Текст книги "Орельен"
Автор книги: Луи Арагон
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 25 страниц)
XIX
После ухода Адриена Эдмон попытался было просмотреть почту. Но все мешалось у него в голове. Трижды он принимался за чтение письма от страхового общества, с которым фирма вела спор по поводу участка в центре Парижа. Вся жизнь проплывала у него перед глазами. Появление товарища детских игр в его служебном кабинете, а также те мысли, что преследовали его за завтраком, – все это нагоняло лютую тоску, несовместимую с деловыми занятиями. Пожалуй, есть нечто странное, противоестественное для молодого человека, еще полного сил, физически крепкого, в том, что он уже достиг предела своих желаний, достиг всего, что был способен желать. Он вспомнил, как некогда в нем при виде чужого богатства, роскоши, женщин, драгоценностей поднималась глухая ярость. Он даже сожалел теперь об этой ярости. В те годы его самого подчас удивляло неистовство собственных желаний. Они налетали внезапно, порывами. Он вспоминал. Вспоминал, как в его студенческую келью, которую он снимал в дешевенькой гостинице, пришла женщина, имевшая неосторожность принести с собой бриллианты, и он тогда почувствовал как бы удар в сердце, – кровь горячей волной бросилась ему голову, и он с трудом подавил в себе искушение задушить эту женщину. «Почему нас так влечет к преступлениям?»
Что это он мне подсунул? Осложнения с Парижским муниципалитетом…
– Симоно! – Эдмон позвонил. Белая бородка, бурбонский нос, лысый череп и секретарское брюшко появились в дверях. – Послушайте, Симоно, в чем тут дело?
С минуту Барбентан пытался слушать объяснения Симоно. Потом его снова отвлекли посторонние мысли. Препятствия, чинимые ему по поводу разрешения на постройку, ощущение зависимости от городских властей, целый поток процедур и прецедентов, скрывающих желание получить взятку, борьба кланов, конкуренция – все это отпечатывалось в безудержно разыгравшемся воображении Эдмона как некий водяной знак лжи, обесценивающий самые прочные построения. Человек верит, что он победил, завладел. Все вокруг убеждены, что ты хозяин. А потом ты сам начинаешь чувствовать где-то в глубине души, что нет ни победы, ни обладания. Враг, противник, а ведь враг – это вовсе не тот или иной вполне определенный персонаж или определенное общество на такой-то улице, а некие отвлеченные силы, изнутри угрожающие поражением, – враг снова проник в те владения, которые ты уже считал своими. Владеть… Жалкая иллюзия… Все блага мира тают в руках владеющего ими. В этом – секрет золота, земельных угодий, женщин. Кажется, уж на что крепко держишь, прямо обеими руками, а все ускользает от тебя.
– Хорошо, Симоно, приготовьте в этом духе ответ… по-моему, это очень ловкий и правильный ход… Вам давно пора самому стать дельцом и разбогатеть. Я подпишу…
Эдмон отодвинул бумаги. Симоно, почтительно согнувшись, продолжал стоять у стола и, выслушав похвалу патрона, терпеливо ждал дальнейших распоряжений. Воцарилось молчание. Эдмон подумал о Бланшетте с некоторым раздражением. Сколько лет они прожили вместе, а сейчас он чувствует, как в ней растет что-то враждебное ему. Смехотворнейшая мысль! Бланшетта – женщина, так очевидно влюбленная в своего мужа, которая преодолела, казалось бы, непреодолимые препятствия, лишь бы быть с ним, с ним одним… Все это так. Но враждебное в ней все растет. А ведь у них дети, вся их жизнь. Даже добродетель. Все было налицо. Но вот тут-то и можно промахнуться. Именно мужьям свойственна в таких вопросах слепота… Но я-то не типичный муж.
– Симоно!
– Да, мосье?
– Я хочу вас попросить об одной услуге. Позвоните ко мне домой… Пожалуйста, позвоните. Только не говорите, что я тут. Просто узнайте, дома ли мадам Барбентан.
– А если меня спросят…
– Скажите, что я ушел полчаса назад и что вы меня разыскиваете.
