Текст книги "Орельен"
Автор книги: Луи Арагон
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 25 страниц)
V
– Да он даже на меня не взглянул, – сказала Береника.
Эти слова были произнесены с явным неудовольствием, – казалось даже, что Береника побледнела еще сильнее. Однако Барбентан не унимался:
– Но ведь я же тебе сказал: всю дорогу он говорил только о тебе, расспрашивал, конечно, не прямо… Сама знаешь, когда человек не хочет, чтобы разгадали его намерения…
– Не дразните Беренику, это просто глупо, – вмешалась Бланшетта. – Вы же видите, что ей это неприятно…
– Неприятно нравиться? И особенно такому мужчине, как Орельен, человеку воспитанному, недурному собой? Если Береника придает такое значение встрече с Орельеном, боюсь, что и она тоже…
Береника поднялась с места и с видом мученицы пересекла гостиную. Эдмон невольно проследил взглядом, как она пробирается между пуфами и креслами, словно челнок среди подводных камней. Три широкие ступени вели в библиотеку, славившуюся своим потолком, обитым испанской кожей золотых, багровых и черных тонов. Но Береника в своем голубом платьице пошла туда не за книгой, не за тем, чтобы развлечься чтением. Библиотека выходила на застекленный балкон. По комнате пронеслось дуновение ветра, и Эдмон понял, что его двоюродная сестрица открыла окно.
Бланшетте минуло двадцать семь лет. До сих пор она словно школьница закручивала свои белокурые косы рогульками на ушах. От отца она унаследовала продолговатый овал лица, начинающаяся полнота скорее ей шла. Носила она почти всегда черное. Когда Эдмон принимался ее вышучивать, она привычным жестом протягивала к нему обе руки ладонями вверх и беспомощно разводила ими.
– Вы ее совсем растревожили… Вы же знаете, какая она нервная… Она приехала к нам немного развлечься, а вы…
– Птичка моя, лучше всего отвлекает женщину ухаживающий за ней мужчина.
– Но он не ухаживает.
– Так будет ухаживать.
– Что это – заговор?
– Нет, просто так, одна идея.
С балкона, где бушевал ветер, Береника испуганно глядела на скобяное царство крыш, расстилавшееся внизу: цинковые шляпы, железные каски под плюмажами дыма. Рыцари, Дон-Кихот, ряды труб… Есть ли в мире другое столь волнующее зрелище, как эти особняки на улице Пасси, особенно когда на них смотришь сверху; они громоздятся друг на друга и превращают этот уголок Парижа в какой-то Нью-Йорк, затерявшийся среди туманных далей.
Там, внизу, Сена, акведук и мост, на который у Трокадеро выбегает подземка, Марсово поле, Эйфелева башня, весь город, которому белизна Сакре-Кёр придает великолепную законченность; а вдали зимнее холодное солнце зажигает золотом купола соборов. И улицы, глубокие, как трещина в гранитной скале.
Береника невольно связывала в своем представлении образ этого неведомого, трепетного, таинственного Парижа с образом высокого молчаливого человека, который ограничивался тем, что любезно передавал ей за столом блюда, но чей взгляд она успела уловить. Ветер, разгуливавший по балкону, опрокинул цветочный горшок, и он разбился; Береника испугалась, и на глазах ее вдруг выступили слезы. Дурное предзнаменование? Нет, пора перестать верить в предзнаменования, как верила она некогда в их большом доме. Пора перестать. Париж, ее окружал Париж, огромный гостеприимный Париж, весь в розовых, непомерно больших отсветах на своем сером оперении. Он звался Орельеном.
В гостиную вбежали Мари-Роз и Мари-Виктуар в сопровождении мадемуазель; Мари-Роз было семь лет, родилась она в 1915 году, когда Бланшетта долго не получала весточки от Эдмона, находившегося под Верденом. Мари-Виктуар появилась на свет в годы победы, ей три с половиной года. Обе девочки – в белых платьицах, волосы зачесаны со лба и схвачены на затылке пышным розовым бантом; обе похожи на мать и покойного дедушку, короля такси.
– Я собиралась пойти с ними в Ранелаг, – объяснила мадемуазель.
Но Бланшетта, не отвечая, смотрела на мужа, который вертел в руках телефонную трубку.
