Текст книги "Орельен"
Автор книги: Луи Арагон
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 25 страниц)
XXXII
Сидя одна в спальне, Береника не находила себе покоя. Слишком сильна была радость, слишком незаурядным казался этот человек! Нет, это просто немыслимо. Разве так бывает? И разве может долго длиться такое упоение? Расстаешься с любимым существом, пусть даже только на минуту, и вновь тебя окружает огромный мир, видишь дождь или солнце, удивительное разнообразие людей и вещей, и этот дом скорби, и любовь, вернее, то, что может статься с любовью, Бланшетта… Она просто напилась, эта женщина.
Береника отлично сознавала, что не случайно и вовсе не за то, что Бланшетта напилась, она называет мысленно жену своего двоюродного брата оскорбительными словами «эта женщина». Позади нее стоял призрак. Да так ли это? Теперь она сомневалась. А только что видела бесспорное тому доказательство во вчерашнем поведении Бланшетты во время спектакля, внезапном ее отъезде… Орельен никогда ее не любил. Впрочем, разницы тут нет никакой. В его жизни были женщины. Это вполне естественно. Но тех она не знала. А Бланшетта… находиться все время лицом к лицу с Бланшеттой. Бланшетта, которая еще и сейчас его любит. А я-то осуждала Эдмона… Видно, нельзя никого осуждать… какая она несчастная, Бланшетта…
А разве хорошо, что она, Береника, солгала Орельену? Правда, по пустякам, но ложь всегда ложь. Какой ужас эти пустяки! Если она ему солгала, разве не может и он ей солгать, не солгал ли уже? Нельзя осуждать человека и нельзя ему верить. Верить, что есть счастье, тянуться к нему, какая нелепость… Завтра она с ним не увидится. Необходимо положить этому конец, а то ей ни за что не вырваться… Завтра она его не увидит. Но ведь он должен завтра зайти за ней сюда… как же быть? Позвонить ему завтра утром. Но если она услышит его голос, она погибла. Она знала это. Попросить кого-нибудь ему позвонить… Какая жестокость! Надо увидеться с ним еще раз, в последний раз, просто для того, чтобы сказать ему и чтобы все пошло по-прежнему. Было бы такой неслыханной трусостью уехать, не повидав его, не сказав ему на прощание тех нескольких слов, на которые он имеет право. Ведь в конце концов он ничего худого ей не сделал. Что же он сделал худого? И она не хочет делать ему худого.
Она уедет. Надо суметь уехать. Суметь уехать пристойно. Во всех случаях она должна уехать и уедет. Но уезжать можно по-разному. Надо уехать по-настоящему. Сжечь за собою то, что осталось от тебя самой. На это легче решиться, когда речь идет о старых письмах, о воспоминаниях. Но если это так легко, в чем же тогда твоя заслуга?
– Не хочу никаких заслуг, хочу быть счастливой.
Береника произнесла эти слова вслух в пустой спальне и сама удивилась звуку своего голоса. Незнакомый голос. Она не узнавала своего голоса, не узнавала себя, мысли ее не находили больше обычного торного пути. Образ Орельена завладел ею. Его лицо, походка, весь он. Куда бы ни падал в темноте ее взор, повсюду вставал этот образ и льнул к ней и преследовал ее. Легко сказать уезжай, но если увозишь с собой то, от чего уезжаешь? Орельен, Орельен. Непереносимая пытка! Как больше не видеть его, как от него отказаться?
Она уже вкусила этого густого и темного хмеля, и он бродил в ее жилах; она не могла без ужаса подумать, что надо отказаться от головокружительного счастья этих дней, даже если это счастье всего-навсего опьянение. Она прилегла на постель. Горел только ночник у изголовья. Мрак был полон Орельеном. Мрак сжимал ее кольцом. Орельен… Орельен… Всему виной этот мрак. Надо прогнать мрак, и тогда уйдет Орельен. Она колебалась. Прогнать его? Ах, видно, и в самом деле нет у нее ни чувства собственного достоинства, ни мужества. Береника поднялась с постели, подошла к выключателю. Их было три, три медных выключателя. Один, другой, третий. Один от плафона посреди комнаты, другой от двух лампочек у зеркала, третий от ванной комнаты, откуда сквозь открытую дверь в спальню проникал неестественно белый, режущий глаза, свет. Береника приблизилась к письменному столу, зажгла настольную лампу, яркий ее свет упал на открытый бювар, где лежало ее письмо к Люсьену, начатое и брошенное на половине.
