355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лоуренс Норфолк » Носорог для Папы Римского » Текст книги (страница 3)
Носорог для Папы Римского
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 16:30

Текст книги "Носорог для Папы Римского"


Автор книги: Лоуренс Норфолк



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 59 страниц) [доступный отрывок для чтения: 21 страниц]

Монахи пересекли Ахтервассер в нанятых на реке Пеене лодках. Прибыли они из Премонтре, расположенного в лесу Куси, и не говорили ни на фламандском диалекте, ни на гортанном саксонском и, само собой, ни на одном из варварских славянских наречий. Они прошли по следам армии Льва, по дорогам, где когда-то сновали рабочие, пересекли остров и наконец достигли новой обители, церкви, которую саксонцы воздвигли в честь своей победы. Монахи доставили с собою потиры, молитвенники, требники, псалтыри, облачения, распятия и кадильницы. Аббат вез целый короб книг, писчих приспособлений и чистого пергамента, ибо лелеял надежду создать здесь библиотеку и даже пополнить ее. Церковники мечтали торжественно отметить основание нового, северного Рима. Оно пришлось на день святого Мартина, и сквозь голые кроны буков на них лился ледяной солнечный свет. Монахи распевали псалмы, эхо разносило их голоса по промерзшему лесу, сердца преисполнялись счастьем. Дорога пошла вверх, с обеих сторон к ним подступило море, и на самой оконечности мыса они увидели свой храм – лишенную всяких украшений, похожую на гигантскую усыпальницу громадину из камня, торчащую из размытой почвы, словно одинокий гнилой зуб, кособокую, опасно накренившуюся к морю.

Каменщики явно не заботились о том, чтобы на зиму укрывать строительный материал соломой, и камни растрескались от мороза. Некоторые укладывали прямо на песок; те, что лежали внизу, раскрошились под тяжестью остальных. Стены выпятились, крыша покосилась. Черепицу срывало ветром, внутри скапливалась дождевая вода, давно уже завонявшая. Из-за постоянной сырости штукатурка отваливалась пластами, каменный пол был усыпан известкой. Башня со стороны моря нависла над водой, черепица съехала на угол, а фундамент утонул в глинистой почве. Тридцать монахов и настоятель откинули с головы белые капюшоны, чтобы обозреть церковь, свой дом. Вскарабкавшись на башню, что была поцелее, они посмотрели на юг, на восток и увидели пустынный остров, болота, буковую рощу, смешанный лес, землю, изрезанную речушками, маленькие островки в проливе. А на севере – бескрайнее море. Их присутствие здесь было результатом далеких затяжных дебатов, в которых они участия не принимали. Им не сказали, что на острове никто не живет и что церковь их – новопостроенная развалина. Настоятель почувствовал, как к его сердцу холодными пальцами прикасается отчаяние.

Что делать? Они принялись отстраивать все заново: готовили раствор и штукатурку, заделывали швы в кладке, восстановили кузню, чтобы изготовить молотки-гвоздодеры и крепеж для черепицы, укладывали эту самую черепицу на место, рубили подпорки для покосившейся башни и для западной стены, которая тоже накренилась, – впрочем, как и южная и восточная, правда, у тех крен был не таким заметным. Заодно подперли и северную – она стояла прямо, но кто знает? Камень они закупили в каменоломнях марки Уккер, построили дортуар и соорудили в нем ложа, выстроили трапезную, кухню, лазарет и здание капитула: за церковью возник четырехугольный монастырь с внутренним двором. Вычерпали воду из нефа – она тут же набралась снова, ее опять вычерпали, и опять, и опять; в конце концов, подняв плиты, монахи обнаружили, что те уложены прямо на землю, скорее даже на какую-то жижу. Прорыли дренажную канаву, потом еще и еще одну, потом дренажную штольню, а под перегородкой за алтарем пришлось вырыть целый канал. И все равно пол ходил ходуном, будто доски держались на плаву, а пролеты арок прогнулись под весом недобросовестной кладки.

Настоятель вел летопись их трудов на острове – «Gesta Monachorum Usedomi» [2]2
  «Деяния монахов Узедома» (лат.).


[Закрыть]
,– торопливый, со многими помарками, отчет, который он выводил при свечах в часы между похвалами и службой третьего часа.