– Что с вами, друг мой? (Конечно, мадемуазель, вы можете их туда свести.) Кому это вы хотели звонить, пока я не слышу?
Бланшетта знала Эдмона… Еще как хорошо знала. Эдмон покраснел от досады, что жена разгадала его намерения.
– Пока ты не слышишь? Ого! Пойди сюда, Мари-Роз, поцелуй своего папу. Мне нечего сказать мадам де Персеваль, чего бы ты не могла слышать… Вот и хорошо, деточка. А ты, моя крошка? – Он поднял на ладони младшую дочку, подставив ее, как балерину, лучу света, и бережно опустил на пол. Левая рука по-прежнему лежала на трубке телефона.
– Мадам де Персеваль?
Мадемуазель, бесцветная особа, взяла девочек за ручку и увела из комнаты. Когда она вышла, Эдмон обратился к жене:
– Что это? Сцена?
– Сцена? Бог мой, конечно, нет. Кое к кому из ваших любовниц я действительно ревную, но никак не к этой Персеваль, которой уже…
– Тридцать шесть лет.
– Это она так говорит! Ваше безумье длится с… с…
– С тысяча девятьсот восемнадцатого года, дорогая, – ответил Эдмон, отчеканивая каждый слог. – Вы тогда были беременны, а отпускали нас на короткий срок.
– Я ведь вас ни в чем не упрекаю.
– Только этого еще недоставало… Кстати, какой район надо вызывать: Пасси или…
– Терн. Неужели вы сами не знаете!
Эдмон вызвал Терн. Пока телефонистка вызывала номер, он обернулся и, не снимая руки с аппарата, пробормотал: «Никак не могу запомнить, что улица Бель-Фей относится к району Терн…»
Госпожи де Персеваль не оказалось дома.
– Передайте, что я зайду, – сказал Барбентан.
И Бланшетта заметила:
– Отнесите ей фиалок, она их любит, и к тому же сейчас сезон…
VI
Когда Лертилуа получил приглашение от госпожи де Персеваль – лиловато-розовую карточку, в верхнем углу которой была вытиснена серна, перескакивающая с одного невысокого пригорка на другой, под девизом, гласившим: «Perce val»,[3]3
По-французски фамилия госпожи де Персеваль звучит как девиз на дворянском гербе, примерно: «Долы и горы пересекаю». (Прим. ред.)
[Закрыть] – он долго вертел ее в руках, стараясь понять, что сие означает. Полгода тому назад, а может быть, и больше, его представили, кажется в Булонском лесу, вдове одного покойного драматурга, который до войны был довольно известен в театрах на бульварах. А теперь она вдруг его пригласила. И прислала не обычную карточку бристольской бумаги, с короткой надписью «принимает тогда-то». Нет, приглашение было написано от руки: «Только не знаю, помните ли Вы меня? В четверг вечером у меня соберутся несколько друзей, окажите мне ЛЮБЕЗНОСТЬ, дорогой мосье, и приходите тоже к десяти часам. Одежда: смокинг – только потому, что он Вам очень идет!!! Но это совершенно необязательно… Постарайтесь быть минут на пять раньше назначенного срока, мне хочется поговорить с Вами, пока не соберутся гости. Если Вы уж так хотите принести мне что-нибудь, пусть это будет совсем, совсем крохотный букетик фиалок, не пармских, а самых обыкновенных. От тех, кого я очень люблю, я не принимаю ничего другого!!! Мэри де Персеваль».
Он вспомнил Мэри де Персеваль – невысокая, но и низенькой ее не назовешь, с крупной не по росту головой, выкрашенные хной волосы, движения стремительные, словно корабль, рассекающий морские волны, прекрасные ноги, которые она не прочь показать, но слишком полные руки и слишком пышная грудь…
И этот тонкий, алчный рот.
Он снова взглянул на лилово-розовую карточку и поразился множеству восклицательных знаков, по два, по три разом, и слову «любезность», написанному заглавными буквами…
«Не пойду», – решил он и заглянул в записную книжку. Четверг у него был свободен.