Свет, ослепительный свет… Призрак исчез. Орельен остался. Береника заметила снятое в спешке и брошенное на стул платье, которое она позабыла убрать в шкаф; на столе валялись перчатки и шляпа. Обычный воскресный хаос. Горничная сегодня сюда не заглядывала. И с самого утра, вернее с завтрака, все так и осталось в беспорядке, стулья сдвинуты с места, ночная сорочка не сложена, на чулках поползла петля, коричневые ночные туфельки куда-то запропастились.
Береника начала уборку. Машинальные жесты уборки, совсем такие же, как при сборах в дорогу, при укладке чемоданов. Она открыла стенной шкаф, потрогала чемодан и подумала, что надо бы перед отъездом купить духов, хотя духи еще не все вышли, но раз она покидает Париж… Ужасно обременительно везти с собой новое пальто, – а что, если просто держать его на руке? Бог мой, всего несколько часов пути. И эти несколько часов проложат пропасть между нею и… Он ей напишет. Она знала, что он ей напишет. А вдруг он захочет приехать… Нет, есть на свете вещи невозможные. Она покинет Париж, а вместе с ним уйдет это опьянение, жгучее опьянение… Там нет и не будет места для него…
Она уедет из Парижа. При мысли о разлуке с Орельеном она почувствовала, как ее охватывает ярость – ведь она причиняет самой себе зло, своими руками вырывает из груди сердце. Но она всё-таки уедет из Парижа. На глазах ее выступили слезы. Она увидела улицы, набережные, сады… Париж… Отупляющая скука провинциальной жизни. Все одни и те же люди. Длинные, нескончаемо длинные дни. И этот сказал то-то, а эта – то-то подумает. Врачи со своими супругами, друзья Люсьена, свекровь. Она вспомнила Монруж и Пасси, Батиньоль, Латинский квартал… Кончено! И Тюильри – как нежное прикосновение ладони к щеке. Мало-помалу среди вкрадчивой голубизны Парижа вновь возник образ Орельена. Он подстерегал ее на тех улицах, где она бродила одна, где никогда его не видела, где никак не ожидала его обнаружить. Коварный Париж завлекал ее и незаметно сливался с тем, от кого она бежала. Береника вытерла слезы, взглянула на себя в зеркало и, увидев, что волосы растрепались, взяла гребень и стала причесываться.
Уверена ли она, что эта любовь ее к Орельену беспримесна, без грана амальгамы? Действительно ли любовь – то неистовое, абсолютное, непоправимое чувство, какою она себе ее представляла, или ей только так показалось? Она обвиняла себя за то, что любит не просто его, что в нем любит не только его. А не Париж ли с его иллюзиями, яркими огнями, изменчивой жизнью, с этими толпами людей, безвестных и знаменитых, с его великими людьми и обычными прохожими, с туалетами, витринами, концертами, театрами, пустынными кварталами, где не встретишь ни души, кроме вольного ветра? И не он ли, Париж, заставляет судорожно цепляться за какой-то человеческий облик, связывать свою тоску по Парижу с чьими-то взглядами, голосом, с живым пожатием руки? Не сожаление ли обо всем этом внушило ей мысль, что она любит Орельена? Любила ли она Орельена? Впервые она задавала себе такой вопрос. Испугалась, что задает его себе впервые.
Когда же она подумала, что он вовсе не любит ее так, как казалось ей, как поверила она в своем простодушии, мысль эта взволновала ее до глубины души, непереносимая мысль, непереносимая… Она не могла представить свою дальнейшую жизнь, завтрашний, послезавтрашний день; как она будет жить, лишенная веры в его любовь, обманувшаяся в себе, обманутая… Жила я до сих пор и – ничего, что же переменилось? Такие фразы обычно говорятся фальшиво-спокойным тоном. Их твердят себе из страха. Береника страшилась больше самой себя, нежели Орельена. Страшилась жестокой раны разочарования. Слишком она хорошо знала, как глубок колодец разочарования. Знала, как трудно из него выбраться. Знала наверняка и понимала, что из него можно никогда не выбраться.