Симоно даже не пытался вникнуть в смысл этой просьбы. Такие вещи его не касаются. Впрочем, мадам Барбентан не оказалось дома. Она вышла вскоре после мосье… Эдмон отпустил Симоно.
Что это доказывает? Ничего, в сущности, не доказывает. Он подумал о других женщинах, обо всех других женщинах… Мучительно скучны эти послеобеденные часы. Будь сейчас весна, он прошелся бы по бульварам. Эдмон пытался представить себе знакомые ему заведения, нагретый воздух коридоров, тамошних женщин. Дав волю воображению, он перебрал в памяти, не зная на чем остановиться, все дома от Терна до Монмартра, от квартала Лоретт до Пале-Рояля. И тот, что возле Маделен… Эдмон все еще умел заставить женщину полюбить его ради него самого. Нигде это не обнаруживалось более очевидно (про себя Эдмон говорил иначе: более «элегантно»), чем там, где о любви не может быть и речи. И вдруг она возникает, как приятный сюрприз. Единственно бесспорное признание ценности мужчины исходит от проститутки, которая отказалась получить деньги. Это уж яснее ясного.
Эдмон после долгих и трудных маневров вывел машину из этой проклятой улицы Пилле-Виль, где всегда такой ужасный затор, и остановился, не зная, куда теперь повернуть. Было холодно и темно, на улицах загорались фонари. Через улицу Лафайет он устремился к Опере, как будто его несло с горы. По дороге заметил объявление о выставке современной живописи, и мысли привели его к Полю Дени. Чего ради дурочка Береника шатается с этим мальчишкой? Конечно, это ее дело. Но ведь он же богема… А представители богемы обожают скандалы. Скомпрометировать женщину для них отрада. Пусть Люсьен ничего не узнает, он слишком далеко, но мало ли что случится. К тому же такой тип, как Поль Дени, вполне может решить, что начинается любовь с большой буквы. Дурачье!
Маршрут Эдмона, в сущности, определялся уличным затором. Он просто старался избегать скопления машин и не очень раздумывал, куда едет. Вдруг он очутился на улице Бель-Фей. И остановил машину у дома Мэри де Персеваль, сам удивляясь своему бессознательному жесту. «Не мешало бы пройти сеанс психоанализа», – пробормотал он не без иронии. Он постарался уверить себя, что это не ошибка и не скрытая работа подсознания: он вовсе не собирался начинать заново роман с госпожой де Персеваль. «Ладно, предупрежу ее насчет поэта, пусть-ка за ним приглядит. С моей стороны это акт чистейшего милосердия. Бедная наша Мэри – она стареет».
XX
У госпожи де Персеваль были гости. Еще в передней Эдмон услышал звуки рояля. Поль Дени с увлечением разыгрывал вариации на тему Мануэля де Фалья и песенки из «Фи-фи». Хотя лампы горели, все же чувствовалось, что люди пришли сюда еще при дневном свете и только совсем недавно включили электричество. По комнате плавали клубы табачного дыма. На столе стояли стаканы, и, попав в эту атмосферу интимности, Барбентан сразу же с неожиданной остротой почувствовал себя лишним. Его не ждали. Непрошеным он ворвался в беседу, которую всем хотелось продолжать, нарушил тот перескакивающий с темы на тему разговор, когда кто-то начинает рассказ, отклоняется в сторону, но все же досказывает, потому что люди уже давно сидят вместе и, как соучастники, понимают друг друга с полуслова, а тут является чужак и все портит.
Гостей собралось не так уж много. Кроме пианиста было всего трое: Мэри, Береника и художник Замора. Они дружно обернулись к вошедшему Эдмону, и Замора не договорил начатой фразы; Поль Дени, продолжая барабанить по клавишам, приподнялся и поверх рояля посмотрел на вошедшего, а Береника, вскочив с места, бросилась кузену на шею.
– Ах, Эдмон, Эдмон, как прелестно я провела день. Представь себе, утром мосье Дени отвел меня к Пикассо, да, к самому Пикассо. Я видела все его картины, осматривала его дом, такой странный… а сам он какая прелесть! А потом Поль повел меня завтракать к мадам де Персеваль…
– Просто к Мэри, – поправила хозяйка дома.