Робер де Персеваль был слишком стар для своей супруги и умер в разгар войны, что лишило его вполне заслуженных газетных некрологов. Произошло это в дни наступления войск генерала Нивеля. Кончина, таким образом, была не очень замечена. Но зато вполне своевременна: покойный не успел лишить наследства Мэри (которая обожала авиаторов, томми и даже штатских), хотя супруги разъехались после негласного скандала. Американцы появились уже позже: полосатый платочек с звездной россыпью очень шел к траурной вуали. И авторские гонорары за «Улыбнитесь, бэби», «Туфля и сердце», «Нини, опусти юбочку» и за многие другие произведения, пользовавшиеся шумным успехом, позволили молодой еще вдове, которой шел всего тридцать шестой год, устроить себе вполне сносную жизнь. Свою квартиру на улице Бель-Фей она превратила в нелепую выставку самых необычных предметов, причем непременно белого цвета: тут были надгробные венки, свадебные букетики флердоранжа, вывеска постоялого двора «Белая лошадь», белые вазы из опалового стекла, белые фаянсовые пудели, игрушечные белые виллы английского фарфора; ярмарочный негр в натуральную величину и в ослепительно белом одеянии красовался у входа в столовую, а сама столовая была отведена под удивительную коллекцию манишек, белых сорочек – гладких, затканных и полосатых, – все виды рукоделья белого по белому, которое производят в Ко-о-Ланд и в каких ходят на премьеры в «Гранд-Опера».
В вазах, стоявших по всем углам, – букеты фиалок и позолоченных искусственных цветов, как перед статуей Мадонны. Мебель золоченая, давно вышедшая из моды, кресла и канапе обтянуты белым атласом, оконные занавески тоже белые, подбитые золотой парчой.
Об этой причуде много говорили, и даже писали. В «Фигаро» появилась маленькая заметка. Почему ей, в сущности, не повесить в своей столовой мужские манишки, раз другие вешают на стены тарелки, которым полагается стоять на столе, говорила госпожа де Персеваль. Кое-кто утверждал, что это сорочки ее любовников. Но правда всегда менее сложна, чем вымысел.
Над кабинетным роялем Эрара, тоже белым, красовался портрет хозяйки дома кисти Ван-Донгена. Художник изобразил ее с огромными зелеными кругами под глазами, с ярко рыжей шевелюрой, с сигаретой в руке, над которой вьется синий дымок, и со скрещенными ногами, еле прикрытыми оранжевой юбкой, – все это в довольно смелом ракурсе. Было над чем подумать, сравнивая портрет с оригиналом, как, впрочем, всегда, когда сопоставляешь вечность с тем, что бренно.
Орельен явился ровно за пять минут до половины одиннадцатого, чувствуя всю нелепость положения. Он не знал, были ли приглашены остальные гости к обеду или, напротив, вечер начнется только сейчас. В самом деле у госпожи де Персеваль никого еще не оказалось, и лакей ввел его в огромную гостиную, где среди царившего полумрака призрачно вырисовывались какие-то белые предметы, целое скопище дешевеньких безделушек. Вход в соседнюю комнату с низким потолком охранял фарфоровый негр; в полуотворенную дверь Орельен успел заметить расставленные на столе стаканы, тарелки, горы сандвичей, икру, бутылки, шекер для приготовления коктейлей. Оттуда лился мягкий свет.
Минут двадцать, не меньше, Орельен ждал с букетиком фиалок в руках и все острее ощущал всю нелепость своего визита; особенно же его смущало изобилие присланных до него фиалок, заполнивших все вазы. Должно быть, имелось немало людей, очень сильно любимых госпожой де Персеваль.
Громкий голос, донесшийся откуда-то сверху, с расположенной в дальнем углу галереи, вывел Орельена из состояния терзавшей его глухой ярости:
– Мосье Лертилуа! Я не сомневалась, что вы придете.
Хозяйка дома спускалась с лестницы. На ней было золотое, без рукавов, наглухо закрытое платье, облегавшее ее как кольчуга, а темно-огненную шевелюру сдерживала золотая сетка с двумя куцыми крылышками. Орельену в первую минуту показалось, что на этом очень бледном лице существует только рот, узкая кроваво-красная полоска. Мэри спускалась с лестницы, протягивая гостю правую руку, а левой слегка приподымая подол платья, недлинного, однако ж со шлейфом. Так ей было удобнее демонстрировать свои ножки. Когда спуск наконец совершился, Орельен не без удивления заметил, что госпожу де Персеваль несет к нему, ибо она не ходила, ее несло. Что-то несло эту властную в своей красоте женщину… И к тому же этот пляшущий перестук крошечных туфелек, золотых с черным, на немыслимо высоких каблуках, что придает иным женщинам неотразимую привлекательность. «Мадам несется на всех парусах», – довольно непочтительно подумал Орельен, упирая свой взгляд в тугую грудь, выступающую из золотой кольчуги.