Она все еще сидела перед зеркалом и, не останавливаясь, водила гребнем по волосам. Было, должно быть, около одиннадцати. За окнами пронзительно свистел ветер. Орельен. Орельен. Ветер повторял: Орельен! Она причесывалась, сидя перед зеркалом. Бессознательным движением, старательным движением. Зачесывала волосы по-новому, потом теряла терпение, переделывала прическу, укладывала волосы, как обычно, и все водила, водила по ним гребнем. Зубья гребенки уже не цеплялись за пряди расчесанных и перечесанных волос, они скользили, не касаясь их. Орельен…
А вдруг все это лишь мираж праздности, их общей праздности, и мираж Парижа, Парижа, так тщательно причесанного, такого опрятного, где не за что зацепиться их праздным сердцам, необъятной пустоте их сердец? А вдруг все это еще один обман жизни, которая продолжается, течет, хотя детство уже поглотила пропасть минувшего, хотя медленно догорает молодость и остаются лишь борозды горечи – морщины на сердце и лице; и сейчас из глубины зеркала медленно наплывала сетка морщин.
Орельен.
XXXIII
– Ты довольна своим воскресеньем?
Роза ответила не сразу. Она снова окинула мысленным взором свой воскресный день.
…В полдень она зашла в «Ритц», на улице Камбон. В баре ее ждал Барбентан. Через гостиные они прошли в ресторан. Как приятно пообедать в саду… Особенно в это время года… Эдмон был одет с неописуемым изяществом. Женщины оглядывались на него, пожалуй, не меньше, чем на Розу.
– Смотрите, вот Роза Мельроз… Кто это с ней? Какой красавец!
Она улыбалась. Ни один столик не пришелся им по душе. Эдмон склонился к ней:
– Если вас не пугает погода, давайте дойдем до Вандомской площади, я там оставил свою машину и к тому же я знаю поблизости один весьма приличный ресторан…
С Вандомской площади начался их дальнейший путь. Машина Эдмона – длинная, просторная, зеленая, с красными кожаными сидениями, легко обгоняла попутные автомобили. Она набирала скорость одним рывком, но мягко, без толчков. Даже не верится, что едешь через город. Роза укрылась полостью, подбитой соболем.
– Куда ты меня везешь, Мондинэ? Твоя лошадка изрыгает огонь! Нет, правда, куда?
Машина катила по направлению к Булонскому лесу. Роза прикрыла глаза.
– Ты водишь машину так же прекрасно, как и танцуешь, ты, Розино чудовище, – а танцуешь, как…
Поцелуем он закрыл ей рот. В нем чувствовалась какая-то удивительная непринужденность, словно в крупном хищнике. Когда он сидит за рулем, трудно сказать, кто перед тобой – король парижских такси или же грабитель с большой дороги. Он повернул к Версалю. Опять Версаль…
Роскошная гостиница выходила фасадом прямо в парк. По-видимому, нынешние короли приезжают провести свои weekend[19]19
Конец недели (англ.).
[Закрыть] прямо к Королю Солнцу. Сплошной комфорт, сплошной шик и полная уверенность в том, что ваша тайна будет соблюдена. А какой сервис! Машина обогнула двор и, послушная движению руки Эдмона, остановилась у подъезда.
– Апартаменты готовы?
Швейцар у входных дверей, портье, лакеи в один голос сообщили:
– Апартаменты номер пятнадцать.
Грум потащил вслед за ними соболью полость. Мосье и мадам прошли через холл, сели в лифт…
– Значит, ты звонил сюда, – шепнула Роза. – А притворялся!
«Должно быть, приготовил сюрприз», – подумала она. Их ввели в номер, состоящий из трех комнат. В первое мгновение она заметила только половодье роз – белых чайных. Здесь их должно быть… она быстро подсчитала в уме стоимость цветов. Просто сказочная сумма. Все покрывали розы. И это накануне рождества.
Она обернулась и произнесла самым глубоким из всех своих сценических голосов:
– Мой друг, вы поистине неподражаемы!
Сопровождавший их метрдотель склонился в почтительном поклоне:
– Завтрак накрыт в столовой… как и заказывал мосье… если мадам пожелает…
– Спасибо, Марсель, когда нужно будет, я позвоню.
Какая нежная, ровная температура, и этот одуряющий аромат! Роза взяла целую охапку цветов, тряхнула снежными хлопьями…
– Бог мой, Эдмон, ты просто невозможен! Тратить целое состояние, когда люди умирают с голоду и холоду! Целое состояние на цветы!