– К Мэри (слова Береники сопровождались очаровательной мимикой; положив руку на плечо Эдмона, она слегка поворачивала его в сторону того, о ком шел разговор, словно представляя персонаж своего рассказа). А у Мэри, которая со мной страшно мила, мы встретили мосье Замора, он рассказывает такие истории, так замечательно рассказывает! Я никогда не слышала, чтобы так замечательно рассказывали.
– Ну что ж, я вижу, мы довольны, – сказал Эдмон, прикладываясь к ручке хозяйки. – А как вы находите мою кузину? (Эти слова были адресованы Замора.)
– Мадам Морель и я – мы уже пара друзей… Пара из трех. – Этот комплимент пузатый человечек адресовал госпоже де Персеваль, предпослав ему сверхиспанское поблескивание черных глазок. Рукой он делал какие-то старомодные жесты, и все время похохатывал, насмехаясь и над самим собой, и над своими собственными словами, и над своим собеседником; этот иронический смешок ставил под сомнение весь окружающий мир.
– Из четырех, – крикнул Поль Дени.
– Как, вы еще здесь? – удивилась Мэри. – Я думала, вы уже окончательно погрязли в бемолях.
– А ревность, Мэри, что с ней прикажете делать?
– Он ревнует, – возгласил Замора, – и к кому?
– Знаешь, – обратилась Береника к Эдмону, – мосье Замора хочет написать мой портрет…
– Портрет? В виде карбюратора? На твоем месте я бы не был так спокоен…
– Вы просто глупы, Эдмон, – запротестовала Мэри, – вы, должно быть, не видели, какие женские головки пишет Замора…
– Видел, видел, но, если не ошибаюсь, одних только бретонок…
– Вы и не представляете, как вы правы, – подхватил Замора не то всерьез, не то в шутку. – У мадам Морель редкостное строение черепа. Для меня она достаточно бретонизирована. К тому же мой бретонский период слишком затянулся… На этих днях открывается моя выставка. Надеюсь, вы придете на вернисаж…
Береника была в восторге от того, что будут писать ее портрет. И от любезности художника тоже; откуда ей было знать, что Замора хотелось написать портрет женщины, которая только сегодня утром побывала у Пикассо. Не знала она и того, что если он расточает перед ней с таким блеском перлы своего красноречия, то лишь с целью поскорее затмить Пикассо. Что, впрочем, не совсем удавалось.
– Ах, если бы ты видел, если бы только ты видел, что есть у Пикассо!
– Да, у него есть прелестный Анри Руссо, – подхватил Замора.
Не поняв всего вероломства этого замечания, Береника продолжала:
– Во всех углах картины… несколько арлекинов, гитары… одна лучше другой… Эти удивительные толстые женщины. И еще не оконченный портрет, должно быть, его жены…
По поводу предполагаемого портрета Замора объяснил присутствующим, что мадам Морель представляет для него особый интерес потому, что у нее краденые глаза, глаза, похищенные с другого лица, и, следовательно, когда он будет ее писать, перед ним будут две модели: одна, которую он видит, и другая, которой он не видит; и что ему хотелось бы написать ее одновременно с открытыми и закрытыми глазами, дабы каждый мог уловить в ее лице следы борения двух существ, столь же неприметного, как взмах век.
– Ну что ж, должно быть, получится мило, – вполголоса пробормотал Эдмон. Замора его забавлял, но живопись Замора ему не нравилась. Поль Дени захлопнул крышку рояля, устав барабанить «Отелло» Верди; эту оперу поэт начал играть с умыслом: во-первых, доказать, что сам он является воплощенной ревностью, а во-вторых, с намеком на свойства характера Эдмона, которого он уже изучил.
– Расскажите лучше, дорогой Замора, о вашей встрече с Кокто. – Они сообщнически переглянулись. Замора был в самых прекрасных отношениях с Кокто (не то, что Поль Дени), но никто лучше художника не умел изничтожить великого поэта, показать его со смешной стороны. Береника смеялась от души. Дети любят, когда им показывают «петрушку»…
– Выпьете чего-нибудь, Эдмон?