– Ах, мосье Лертилуа, я так рада вас видеть, но, должно быть, я просто сумасшедшая… или рассеянная, как это я не догадалась пригласить вас раньше… Да он с фиалками!
Пока Орельен целовал ей руку, ощутив на своих губах твердое прикосновение колец, пока он приводил в порядок мысли, хозяйка дома выхватила у него букетик и понесла в угол, как нечто бесценное, редкостное, невиданное. Она несла цветы перед собой, словно боялась хоть на минуту спустить с них глаза, вытянув подбородок, направляясь к какому-то белевшему в тени предмету, который она извлекла на свет со словами:
– Все-таки он просто прелесть!
Орельен так и не понял, следует ли отнести это восклицание к букету или нет, и несколько удивился тому театральному жесту, с каким она пододвинула к нему белую вазу с его фиалками. Затем госпожа де Персеваль усадила гостя на изогнутую козетку, где сидишь лицом друг к другу, хотя и рядом. Он вдохнул запах ее духов, но она тут же воскликнула:
– Нет, нет, только не спрашивайте у меня, какими я душусь духами. Иначе наша дружба начнется с отказа, а это дурной знак! Духи женщины – это ее тайна. Открыть ее, все равно что раздеться перед первым встречным…
И, должно быть, поняв, что слова ее прозвучали не любезно, она положила руку на руку Орельена. Он снова ощутил твердое прикосновение колец:
– Вы, конечно, не первый встречный.
Он и сам это знал и подумал, что если бы попросил ее сейчас раздеться, их дружбе, пожалуй, не грозило начаться с отказа. Да и вообще, какой во всем этом смысл? Мгновение он колебался между холодным тоном и прямой дерзостью; но так как надо было отвечать, он решил, что последний путь вернее:
– Я удивляюсь, почему вдруг вы вспомнили обо мне… Если память мне не изменяет, то только в Булонском лесу я имел честь… (Слова эти сопровождались легким наклонением головы…) и…
– Что «и»? Не могла же я вас забыть только потому, что видела в Булонском лесу?
– Нет, но… Откуда же вы можете знать, идет ли мне смокинг?
Мэри с удивлением посмотрела на Орельена. Потом, видимо, вспомнила, откинулась на спинку козетки, чтобы удобнее было хохотать, и залилась пронзительным смехом…
– Во-первых, всегда полезно сказать это мужчине: он заинтригован, рад, польщен; во-вторых, чем мы рискуем? Смокинг идет любому мужчине гораздо больше, чем пиджак…
Госпожа де Персеваль искоса посмотрела на гостя, желая убедиться, не разочарован ли он ее замечанием. Нет, он не был разочарован, он даже улыбнулся, может быть, несколько принужденно. Впрочем, он сразу разгадал ее маневр, этот взгляд исподтишка. Ей пришлось менять тактику:
– Но что касается вас лично, то я вас видела дважды или трижды в смокинге, вы были с мадам Неттанкур.
Он смущенно пробормотал «да?», вызвавшее новый взрыв смеха; Мэри де Персеваль решила, что наступил момент усилить его смущение.
– Видела. А вы, естественно, не заметили моей особы, ведь вы привыкли, что все глядят на вас…
– Клянусь, я действительно… хотя, впрочем, припоминаю… на концерте Стравинского.
– Нет, в «Беф».
– Ну, там такая толкотня…
– А еще на вечере этой дадаистской танцовщицы.
Орельен поспешил снова прибегнуть к надежному оружию дерзости:
– На концерте Кариатис? Возможно… но я был во фраке.
Госпожа де Персеваль метнула на гостя быстрый взгляд – так глядит охотник на прыжки вдруг увильнувшего оленя, прыжки явно бесполезные, но все же оттягивающие смертельный удар.
– Какая хорошенькая эта Диана Неттанкур… хотя немного недалекая… Вы, кажется, ее сильно любите?
Орельен хотел сказать: «Но ведь это было в прошлом году», – однако счел такой ответ проявлением трусости и выразил свою мысль следующими словами:
– Уверяю вас, она очаровательная женщина.