– Все розы моей Розе…
Он помог ей снять манто. До чего он молод, силен, и красив! И богат к тому же, эдакое чудовище.
– Больше всего меня прельщает в нашем приключении то, что оно в высшей степени дурнотонно, – сказала госпожа Мельроз.
Эдмону нравилось бывать с Розой потому, что она была настоящая женщина, которую ничем не испугать, которая знает толк в любви. После Карлотты Эдмону ни разу не попадалась любовница, которая так бы ему подходила. Если чудо ее молодости действительно оказалось лишь чудом, то, во всяком случае, оно послужило тому, что Эдмон еще сильнее привязался к этой женщине, которая прошла огонь и воду и могла поэтому оценивать сравнительные достоинства своих поклонников. Он просто таял от ее комплиментов.
– Никогда не видела ни у кого такого белья, как у тебя, – заявила Роза. – Должно быть, вся твоя жизнь проходит в выборе подходящих кальсон, несчастный!
– А в чем она, по-твоему, должна проходить?
– Да у тебя ведь дела, широкие замыслы…
По молчаливому сговору между ними считалось, что у Эдмона голова идет кругом от всех этих комбинаций с парижскими такси, домами, биржей, автомобильными шинами, горючим и всем прочим. От Розы не ускользнуло, что Эдмон не прочь прослыть в ее глазах важной особой, сверхбизнесменом, именно сверхбизнесменом. И время от времени она тактично напоминала ему об этом. Но у него и в самом деле были самые восхитительные кальсоны во всем Старом и Новом Свете. Не говоря уже о сорочках, носках. К тому же выхолен, как куртизанка, и мускулист, как ломовой извозчик.
– Просто не понимаю, когда тебе приходится вставать, Мондинэ, очевидно, до зари, ведь у тебя на плечах уйма дел… А ты еще ухитряешься прихорошиться, так что тебя можно разглядывать со всех сторон и ни к чему не придерешься. Икры у тебя, как у велосипедиста, – железные… Нет, одного утра ни за что не хватит… Ах, ты мне сделал больно, грубиян…
Что ни говори, а приятно иметь сутенера-миллионера. Особенно такого умницу, как Мондинэ. С ним совсем не обязательно прикидываться, что ты моложе своих лет. Она нравится ему именно такой, какая есть. А Роза достаточно хитра, она все понимает и даже твердит ему о своих годах, как бы умаляя себе цену: все-таки грустно, что ни говори. Ни за что она не скажет этому мальчику, что он в ее власти, что это она его держит, – наоборот, всякий раз она притворяется даже перед самой собой, что он – ее последний, самый-самый последний необъяснимый каприз и что ей все равно не удержать его, уж это-то она прекрасно понимает.
– Мой дикарь, преступник, убийца! – шепчет она. – Я же тебе в матери гожусь! Он до того хорош, что грешно было бы… Неужели тебя не утомляет быть всегда таким изумительным!
По-видимому, это его совсем не утомляет.
Они наелись гусиной печенки и расшвыряли все цветы, до последнего лепестка. Роза обожает гусиную печенку. Лежа в широкой постели с прозрачным пологом, она глядит, как обнаженный Эдмон переходит из спальни в ванную и из ванной в спальню. Мелодично журчит вода. Ему нравится приводить себя в порядок на ее глазах.
– Что за обаятельный эксгибиционист! Подойди сюда, дорогой, ближе, ближе! Я не желаю, сударь, издали любоваться вашими ногами.
Эдмон сиял. С другими женщинами его постоянно терзали сомнения. Вполне понятные сомнения мужчины, слишком хорошо знающего, каким языком говорит дорого оплачиваемая любовь. А с Розой ему всегда казалось, что она бы сама ему заплатила деньги, будь это ей по карману. И ведь это не кто-нибудь, а Роза, великая Роза Мельроз… Он заставит ее стонать от наслаждения.
– Нет, просто немыслимо… у тебя такая кожа, словно ее раз навсегда позолотило августовское солнце, а ведь сейчас у нас зима! Где это ты умудряешься загорать?.. Ты словно вышел из рук Гермеса. И этот шелковистый пушок… почти непристойный… Впервые вижу такой пушок! По сравнению с тобой я просто бревно…
Роза прекрасно знает, что у нее ослепительно-белая кожа, знает также, что у нее груди будто изваянные – на вид небольшие, но только на вид – широко расставленные, как бы созданные для любви.
