терялся в предположениях. Не узнавал себя. Поносил себя. Издевался над собой.
Постепенно он начал понимать, что именно останавливало его в отношении Береники. Она любит его, но не хочет ему принадлежать. Со временем эта догадка перешла в уверенность. Хотя она об этом не обмолвилась и словом. Впрочем, мало ли что говорит женщина. Особенно в подобных случаях. Слова служат для того, чтобы скрывать наши чувства, а отнюдь не для того, чтобы их выражать. Она не хочет принадлежать ему. Он знал: это бесповоротно. Но почему же? Он не знал – почему. Ведь об этом она с ним не говорит. А говорит об их большом доме, о жуках, которые вечером залетали через открытое окно в ее неосвещенную спальню, об одном крестьянине, который был для нее, десятилетней девочки, зачарованным принцем, о сборе олив. За этими словами ему слышится непрерывная мольба, он вслушивается, ловит, ждет разрешающего аккорда их сердец, но так же, как и она, знает, что если мелодия их любви наберет силы, то расколется хрусталь, ныне звучащий в унисон. Дважды или трижды они почти с обоюдного согласия спасались бегством от своей судьбы. Он не понимал, как же это происходит, как мог он позволить это? Разве он не одержим ею, не одержим одним желанием? Любовь, любовь… неужели это вечное отречение и есть любовь? И если он любит, так чего же ему бояться своей любви? Да и любовь ли это, если, воплотившись, ей суждено исчезнуть? А за всем этим стояла еще одна нестерпимо назойливая мысль – наваждение, что Береника скоро его покинет, вернется к своей прежней жизни, где ему нет места, вернется к своей и только своей жизни, к своей жизни, если вообще есть у нее своя жизнь… Что знает он об этой ее жизни? Ничего, тысячу раз ничего. Муж – аптекарь. Не будь это так жестоко, это было бы смешно. Маленький провинциальный городишко. И что еще, что же еще? Идея долга, религия? Нет. Тогда что же? Нежелание огорчить «этого господина» или страх перед тем, «что будут говорить»? Нет, все это слишком ничтожно для черных глаз, скуластого лица, волос цвета соломы, для этого выражения муки, этой невысказанной жажды и безумия… О, если бы он действительно не любил ее, Беренику, если бы солгал, что бы тогда сталось с ней? Он знал, что она цепляется за его любовь, как утопающий за смехотворно утлый обломок, знал, больше того, был уверен, что, если он ее разлюбит, она может умереть…
Откуда он это знал? Ведь она ничего ему не говорила. И если он солгал, если он не любил… Иногда он бунтовал, не сдавался, бросал вызов своей любви. Потом, как задушенный крик, она вырывалась наружу, снова боль становилась непереносимой, снова им овладевало отчаяние. Не стоит притворяться перед самим собой. Не стоит отрицать. Он смиренно склонял голову перед налетевшей грозой. Безропотно позволял ливню пробирать его до костей. Судьба влекла его, и он не сопротивлялся.
Береника говорила о своем отце. Об этом чужом человеке, который не умел найти дорогу к ее сердцу. Об этом ненавистном отце, ненавистном потому, что от него ушла мать. Об отце, который стал бичом всех домашних. Она говорила о своем отце, благодаря которому она, еще совсем крошка, поняла, что значит быть несчастной. И которого ненавидела за это. И которого, быть может, любила за это. Любила по-своему, как только могла любить эта дикарка, а он и не подозревал. Если бы он знал об этом, что бы он сделал? Еще сильнее разозлился бы. Стал бы кричать еще громче. Он не был создан для любви, и его никто не любил.
Однажды она произнесла имя Люсьена. Как сорвалось оно с ее губ? Не следовало себя уверять, что это ничего не значит, напротив, это значило очень многое. Но это многое вышло на поверхность теми окольными путями, которые потом трудно обнаружить. Одно было неоспоримо: имя Люсьена сорвалось с ее губ. Скорее как пролог, чем приговор. Однако Орельен вздрогнул. Это имя причиняло ему боль. Ему хотелось, чтобы она никогда не произносила этого имени, и хотелось, чтобы она произнесла его снова, и прогнала вставший между ними призрак, вечную угрозу. Это имя преследовало его, когда она говорила о совсем посторонних вещах. Это имя преследовало его, когда она переставала говорить. Это имя преследовало его, когда он оставался один. Оно владело Орельеном и в пустые минуты среди разговора, и в самых подспудных глубинах сна. Орельен просыпался весь в поту с этим именем на устах. Он с трудом выбирался из кошмара, от которого в памяти сохранялись знакомые мужские лица, и каждое проплывавшее мимо лицо на мгновение становилось лицом Люсьена.
Орельен проходил школу ревности.