– О, я ее прекрасно знаю. Мы с ней – одного поколения.
И снова Орельен подумал, но не выразил своей мысли вслух: «Гм! одного поколения… понятие растяжимое!..» Не важно, что произнес он на самом деле; огонь, зажегшийся на мгновение в его глазах, как бы довел до собеседницы этот внутренний монолог. Она скрестила ноги, и потревоженное золото открыло ее колени. Госпожа де Персеваль знала, что делает. Орельен тут же скосил глаза.
– Диана прекрасно выглядит для своих тридцати шести лет, – продолжала она. – В сущности, мы обе могли бы быть подругами вашей матушки.
– Моя мать очень любила маленьких девочек.
– Льстец…
– Мне тридцать лет.
Орельен закусил губу – этого уже говорить не следовало. Он попался на удочку и позволил увести себя от главной цели их разговора: ему необходимо было знать, почему эта дама вдруг пригласила его к себе. Он нахмурился.
– Мы совсем забыли о смокинге. Кто же, к моему счастью, напомнил вам обо мне?
Хозяйка явно избегала прямого ответа на вопрос и натянула подол платья с таким видом, будто взгляды Орельена ее испугали.
– О, я прекрасно знаю, ради кого вы явились сегодня ко мне!
– Ради кого же?
– Вы сами знаете, невозможный вы человек, что отнюдь не ради меня.
Он почувствовал себя окончательно сбитым с толку. И запротестовал.
– Нет, нет, – перебила его госпожа де Персеваль. – Я знаю, кто вас сейчас интересует, и это вовсе не Диана Неттанкур… Вот ее вы и увидите… Раз уж так, я сама стану вашей сообщницей!
Она вздохнула. Орельен рассердился, но побоялся выказать свой гнев и жалобно воскликнул:
– Вы говорите просто непонятные вещи! Конечно, я пришел, чтобы видеть вас, я совершенно не знаю, кого вы ждете, впрочем…
– Успокойтесь же, она придет.
– Да кто она? Уверяю вас, ее вообще не существует.
– Чудесно, чудесно, продолжайте скрытничать! О, вы, я вижу, настоящий джентльмен! Только не смейте говорить, что вы явились ради меня.
Тут надо бы доказать свое чистосердечие, бросить какую-нибудь неотразимо любезную фразу, впрочем, вполне искреннюю… Что явился он не ради самой госпожи де Персеваль, но все же ради ее восклицательных знаков. Всякому любопытно познакомиться с женщиной, которая так щедра на восклицательные знаки. Возможно, слова его не встретили бы любезного приема. И все-таки он непременно сказал бы что-нибудь в таком духе, но в эту минуту в гостиную вошли.
Вошел юноша лет двадцати с небольшим, в светло-сером нечищеном пиджаке, в грязных туфлях и мятых брюках без намека на складку. По-мальчишески худой, с пышными, закинутыми назад волосами и бледной, очень подвижной физиономией.
– Вы опоздали, Поль, и даже не потрудились переодеться, – заметила госпожа де Персеваль, протягивая ему для поцелуя кончики пальцев. – Вы не знакомы? Поль Дени – поэт… Мосье Орельен Лертилуа…
– Очень рад… Вы прекрасно знаете, Мэри, что мой смокинг вышел из строя…
– Нет, не знаю. Что такое с ним случилось?
– Да я вам уже три раза объяснял… Я прожег смокинг горелкой Бунзена…
– Что это еще за нелепая выдумка?
– Никакой тут выдумки нет… просто прожег горелкой Бунзена…
– Смокинг и горелки Бунзена уживаются, Поль, только в современной поэзии.
– Я же вам говорил, что случилось это вечером в лаборатории…
– Следовательно, теперь, отправляясь в лабораторию, вы надеваете смокинг?
Мэри де Персеваль повернулась к Орельену:
– Поль Дени не ограничивает себя рамками поэзии. Он еще замораживает всяких рыб и змей в Институте океанографии.