Госпожа де Персеваль увела за собой Эдмона в столовую. Проходя мимо фарфорового негра, охранявшего вход, Эдмон шутливо кивнул ему головой, как бы здороваясь. Хозяйка налила Эдмону виски, и он, указав на коллекцию мужских сорочек, развешанных по стенам, произнес:
– Я давно вас хотел спросить, дорогая Мэри… Как вы с ними устраиваетесь? Когда манишки загрязнятся, вы их мякишем чистите, что ли?
– Вы просто идиот! Их снимают со стены, и я отсылаю их прачке… У меня двойной комплект. Моя столовая меняет белье так же часто, как и вы.
Эдмон положил себе мороженого.
– Да, кстати, Мэри, вам бы следовало быть понаблюдательнее… Поль Дени и моя кузина Береника…
– Что такое? Вы рехнулись?
– Но когда молодые люди целые дни проводят вместе…
– У Пикассо, мой милый! И потом, никто же не заставлял его приводить вашу Беренику ко мне… она сама буквально умирала от желания познакомиться с Замора, Поль ей столько о нем наговорил…
– Этот еще со своими бретонками… Почему именно бретонки, да еще когда ты чистокровный испанец!
– А почему Гоген писал таитянок, вас это не удивляет? И бретонок тоже.
– Гоген, Гоген… На вашем месте я бы не был так спокоен.
– Дорогой мой, не забывайте, что Поль Дени всем вполне доволен. Он в меня не влюблен. Но наша связь ему льстит. К тому же у него есть дом, куда можно чуть ли не ежедневно ходить завтракать, я вожу его с собой в театр… От меня требуется только одно: не возражать, когда он провозглашает Жан-Фредерика Сикра гением… И темперамент у него не особенно демонический, не то, что у вас… (Легкий поклон в сторону Эдмона.) Теперь говорите правду, чему я обязана честью видеть вас у себя?
– Я просто хотел с вами поболтать, Мэри, но у вас такие невозможные ассоциации.
– «Я тебя знаю, прекрасная маска!» Надеюсь ничего особенного…
– Пока нет… но…
– Последнее время вы какой-то странный. Взять хотя бы вашу кузину, – согласна, она очаровательна, – что это с вами такое делается? Ничего не понимаю. То вы ей ищете любовников, то начинаете за ней следить… Наконец, ваш неожиданный визит ко мне… эти нелепые замечания…
– Ведь я же только ради вас об этом говорил. И откуда же я мог знать, что Береника здесь?
– Те-те-те! Ваша заботливость меня трогает, дорогой, но я что-то в нее не верю… Знаете, Эдмон, почему мне с вами немножко неловко – потому что я даже представления не имею, что вы такое замышляете… Тише, не перебивайте меня! Я вас прекрасно изучила, можно сказать, назубок знаю! Вечно какая-нибудь женщина в перспективе… ускользаете, как угорь, потом вас встречают, вы исчезаете опять, и, наконец, оказывается, у вас связь, у вас и вид мужчины, имеющего связь, и тогда, если вы лжете, понятно, почему вы лжете… А с некоторого времени…
– С какого времени?
– Вы лжете по самым непостижимым поводам. Да, да. Как другой дышит. И вовсе не для того, чтобы спасти честь дамы или скрыть ваше времяпрепровождение… Вас встречают там, где вам быть не положено. У вас ни с того ни с сего стал вид женатого человека. Откровенно скажу, дорогой, вы меня просто тревожите…
– Ни одного доброго слова! Ну и злоязычница. Конечно, я человек женатый.
– И который к тому же не обманывает свою жену?
– Да, который не обманывает свою жену.
– И это вы говорите мне? С каких это пор вы стали образцом супружеской верности? Ну, неделя… две… или больше? Не верю. Что такое с вами стряслось? Вы влюблены в свою жену? How smart![12]12
Как мило! (англ.)
[Закрыть]
– Нет, Мэри, я не влюблен в свою жену. Дело гораздо хуже, я ее ревную.
Если бы среди манишек, украшавших стены столовой, пронеслась шаровая молния, пожалуй, и тогда госпожа де Персеваль не была бы так поражена. Она тупо уставилась на Барбентана.