– Когда я подумаю, что у тебя молодая прелестная жена, а ты лежишь в моих объятиях… – шепчет она. – Ах, лгунишка, лгунишка. Как же после этого я могу тебе верить?
– Ты же отлично знаешь, что я ее никогда не любил…
– Однако женился.
– Ничего не поделаешь, обожаю хорошее белье, а сам платить за него не мог.
Роза упивалась его цинизмом.
– Ах, каналья!
Потом вдруг вспомнила эту самую Бланшетту, в отношении которой проявляла на словах столько великодушия, хотя, надо признаться, лицо у супруги Эдмона немного лошадиное, да и руки не особенно красивые.
– Скажи, нахал… твоя жена…
– Что моя жена, Розетта?
– Сначала ты от нее таился, не хотел говорить даже нашей милой Мэри, чтобы не дошло до твоей жены, а теперь вдруг переменился.
– Переменился не я, а обстоятельства…
– Как так?
Эдмон присел на край постели, обхватил руками согнутые колени, плечи его угрожающе поднялись, и он стал ужасно похож на коршуна, подстерегающего добычу, – не по росту маленькая головка с редеющими волосами, глубоко запавшие, хищные глаза. И крепкие зубы.
– Так вот… – начал он.
Роза слушала его, не слыша. Улавливала только основную линию его рассуждений, ибо, как она уже поняла по тону Эдмона, он непременно начнет углубляться в дебри психологии. Эдмон любил психологизировать; что ж, это маленькое чудачество вполне простительно, особенно, если мужчина сложен как бог. Лично Розе психология глубоко претила. Но Эдмона она слушала с видом глубочайшего внимания, который усвоила себе еще в те времена, когда играла Расина и приходилось выслушивать зараз по нескольку сотен стихов и все время помнить, что на тебя смотрит публика. Впрочем, она смутно догадывалась, о чем шла речь.
Говоря в общих чертах, в первые годы замужества Бланшетты и Эдмона жена была так безгранично привязана к мужу, что он мог делать все, что угодно, не думая о последствиях. Вырвав из рук Карлотты свою живую добычу, Бланшетта была слишком счастлива, что ее муж не вернется к той, которая внушала ей страх, больше чем все женщины на свете вместе взятые, и страх этот не прошел, даже когда старик Кенель женился на Карлотте. Между папашей Кенелем и его дочкой существовало огромное сходство: зная, что ему не удастся сохранить Карлотту для себя одного, старик некогда безропотно согласился, чтобы его любовница делила свое расположение между ним и тем, кому суждено было стать впоследствии его зятем, то есть Эдмоном. Из того же чувства самоунижения Бланшетта безропотно приняла как нечто неизбежное и фатальное то, что супруг ее принадлежит не ей одной. Война, с ее вынужденной разлукой, окончательно узаконила это положение, а Эдмон постарался сделать его недвусмысленно ясным: из откровенности, порожденной коварством и порочностью, он осведомлял свою жену обо всех своих любовных связях, – во-первых, потому что ему доставляло удовольствие терзать Бланшетту, а во-вторых, чтобы лишить ее возможности упрекать мужа в молчании.
Но со временем он начал чувствовать, как в ней растет глухой, еще не вполне осознанный ею самой, протест. Она по-прежнему давала Эдмону полную свободу. И продолжала мучиться этой бесконечной мукой. Но теперь, когда ему приходило в голову оставаться с ней, когда он нарушал в наиболее подходящую для себя минуту ее затянувшееся одиночество, он стал замечать, что Бланшетта меняется. О, конечно, не сразу, а постепенно. Она привыкла думать в одиночестве, скрывала от него свои мысли. И внезапно Эдмон понял, что жена от него ускользает. Раньше, чем она сама поняла это. Она по-прежнему в него влюблена. И к тому же слишком набожна, чтобы обманывать мужа. Но уж лучше бы обманула! Какое-нибудь пустяковое приключение было бы вполне уместно. Он даже прикинул в мыслях, нет ли чего подходящего. Пусть заведет себе любовника, но пусть сознает, что это с отчаяния. Единственно, чего он хотел, – это чтобы Бланшетта от него не ушла, не выбросила его на улицу. Поди найди другую с такими капиталами! Правда, у них дети, это до известной степени гарантия; как-никак он отец. Но неумолим бег времени, безжалостно преображает оно и мужчину и женщину…
– Жаль, ты меня не видела, Розетта, когда мне было лет двадцать. Тогда я никого не боялся… Нет, нет, побереги свои лестные слова для другого раза. Мужчина в тридцать лет, если только он за собой не следит… Понятно, я за собой слежу – по утрам пенчингбол, два раза в неделю – фехтование.