– Я сейчас работаю над установлением точки замерзания жидкостей в организме животных, – повернувшись к Орельену, сказал вновь прибывший доверительным тоном, который так не вязался с его манерой разговаривать с хозяйкой дома. – Я нарочно надел смокинг, чтобы не возвращаться в Аньер и не заставлять вас ждать, ведь мне нужно было сидеть в лаборатории до восьми часов с моими злополучными аксолотлями… Уходя, я решил проверить, все ли в порядке, повернулся, а горелка Бунзена не была потушена…
– Прекрасно, оставим в покое смокинг, но ведь у вас есть еще синий пиджак, и, если я не найму вам няньки, вы вечно будете ходить оборванцем… А туфли! Отправляйтесь, дружок, сейчас же на кухню, вас там почистят… сегодня вечером у меня люди.
Юноша злобно пробормотал себе что-то под нос, но все-таки повиновался. Орельен через низенькую дверцу, ведущую в столовую, увидел, как, проходя мимо накрытого стола, Поль схватил сандвич с видом завсегдатая, который не намерен скрывать от посторонних своей роли в этом доме. Мэри де Персеваль проводила его взглядом.
– Вообразите себе – всего двадцать лет! На четырнадцать лет моложе меня… И очень талантлив. А какой пианист! Вы сами услышите его игру! Но все-таки на целых четырнадцать лет! До сих пор не могу свыкнуться с этой мыслью. Ведь у меня есть сын, четырнадцатилетний подросток! Правда, это просто невероятно?
Мэри подождала, не воскликнет ли и он вслед «невероятно». Он не воскликнул.
– Я вышла замуж совсем девочкой, – продолжала она. – Но все-таки удивительно странно иметь сына, почти ровесника тому… почти ровесника… Надеюсь, вы меня понимаете? Но, конечно, не можете представить…
– Я тоже мог бы иметь четырнадцатилетнего сына… Я ведь из ранних…
– Нет, не верю! Неужели вам было пятнадцать лет…
– Даже меньше.
– Какой ужас! Когда я подумаю, что и Макс… Макс – это мой сын… Ах, вы не можете себе представить, как мучительно тяжела для матери такая мысль…
– И у меня была мать…
Вошел Поль Дени, с явным удовольствием поглядывая на свои ботинки.
– Хорошо блестят? – спросил он.
– Неряха! Сыграйте нам что-нибудь, тогда я вас прощу.
Поль Дени скорчил гримасу, но все-таки поднял крышку рояля и начал барабанить как попало по клавишам, даже не пытаясь сыграть что-нибудь связное.
– Вы непереносимы, Поль, просто непереносимы сегодня… Сыграйте же наконец что-нибудь.
Но он по-прежнему колотил по клавишам, подражая джазу. Так и сыпал синкопами.
– Не обращайте на него внимания, – обратилась Мэри к Орельену, – это лучшее средство чего-нибудь от него добиться. Да, вообразите, Макс у меня совсем большой… Четырнадцать лет… Без ума от литературы. Пошел в Персевалей… И тоже пишет стихи… Отчасти в духе Жана Кокто… Бог мой, почему бы и нет? К счастью, Поль Дени меня не слышит… Он не переносит Кокто… Так уж у них полагается… Чего только они не говорят о Кокто, слушать страшно… А мне Жан очень нравится, у него чувствуется мысль, ум… Вы с ним знакомы?
Орельен видел Жана Кокто, но не был знаком.
– Ну, что я вам говорила! Он играет теперь «La Gazza Ladra».[4]4
«Сороку-воровку» (итал.) – название оперы Дж. Россини. (Прим. ред.)
[Закрыть] Ах, я обожаю Россини, Доницетти… «Волшебный напиток»… Впрочем, люблю все из той эпохи. Вы помните «Итальянку в Алжире» и «Норму», в наши дни разучились петь Норму…
Орельен, рассеянно слушавший итальянскую музыку, которую он совсем не любил, соображал про себя, с кем ему предстоит встретиться на вечере госпожи де Персеваль, но тут стали появляться один за другим приглашенные; Мэри быстро повернула выключатель, меняя интимное освещение на праздничное, и тотчас по всей гостиной зажглись, словно звезды, невидимые до сих пор лампочки, расположенные на различной высоте, а посреди потолка вспыхнул огромный белый плафон, разогнавший остатки полумрака.