– Послушайте, друг мой, вы окончательно, рехнулись. Ревновать Бланшетту? Это святую-то? И святую, которая втихомолку умирает от любви к вам? Нет, вы просто безумец. Да замолчите вы. Я знаю, что говорю. Ни за себя, ни за вас я не поручусь. Но за Бланшетту! Да ну вас!
– Согласен, я сам знаю, что это нелепо. Тем не менее это так. Я чувствую, что она от меня ускользает. С ней что-то происходит. Вы поймите, у меня такое ощущение, будто нанесен удар в самое неуязвимое место моего существования, самое надежное. Наша семейная жизнь строилась на основах, не подлежащих пересмотру. Мои отношения с Бланшеттой…
Мэри по-прежнему растерянно глядела на Эдмона. Затем приложила к его лбу ладонь нарочито комическим жестом, как бы желая убедиться, уж нет ли у него жара.
– Если вы, Эдмон, в здравом уме, вы, по-моему, просто хотите от меня что-то скрыть и поэтому выдумываете всякие небылицы… Кстати, при чем тут мадам Морель? Вы же не влюблены в нее… вы предназначаете ее для Лертилуа… Нет, решительно вы становитесь слишком сложным для меня…
– Кстати, о Лертилуа. Вы, Мэри, ведете тут двойную игру. Я просил вас мне помочь, а вы что натворили? Сами набросились на Орельена… У меня тоже неплохой глаз…
– А если мне нравится ваш Орельен? Тогда что? Впрочем, успокойтесь, все уже кончено, и по его собственному почину…
– В конце концов, что вы все находите в этом типе?
Последняя фраза сорвалась с губ Эдмона с такой неожиданной стремительностью, с такой яростью, что госпожу де Персеваль вдруг осенило:
– Ах, теперь я понимаю, вы ревнуете к Орельену…
Эдмон пожал плечами:
– Откуда такие глупые мысли? Вы сами знаете, каковы мы, мужчины, мы никогда не можем понять причин успеха другого…
В дверях показался хмурый Поль Дени:
– Неужели вы не догадываетесь, что ваши перешептывания становятся неприличными? Вы, мосье Барбентан, забыли, что вас дожидается ваша родственница… Она ждет, когда вы отвезете ее домой.
XXI
Мокрый снег покрыл грязную и липкую мостовую. Орельен остановил автомобиль на углу улицы Оберкампф, почти у самого кольца Внешних бульваров. В этой части Парижа, где продолжали влачить свое существование неприглядные лавчонки с еще более неприглядными витринами, где дома с облупившейся краской производили впечатление шелудивых и казались совсем жалкими под многослойной чешуей афиш и реклам, потускневших и уже неудобочитаемых, в этой части Парижа начинало щемить сердце у обитателей западных кварталов, у людей, привыкших жить в фешенебельном центре столицы. Здесь не было того романтического духа, которым овеян квартал Марэ, ни исторических реминисценций – в отличие от квартала Сент-Онорэ, ни поэтичности, какой овеяна площадь Победы. Здесь не за что было уцепиться мечте. Ничто здесь не являлось памятником прошлого; однако должны же были происходить и здесь какие-нибудь события, когда в судорогах метался город, металась история. Но так как человеческая память хранит лишь то, что связано с представителями старинных родов, улицы эти, заселенные простым людом, не внесли своей лепты в легенду веков… А если и была у них своя тайна, то давно затерялась, спряталась от чужого взгляда подальше. Но надо быть настоящим человеком, чтобы почувствовать сердцем эту тайну.