– Нет, правда, ты восхитительно сложен, только не надо толстеть…
– Спасибо за совет! Пока особой опасности еще нет, но с каждым днем мне все труднее поддерживать себя в форме… Придет такой час, когда Бланшетта испугается, что она старится, так и не узнав взаимной любви, и это чувство пересилит ту власть, какую я над ней пока еще имею…
Полузакрытыми глазами, чудесными близорукими глазами Роза не отрываясь следила за движением его губ. Теперь он уже жаловался: первые признаки увядания, а потом его совсем доконала война, – например, желудок. До чего же он кокетлив!
– Если ты воображаешь, что красоте способствуют траншеи, окопы и все прочее, так ты жестоко ошибаешься… Поди посиди два года в грязи и воде!
– Ну что ж, платят же за грязевые ванны люди, страдающие ревматизмом…
– А у меня от грязи развился ревматизм, ты посмотри на мою лодыжку, даже сейчас заметно…
– Еще слава богу, что война была, – вздохнула Роза, – а то с таким инфернальным созданием совсем сладу бы не было…
Он способен говорить о себе целыми часами!
– Бланшетте двадцать восемь лет, – продолжал Эдмон. – Пусть бессознательно, но она уже мыслит мыслями тридцатилетней. Это уже не девчонка, которою я мог безнаказанно командовать. Для того чтобы держать ее в узде, надо ею заниматься, а у меня в голове другое, как вам известно, сударыня. Пожертвовать своей свободой и мирно стариться с чековой книжкой в руках… не слишком ли мало для меня… Я уже начал подумывать о том, что ей полезно было бы мимолетное приключение. Кажется, я тебе об этом говорил.
Вот так и получилось, что он сам бросил ее в объятия Орельена. Он знал Орельена. С этим молодым человеком все обходится без сердечных последствий. Не станет же он подстрекать Бланшетту против мужа. Во-первых, это не в его духе, а во-вторых, их связывают общие фронтовые воспоминания…
– Твоя жена жила с Лертилуа?
Роза вдруг заинтересовалась разговором.
– Да ты что, смеешься? Так, немножко пофлиртовали… Меня не проведешь! Я сам все и подстроил. Бланшетта ничего, ровно ничего не заметила, да и куда ей. Она по-прежнему во мне души не чает, к тому же мать семейства. Не говоря уже о ее протестантском вероисповедании, которое тоже играет свою роль…
Так же неожиданно Роза потеряла интерес к рассказу Барбентана о его семейной жизни. Какая грязь – эти недотроги, которые не живут с мужчинами! Должно быть, просто мелкие душонки.
Так-то оно так, но ведь Эдмон, слава богу, не слепой. Он узнал нечто более важное, а именно: хотя жена его, конечно, никогда не будет близка с Орельеном, но думает она только о нем, этот человек завладел ею сильнее, чем если бы был ее любовником. Она его любит. Страдает оттого, что любит. Упрекает себя за эту любовь. Вот, где таится опасность.
– Ну, какая там опасность, раз она с ним не живет! – вздохнула Роза. – Ваше поколение, детка, слишком уж склонно все усложнять.
И не без известного чувства снисхождения к этому все усложняющему поколению Роза откинула с груди простыню.
Но не так-то легко было остановить Эдмона: в один прекрасный день Бланшетта возьмет и бросит его. Может быть, через десять лет, а все-таки бросит.
– Хорош я тогда буду на пятом десятке… Мне с моими привычками, от которых я не желаю отвыкать, придется искать другую Бланшетту, чтобы иметь галстуки, машину, а в сорок лет, хочешь не хочешь, надо будет довольствоваться пожилой дамой…
– Вроде меня, душенька, – прервала его Роза, касаясь большими пальцами кончиков грудей.
– Когда я говорю пожилая, я имею в виду пожилую… А пока что надо следить за тем, чтобы дело с Орельеном не обернулось в дурную сторону…
Мысли Розы были далеко. Она приласкалась к Эдмону, сжалась возле него клубочком.