Первой вошла уже немолодая чета: дама в зеленом тюрбане на седых волосах, в платье с блестками, и ее супруг – полковник, классический полковник, упорно не желающий лысеть, со щеточкой усов над верхней губой. Не успела хозяйка дома представить гостей друг другу, как появились Барбентаны вместе со своей провинциальной кузиной и девица греческого происхождения, вся в черном, у которой все было преувеличенно большое – нос, глаза, ноги, обнаженные руки, придерживающие за кончики светлый развевающийся шарф. Госпожа де Персеваль засуетилась.
– Все знакомы? Мосье Лертилуа… Полковник и мадам Давид… Мадемуазель Агафопулос… Надеюсь, все представлены Барбентанам. Нет? Прошу прощения… Эдмон Барбентан… Мадемуазель Агафопулос, мадам Барбентан… О, я совсем забыла… о вашей очаровательной, прелестной кузине… Мадам… мадам…
Береника очутилась в центре внимания.
– Мадам Люсьен Морель, – поспешно проговорила Бланшетта Барбентан.
– Ну конечно же мадам Морель… О чем я только думаю! И я могла забыть, хотя даю вечер лишь ради нее, лишь ради нее одной! Да она просто прелесть! Покажитесь же нам, пусть все на вас поглядят; какое хорошенькое платье!
Верно, платье было хорошенькое: низ черный, по черному атласу идут белые полосы, сначала узкие, но постепенно расширяющиеся кверху, словно круги от брошенного в воду камня, и охватывающие широкой каймой обнаженные плечи Береники, еще более ослепительные, чем сам шелк, а на плечах – легкая черная накидка. Так или иначе, платье Береники оказало свое действие на окружающих, а вернее – весь ее облик, более плотский, более телесный, чем можно было предположить, судя по ее лицу, поражавшему негармоничностью черт; недаром мадемуазель Агафопулос поджала губы, а все мужчины взглянули на Беренику («Мадам Люсьен Морель», – подумал Орельен). Во внезапном порыве решимости, трогательно сложив губы, словно для поцелуя, Береника произнесла:
– Лотос…
Госпожа де Персеваль удивилась.
– Как? Что она говорит?
– Лотос…
Теперь все ясно расслышали слово «лотос». Хозяйка дома, недоуменно подняв брови, с видом взрослого, отказывающегося понимать лепет ребенка, молча взглянула на госпожу Барбентан, которая явилась в сером обтянутом платье с обнаженной спиной и квадратным шлейфом по тогдашней моде, – не особенно длинным, но вполне достаточным, чтобы путаться в нем при ходьбе.
– Она говорит «лотос», – пояснила Бланшетта, – под таким названием это платье фигурировало у портного.
– Ах, вот оно что… у какого же портного?..
– У Пуарэ.
Береника почти выкрикнула эти слова, и стремительность собственного ответа вызвала краску на ее щеках. Она гордилась тем, что носит платье от Пуарэ. Госпожа де Персеваль покачала головой, и глаза ее блеснули:
– Я и не сомневалась.
Мэри растянула конец фразы, и Орельен почувствовал в ее тоне пренебрежительное осуждение по адресу жалкой провинциалочки, которая, прибыв в Париж, уж конечно первым делом побежала к Пуарэ. Никто не знал, что Бланшетта возымела мысль подарить двоюродной сестре своего мужа этот туалет специально для сегодняшнего вечера.
– Очень сожалею, моя дорогая, но обо мне вы совсем позабыли… И никому не представили.
Это произнес Поль Дени, появившийся из-за рояля, как восставший из гроба Лазарь.
– Ах, правда, Поль… Поль Дени, поэт… Мадам Барбентан, мадам Морель…
Мадемуазель Агафопулос уже без удержу болтала с госпожой Давид и полковником, а Эдмон увлек в угол хозяйку дома. Береника чуть слышно, но с восторгом шепнула Бланшетте:
– Поэт! Настоящий поэт! Вы читали его стихи?
Бланшетта движением руки прервала ее излияния. Орельен заметил этот диалог. Странно… В прошлый раз она ему совсем не понравилась. Конечно, всему причиной это платье…
– Ну, довольны вы наконец? Этого вы хотели? – допытывалась у Барбентана госпожа де Персеваль.
– Именно этого, дорогой друг, вы ничуть не меняетесь… такая же умница во всем – и в дружбе и в любви…
– Да замолчите вы… Вдруг Поль услышит… Но, помните, я вам приношу большую жертву, ваш Орельен мне тоже нравится…
– Вы получите его, Мэри, в любую минуту, когда пожелаете, ведь Береника в Париже не надолго… Я хочу, чтобы она унесла с собой воспоминание о ком-нибудь, но не слишком печальное.