Городской бассейн помещался в самом конце мрачного лабиринта, где мусорные ящики до самого вечера тщетно ждут очистки. В то время в Париже насчитывалось очень мало бассейнов. Бассейн Турель еще не открыли. За исключением двух – на улице Шуазель и Кларидж – функционировало всего несколько бассейнов на окраине… Как ни малы были они по объему, Орельен все же предпочитал их тем лоханям, где плескалась шикарная публика, весьма подозрительная в смысле чистоплотности. А здесь надпись: «Запрещается пользовать бассейном, не приняв душа», – уравнивала всех перед лицом неумолимого закона, который с негодованием обходит избранная публика, ибо принято считать, что у каждого есть дома ванная комната. На узком балкончике, куда выходили деревянные кабинки, выкрашенные рыже-ржавой краской, толпились люди: их привела сюда любовь к спортивным упражнениям или просто желание окунуться в воду, в отличие от тех, кто устраивает в таких местах нечто вроде бара, но только в купальном халате, продолжая и тут делать дела; эти заявлялись в сопровождении размалеванных дам, подозрительных субъектов женского и мужского пола – в жемчужных ожерельях и трико американского происхождения. Здешние посетители, за исключением двух-трех толстяков, которые брали напрокат в кассе полосатые купальные костюмы, входили в воду в беленьких трусиках или даже просто в плавках – их вручали желающим при входе. Сам бассейн представлял собою вытянутую в длину кишку, наполненную зеленоватой, достаточно чистой и хорошо освещенной водой; в дальнем конце отходило боковое ответвление, так называемый малый бассейн, предназначенный для детишек и людей, не умеющих плавать. Вода была чуть подогрета, и над ней стоял легкий парок. Главный тренер, рыжий, коротко остриженный малый, с квадратными плечами и буграми мышц, перекатывавшимися под кожей, с густой шерстью на груди, с добродушной курносой физиономией, громко шлепая деревянными сандалиями, следил за пловцами, подымавшими фонтаны брызг. В бассейне упражнялось человек десять, а остальные отдыхали перед своими кабинками, кто стоя, кто сидя прямо на полу и охватив руками согнутые колени. В основном все местная молодежь – рабочие мастерских и заводов. Крепко сколоченные парни, шумливый и насмешливый народ. Все разные. Низенькие, толстые, высокие. Мокрые волосы падают челочкой на глаза. У некоторых шевелюра схвачена резинкой. Те, что учатся нырять, – в резиновых шапочках. Все, и брюнеты и блондины, неразличимо схожи в воде, но когда начинают подыматься по железной лесенке, их уже не спутаешь. Лица – свежие, здоровые, приятные, простонародные, еще не отмеченные трудной жизнью. Однако часто улыбка обнажает испорченные неровные зубы, у многих на руках и плечах рубцы, а кое у кого не хватает сустава, пальца. Если присмотреться внимательнее, заметны следы нищеты, но по первому впечатлению – сильные и ловкие люди.
Длиннорукий и длинноногий Орельен с трудом умещался в тесной кабинке, и, как всегда, процедура раздевания была сопряжена для него с трудностями: неловкими движениями он стягивал с себя одежду, оглядывался, ища глазами вешалку, и, памятуя красноречивое объявление: «За не сданные на хранение вещи администрация не отвечает», – не переставал ругать себя за то, что не сдал бумажник. «Как будто кто-нибудь видел, что у меня есть бумажник. Впрочем, народ здесь честный, уж, во всяком случае, честнее, чем… Только болван мог явиться в бассейн с жемчужной булавкой в галстуке». Орельен воткнул булавку под лацкан пиджака, засунул правый носок в правую туфлю, а левый в левую, чтобы при одевании они были под рукой и не приходилось бы шарить по всей кабине. В коротких штанишках из гладкой материи, собранных на резинке у талии, Орельен чувствовал себя совсем голым, больше чем даже в окончательно раздетом виде. Наконец Орельен, открыв дверь, извлек из узкой кабины свое костлявое тело, покрытое сеткой упругих мышц, и неодобрительно взглянул на волосатые икры, на слегка искривленные от узкой обуви пальцы ног; но, переводя взор на противоположную галерею, убедился, что большинство купальщиков не страдают, подобно ему, излишней стыдливостью, раздеваются при открытых дверях, болтают с соседями в одном исподнем, нагнувшись вытирают ноги и бедра прямо на глазах у публики и т. д. Ему даже стало немного стыдно за те лицемерные манеры, которые он принес сюда из другого мира, за недостаток естественности. Не без робости он сравнил себя с остальными посетителями бассейна. За исключением двух довольно тучных и уже лысеющих купальщиков, он был в числе старших по возрасту. Не в первый раз приходил он в бассейн, был здесь не далее как позавчера, но всякий раз с удовольствием ощущал отрыв от своего мира, некую социальную безымянность, и это подогревало в нем кое-какие уже уснувшие чувства, связанные с фронтом. И там тоже, находясь среди солдат, он иной раз испытывал такое же удовольствие, такое же чувство удовлетворения, как и сейчас: войти никем не замеченным, проникнуть туда, где ты не имеешь права находиться, ничем не отличаться от других, обычно столь далеких, загадочных, недоступных тебе. Нагота играла здесь роль всеуравнивающего чуда военной формы. Он испытывал – только шиворот-навыворот – то, что, по мнению иных, должен испытывать человек из народа, внезапно перенесенный в избранное общество элегантных, богатых людей, в ослепительную обстановку роскоши… Подумать только, что точно такие же мысли приходили ему под Верденом! Тут дело не просто в военной форме: там была земля, как здесь вода.