Одна мысль сверлила его, как буравом. Она возникла с тех пор, как Береника представилась ему в образе утопающей, и он подумал, что она просто цепляется за его любовь. Может быть, она вовсе не любит его, а любит только его любовь к ней. Стоит лишь забрать себе в голову такую мысль, – и все освещается, вернее все омрачается. Погибельный яд. Сначала Орельен настойчиво возвращался ко всем элементам, из которых слагалась метафора: утопающий, доска, море, шторм… Но что все это означало? Обозревая мысленно все эти слова и образы, он пытался обнаружить скрытый смысл образа, пытался обнаружить сущность угадываемой драмы. Он действительно ничего не знал о жизни Береники. Да еще эта ее манера постоянно уводить его к своему детству, в их большой дом. Нет сомнения, что она говорит о прошлом лишь бы избежать разговора о настоящем. Нет никакого сомнения. Она избегает говорить об этом самом Люсьене, имя которого нечаянно слетело с ее губ. Как бы нечаянно. Кто знает? Возможно, она просто хочет подготовить Орельена к неминуемому несчастью. Но разве несчастлива не она сама? Утопающая, море, доска… Какая тайная боль сокрыта в глубине этих сумрачных глаз? Люсьен – источник этого разочарования, которое заставляет ее ныне искать любви, быть любимой, безнадежно любимой, дабы верить во что-то, верить в жизнь, просто в солнечную погоду? Видно, я еще все-таки кое-что соображаю. Всякий раз, когда она, пусть не прямо, говорила о своем муже, об аптеке, об их городе, как спокойно звучал тогда ее голос. Во всем этом, не исключая Люсьена, больше провинциальной скуки, однообразия, чем трагедии. Если бы у нее была драма с Люсьеном, если бы драма шла от него, она бы его любила. Утопающая, море, доска… Тут только Орельена поразила настойчивость, с какой преследовали его и Беренику все эти истории об утопленниках; он с дрожью вспомнил разбитую маску, улыбавшиеся ему с пола губы и тогдашнее свое предчувствие.
А если он действительно верит, что она его любит, а она любит лишь его любовь? Тогда все объясняется. Вечные отказы. Это желание окружить себя тайной. Эта безжалостная игра. Ее цель – выиграть время и оставить его, уязвленного страстью. Конечно, это так, только так. Чем больше я об этом думаю, тем яснее это вижу. Ей хочется сохранить любовь, она боится, что пламень наслаждения сожжет любовь, а утоление убьет ее. Ничем не желая поступиться, она хочет взять все. Увезти туда, в свою глушь, этот свет, яркий, как солнце, чтобы там вспоминать и гордиться. При мысли об этом Орельен впадал в неистовый гнев. Он замышлял месть одну страшнее другой, строил планы один хитрее другого, проникался безжалостной злобой. Он рассуждал с жестокостью и проницательностью мужчины, желающего лишь одного – насладиться женщиной. Высмеивал себя за свою любовь. Кто это сказал, что если бы о любви так много не говорили, то ее не выдумали бы? Да, но, значит, ее выдумали, раз о ней столько говорят. Но вся его решимость таяла, как снег на солнце, когда Береника на пять минут запаздывала на свидание, когда приходила в новом платье, таком же безвкусном, как и все прочие, и ее глубокий, чуть-чуть дрожащий голос произносил: «Я заставила вас ждать…»
Ему хотелось спросить ее об очень многом, но он не смел. Боялся прервать очарование. Эх ты, донжуан несчастный! Сначала он сам потешался над собой, потом осуждал себя за те мысли, которые в отсутствие Береники бродили в его голове. Стыдился самого себя. Если бы Береника знала… Откуда же Береника узнает? Ведь он ни с кем не делился своими мыслями… В этом как раз и было самое постыдное, то, в чем нельзя признаться другому. Он показал себя заранее недостойным счастья, если только вообще можно достичь счастья. Но откуда же Береника узнает? Да от него самого, от Орельена… «Береника!» Она подымает к нему свои невыразительно-вопрошающие ночные глаза. Нет, он ей ничего не скажет, не может сказать.
– Мне исполнилось пятнадцать лет, – говорит она, – исполнилось пятнадцать лет, когда я поняла, как сильно любил отец мою мать… и как он, должно быть, страдал… Тогда я поняла причину его вечно дурного настроения, его нетерпеливый характер, его гневные вспышки, тогда только я поняла, как мы были несправедливы по отношению к нему. Мама и я…
Теперь, когда она снова уходила в прошлое, в рассказы об их большом доме, Орельен слушал только наполовину. Слова звучали лишь аккомпанементом к его мыслям, – все эти кипарисы, росшие в их саду, колодец, оливковые деревья. Он следил за этой темой с ее тысячью вариаций, которыми был одержим. Он пытался растолковать себе не столько Беренику, сколько себя самого. Почему он безропотно принял правила игры, в которую ему вовсе не хочется играть? Почему не взорвется в конце концов? Он задал себе самый важный вопрос: «Могу ли я теперь без нее жить?» Это было просто немыслимо, ужасно! «Береника…»
Вновь она обращает к нему вопрошающую черноту своих глаз, эту двойную черноту.
– Береника, теперь уже я не могу без вас жить…
Она тихонечко качает головой. Берет его руки в свои. Он пытается высвободить руки. Видит в ее глазах крупные слезы. И цепенеет. Не знает, что делать, что сказать. Теперь уже она утешает его, а две минуты спустя он будет клясть себя за то, что позволил утешить. До чего же я наивен, до чего глуп! Она меня надула. Снова надула. Он приписывает ей самые низменные мысли, самые пошлые чувства. Так он мстит себе за свою покорность, за ту власть, что Береника взяла над ним. Он не знает, что подобную низость, подобную мелочность никто не станет приписывать тому, кто тебе безразличен, не знает, что только когда любишь и потому, что любишь, приписываешь своей любви все, наиболее невероятное и наиболее способное измучить тебя самого. Чем сильнее любишь, тем сильнее клянешь. С запозданием Орельен познает эту истину.