– Ничего не понимаю.
– По нашему прекрасному Орельену, как известно, с ума не сходят. Его связи легко развязываются, как и начинаются: без всяких драм. А как раз это и требуется моей кузине. Нечто скоропреходящее…
– Я восхищаюсь вами, Эдмон, я просто вами восхищаюсь: вы распоряжаетесь им и ею. Но, во-первых, еще ничего нет.
– Будет…
– Превосходно! Но ведь вам нужна определенная температура, так, чтобы пламя горело не слишком долго… а потом, когда вам покажется, что пора тушить пожар, вы только дунете – пф! Помните, это опасная игра!
– Да бросьте! Вы говорите, будто пансионерка. Береника как раз созрела, чтобы обмануть своего супруга… и представьте себе, я совсем не против, чтобы этот дурак, этот Люсьен…
– Какая нужда вам, дорогой, в этом мосье Лертилуа? Вы сами достаточно взрослый мальчик…
– Бог знает, что вы говорите… Береника моя родственница… а потом Бланшетта…
– Ну, если вас только это смущает…
– Допустим, что мне это просто не подходит.
К ним приблизилась госпожа Барбентан.
– Я как раз говорила вашему мужу, душенька, что нахожу мадам Морель просто очаровательной и что на его месте… но он ни на кого, кроме вас, глядеть не хочет.
– Вы в этом так уверены? – спросила Бланшетта. Она опустилась на стул возле Мэри с своим обычным светски непринужденным видом, и тут же завела разговор о бесчисленных победах Эдмона, так что тот поспешил спастись бегством.
По своему обыкновению, Орельен не сразу сообразил, что на вопрос, заданный им Мэри де Персеваль ответ придет сам собой. Не думала же она, что он будет ухаживать за мадемуазель Агафопулос или за женой Барбентана! Значит, все ясно. И разве не объявила она во всеуслышание, что дает этот вечер в честь Береники… госпожи Люсьен Морель? Но с чего эта милая дама вообразила, что он явился сюда ради Береники?
А она, Береника, беседовала с поэтом. Поэт, державшийся, как порочный мальчишка, казалось радовался, что его отметил «лотос», и находил это вполне естественным. Однолетки. Хотя Беренике, должно быть, года двадцать три – двадцать четыре.
– У меня недавно вышла в «Сан-Парейль» одна книжица и еще рукопись лежит у Кра, – объяснял он. – Нет, на сей раз не стихи.
– Роман?
– Нет, нет, я ужасно боюсь, как бы это не приняли за роман… Это, как бы вам объяснить, ну, скажем, прогулка, мечта, словом, нечто неопределимое, с различными отступлениями – немножко в духе Жан-Жака, немножко Стерна. А впрочем, ладно, к черту, слишком глупо объяснять… да и вам, должно быть, скучно.
– Вовсе не скучно. Мне, напротив, очень интересно. Я ведь массу читаю, запоем… Прогулка-мечта… А где?
– Давайте поговорим о чем-нибудь другом. Что вам нравится? Что вы ставите на первое место?
– О, я, должно быть, покажусь вам совсем дурочкой. «Большой Мольн», а потом Шарль-Луи-Филипп… И, конечно, Рембо.
– Ах, Рембо?
Поэт заговорил теперь иным тоном. Он тоже заинтересовался своей собеседницей.
– Не угодно ли вам сандвичей, рюмочку джина? А вы любите Аполлинера?
Орельен поймал себя на том, что он все время упорно молчит и, не отрываясь, смотрит на Беренику. А вдруг он действительно попался в силки, расставленные госпожой де Персеваль? Или сама госпожа Морель изъявила желание снова встретиться с ним? Что-то не похоже. Внезапно он возмутился. По каким таким загадочным причинам всем почему-то захотелось, чтобы он интересовался этой Береникой? Нет уж, увольте. Лучше он займется… кем бы заняться? Хотя бы мадемуазель Агафопулос. Придется ее оторвать от беседы с полковником, с полковничьей четой. Он направился к этому милому трио.
– Скажите, пожалуйста, мадемуазель, мог я вас видеть месяца три назад у Шельцера?