Вода. Он вошел в душевую. Ноги скользнули по деревянной решетке, между прутьями которой плавал кусочек мыла. Никогда Орельен не мог освоить эту механику с первого раза – то его обжигало кипятком, то обдавало ледяной водой. Тренер искоса поглядывал на мучения незадачливого посетителя. Орельен добросовестно вымылся с головы до ног. Вода… Стоя под секущими струйками дождя, наконец-то достигшего нужной, ровной температуры, он вслушивался в песнь воды. Почему все так или иначе связанное с водой полно для него такого захватывающего очарования, такой чистейшей поэзии? Вода…
Он нырнул. Ему нравилось открывать под водой глаза и выплывать на поверхность между двумя нырками, как дельфин. Просто неслыханно, что где-то в самом Париже можно вдруг так полно отдаться ласке воды, облекающей ее ласке. Вода. Вода. Вода залилась ему в уши, и он потряс головой, чтобы избавиться от нее. Чудесное одиночество: здесь, в этом лягушатнике, где раздается громкий смех двух мальчишек, которые плывут вперегонки, норовя схватить один другого за ногу или за голову, он чувствовал себя по-настоящему, полностью одиноким, больше даже, чем в своей квартирке на оконечности острова, когда распахивал окно на купы деревьев, на реку, на эту Сену с ее вечными утопленниками…
Он долго плавал на спине, еле заметно шевеля ногами, чтобы не уклониться в сторону, и, достигнув края этого зеленого сада одиночества, рывком поворачивал обратно. Так, полузакрыв глаза, он мог без труда воображать, что вокруг необъятные водные просторы.
В прошлый раз он бросился в эту теплую воду, желая убежать от Береники, но и здесь, в бассейне, ее образ вновь возник перед ним – навязчивый и неотступный. Орельен сдался на милость победительницы. На милость ее, Береники, которая была и в ласковом прикосновении воды и в упругом скольжении; он ощущал ее присутствие в этом уютном одиночестве, которым упивалось его обнаженное тело, и в каждом усилии, неотделимом от блаженной лени, во всем этом чудотворном сочетании мечты и движения. На сей раз он пришел бассейн с надеждой вновь обрести Беренику, подлинную Беренику, не ту, которая бродит по Парижу с Полем Дени, а ту, которой он назначил здесь свидание. И вскоре она представилась ему вся, была здесь вся без остатка. Он повернулся в воде, как поворачиваются в постели, когда рядом спит женщина, и образ послушно повернулся за ним следом, как поворачивается, не просыпаясь, женщина, бессознательно следующая за изгибами тела, спящего с ней рядом. Эта четкость образа Береники, и не только ее лица, лица с закрытыми глазами, которые он так любил, но всей Береники целиком, пьянила его, удесятеряла силы, будила в нем охоту к мускульным усилиям, и он даже с каким-то ожесточением, не щадя себя, поплыл кролем, ловко уходя от столкновений с другими пловцами. Что худого в том, что молодой мужчина, думая о молодой женщине, представляет ее себе всю целиком, видит ее обнаженной, как обнажен он сам? Конечно, ничего худого тут нет. И, однако же, Орельен побагровел от стыда, и если он не осыпал себя упреками за святотатство, то причиной тому был кроль, позволявший развить огромную скорость.