– Оставь, – попросил он, – уж слишком ты большая лакомка… Вот тогда-то я и возымел мысль напустить Орельена на мою кузину…
– Беренику? Она совсем некрасива, но мне нравится.
– Оставь, я тебе говорю… Но тут Бланшетта до того растревожилась, что не сумела даже передо мной притвориться… у нас сегодня утром разыгралась ужасная сцена… Бланшетта призналась… она была вне себя, ее терзало чувство своей греховности… Я, конечно, проявил максимум великодушия… Раз так, между нами все кончено. Я против раздела женщин!
– Наглец!
– Силой ты меня не возьмешь, я устал… Посему в подобных обстоятельствах я имею законное право на связь, не так ли? Бланшетта меня знает. С моим темпераментом…
– Хвастунишка! Говоришь о темпераменте, а сам…
– Если ты не будешь лежать спокойно, я тебе покажу…
– Тогда не смей говорить о темпераменте!
– Я должен объявить тебе одну новость – если ты, конечно, способна слушать…
– Слушаю…
– Итак, доченька, больше я скрываться не намерен… Конечно, в той степени, в какой это тебя устраивает… я имею в виду Жака…
– А ты не боишься, что Бланшетта…
– Да нет, ведь она расплачивается за свои прегрешения…
– Ну, уж это ты слишком! Подумаешь, прегрешения.
– Я говорю: она виновата, и если отныне я буду тебя содержать…
– Меня содержать?
Вдруг лицо Розы приняло серьезное выражение, она внимательно взглянула на Эдмона:
– А ты не спятил?
– Отнюдь. Если я вкладываю свои гроши, то сама понимаешь…
– Ах да, косметические изделия Мельроз…
– Это только начало; у тебя будет свой собственный театр.
Роза бросилась ему в объятия, игриво укусила за шею, свалила на подушки…
– Ну, хватит, дурочка! Ты меня всего измяла. Не будь расточительна. Тебе же самой еще пригодится!
Оба немножко запыхались.
– Слушай же, я должен позаботиться о будущем, – Эдмон. – Соблюсти казовую сторону, другими словами, организовать товарищество для производства косметических изделий, ну и театр тоже. Нельзя оставлять следов, которые могли бы в один прекрасный день дать повод для развода.
– Как же быть?
– Найти, если возможно, еще членов товарищества для того, чтобы придать делу пристойный коммерческий вид, в крайнем случае найти подставных лиц. Прошу тебя, подумай об этом серьезно.
– Откуда я их возьму? Ты же знаешь, Мондинэ, их можно найти только в постели…
– Не говорите глупостей, мадам, мы ревнивы от природы…
Вдруг Роза хлопнула себя по лбу:
– Идея!
– Нет, правда? Говори скорее.
– Мэри! Это же гениально! Мэри! Мадам де Персеваль – член административного совета! К тому же она обязана для меня это сделать из-за своего старика… Как ты думаешь, она не откажется нам помочь?
– Мэри? Да никогда в жизни… если, конечно, я… то есть ты… ее попросишь.
– Без глупостей, дружок! Потому что я тоже ревнива!
Роза игриво выставила ноготки. Он грубо притянул ее за шею.
– Я же тебе говорила, что ты этого не минуешь, – прошептала она.
Когда доктор Декер, глядя на жену своими грустными глазами, спросил, хорошо ли она провела воскресенье, Роза ответила не сразу. Сначала она вновь мысленно представила себе этот воскресный день. Разговор происходил в их отнюдь не шикарной квартирке, помещавшейся на антресолях, где на каждом шагу чувствовалась богема: нечто среднее между захламленной театральной уборной и лабораторией врачебной косметики, а кругом царили тишина и полумрак предрассветных часов. Роза вновь мысленно представила себе минувшее воскресенье. Она слышала, как громко билось сердце ее Жака. Бедняга, такой славный. Делает все, что может. И совсем ее не стесняет. Должно быть, весь вечер простоял у окна, поджидая ее возвращения, прислушиваясь к шуму каждой проезжавшей мимо машины. Что поделаешь? Надо брать ее такой, какова она есть. Роза повернулась к мужу.
– Скажи, Джики, – произнесла она, – ты бы хотел, чтобы у меня был свой театр?