Но и этой скорости оказалось недостаточно, и он решил поплавать брассом, которому его обучили в Салониках…
Потом, чувствуя во всем теле блаженную усталость, Орельен ослабил мышцы и, как безжизненный обломок, уцепился за нижнюю ступеньку железной лесенки. Вода заливалась в глаза, в нос. Он отфыркнулся.
– Каким это ты стилем плавал, дружище? – произнес над ним чей-то голос. Это крикнул парень лет двадцати трех – двадцати четырех; он стоял на лесенке, положив руки на бедра. Крепкий, не особенно высокий, но ладный. Мохнатые ножищи, но грудная клетка безволосая, плечи и предплечья такие мощные, каких хватило бы человеку вдвое выше ростом. Не руки, а клещи. Физиономия симпатичная, смеющаяся, белокурая шевелюра с остатками брильянтина, нос короткий, немножко приплюснутый, рот крупный, челюсть и скулы, как у циркача, с выступающими желваками. Видна давнишняя, уже полустертая татуировка на левой руке – синими и красными точками изображен компас.
– Я смотрел, как у тебя ловко получается, – продолжал парень. – Это штука не простая. Как это ты ногами молотишь? Я что-то не разобрал.
Отдышавшись, Орельен пояснил:
– Это греческий стиль. Меня ему научили в Салониках во время войны.
– А, ты, значит, был в Восточной армии? Я-то сам призыва восемнадцатого года… только прибыли на передовые, и сразу же прости-прощай, лавочка закрылась… а мы, сам понимаешь, сдачи спрашивать не стали. Покажи мне эту штуку!
– Охотно.
Орельен начал показательный урок плавания греческим стилем. Однако он и сам уже хорошенько не знал, что делал ногами. Попробовал разложить движение на отдельные элементы. Вдруг он почувствовал, что рядом с ним плывет тот парень.
– Так, скажи, или нет? Значит, ты заносишь руку за голову? А потом… понял теперь… Так куда быстрее.
И вот они плавают уже вместе, вдвоем.
– А как же надо дышать?
– Главное – не опаздывать со вдохом.
– Для Рике это пустяки! Подумаешь, дыхание! Ты бы меня на стометровке поглядел. – Они поплыли наперегонки. Этого Рике звали Анри…
– А как тебя звать? – спросил новый знакомец. Памятуя, что его имя всегда вызывает или улыбку, или недоумение, Орельен сказал, что зовут его Роже, и не солгал: Роже было второе имя, под которым его при крещении записали в книгах, – одним словом, пусть будет Роже. Итак, Рике оказался куда более тренированным пловцом, чем Роже. Только он никогда по-настоящему не учился и плавает без стиля. А жаль, из него бы мог выйти классный пловец.
– Мне никак не удается заняться всерьез, – признался Орельен. – Да и время я уже упустил. И вообще я бываю здесь раз в год по обещанию.
– К тому же начинаешь стареть, – заметил Рике, добродушно посмеиваясь.
Рике работал в сборочном цехе на заводе в районе Бютт-Шомон.
– А ты откуда? Здешний?
Роже воздержался от прямого ответа. Нельзя же было, в самом деле, заявить новому приятелю, что он ровно ничего не делает, что у входа в бассейн его ждёт собственная машина. Он боялся расплаты за проклятие праздности. Поэтому он неопределенно произнес:
– Нет, я живу около Городской думы…
И все-таки он, Рике, каждый раз опаздывает с дыханием.
– Послушай-ка, делай так, как я тебе говорил, смотри…
– Эх, черт возьми! Заладил: делай так да делай так. До тебя, что ли, не плавали. – И в качестве иллюстрации Рике, как настоящий тюлень, выпрыгнул из воды и сделал обратное сальто. – Поди ты так сделай, Роже, тут все твои дыханья не помогут.
Между ними сразу же установилась товарищеская близость, к которой, как правило, ведут совместные физические упражнения, спорт. Они выбрались на галерейку и уселись, свесив ноги вниз. Рике стал рассказывать о себе. Родом он из Гавра. Работает с двенадцатилетнего возраста. Сначала работал в порту. Там-то он и научился плавать. Плавание он просто обожает. В Париже с плаваньем куда сложнее. После целого дня на заводе еле ноги таскаешь. И все же Рике уже не раз участвовал в состязаниях.