Посланные настоятелем Гуго де Фоссе в год от Рождества Христова тысяча двести семьдесят третий, дабы основать монастырь на острове Узедом, мы прибыли на эти берега в день святого Мартина в том же году. Премногие тяготы ожидали нас здесь…

Монахи устроили огороды, посеяли ячмень, разбили сливовый сад. На остров прибыли первые переселенцы, монахи взимали арендную плату, но башня продолжала крениться, все вокруг по-прежнему хлюпало, и аббат с тоской взирал, как его доходы, словно в прорву, уходили в отсыревший фундамент, в прорехи на крыше, во всяческие попытки исправить то, что исправлению не поддавалось. «Деяния монахов Узедома» превратились в бесконечный перечень строительных работ, и когда он заметил, что за три месяца троекратно повторяется запись «Эту неделю братия провела за перекладкой стен часовни» и пятикратно – «Попытки выпрямить одну из стен здания капитула привели к тому, что перекосились все остальные», он бросил это занятие и отправил летопись в сундук, к тем книгам, которые привез с собой, – для будущей библиотеки. За все это время ему так и не удалось разобрать сундук, и аббат снова почувствовал, как сдавливают его сердце пальцы отчаянья. Он начал думать, что даже простая с виду задача – поддерживать свою церковь в порядке – и та превышает их возможности. Средства, пожертвованные Генрихом Львом, давно закончились, монахи выбились из сил – неужто Норберту хотелось бы, чтобы его орден захирел под тяжестью непосильных трудов? Он послал в Магдебург просьбу о помощи, но от архиепископа пришел неутешительный ответ: он-де считает, что Узедом и монастырь не относятся к его юрисдикции. Обитель входит в Камминскую епархию и, соответственно, состоит в ведении тамошнего епископа, а ежели такового не имеется – в ведении римской курии, то есть самого Папы. Это означало, что помощи не будет. Кстати, добавлял архиепископ, отсутствие аббата на ежегодном совещании епископов в Премонтре не осталось незамеченным, однако никто его за это не упрекает…

И настоятель завернулся в пелену одиночества, словно в рясу. На рассвете он выходил из здания капитула, взбирался на восточную башню и смотрел, как накатываются на остров клубы морского тумана, целиком его поглощая, чтобы потом рассеяться под полуденным солнцем. Недоумевающий столпник, он искал в водной пустыне Господа, но видел только ганзейские суденышки, плывущие к Гданьску, к устью Вислы. Море, презренное море, оставалось неизменным: приливы были слабыми, и у берегов вода имела отвратительный желтый цвет. Иногда с близлежащего Рюгена с великими трудами добирались рыбачьи лодки и бросали якорь в бухточке на дальнем краю острова. Надо придумать какой-то налог! Поселенцы развели свиней и коз, сеяли ячмень, понаставили пасек и курятников. После Сыропустного воскресенья монахи устраивали у себя праздничную трапезу с солониной, но никто к ним не приходил. Поселенцы говорили на языке, которого монахи почти не понимали, а поселенцы не понимали их. На острове появились поля и фермы, однако бóльшая часть территории оставалась невозделанной – все те же болота, лес, чахлый кустарник. Поговаривали, что где-то в лесах по-прежнему скрываются местные, те, кому удалось пережить кровавое усердие Генриха Льва, и шторм, и исчезновение города – события, из-за которых была построена церковь или из-за которых она была построена так плохо. Вчера провалилась крыша здания капитула, завтра рухнет кухонная труба. Церковь разваливалась на куски.

Он сломался, сдался на милость этим бесконечным прорухам и бесконечным же трудам, как потом ломались и сдавались перед ними его последователи. Посвятившие себя монашеству дети Божьи входили во врата, оттуда переходили на хоры, затем вступали в орден, далее следовали лазарет и путь на кладбище к востоку от входа в монастырь. Ряды могил множились, и вот уже здесь покоились двадцать три настоятеля, изнуренные душевными муками и сражениями с собственной церковью, упорно сползающей в море. Теперь даже чаша со святой водой не могла устоять на полу нефа без подпорки – она скользила, скатывалась до самого алтаря. Зимние штормы выгрызали глину из обрыва, а вместе с нею вываливались и уплывали в море подпорки. Монахи несли свою вахту, после каждого шторма спускались и заново их воздвигали, и вот так они однажды обнаружили, на чем действительно стоит их церковь – на кольцах, кубках, серебряных цепях и браслетах, на сверкающих обломках подводного города, принесенных с морского дна. Обрыв, как водится, укрепили, а благословенные дары отнесли настоятелю – набрался почти целый ларец. Но церковь продолжала крениться – на дюйм, на два в год, пока колокола, имевшие собственные представления о перпендикуляре, не уперлись в стены и не умолкли навек.

Остров не стал ни Римом, ни Иерусалимом, ни Сантьяго-де-Компостела. Не потянулись сюда пилигримы, те самые, которые могли бы смести с монастыря мрачный налет заброшенности. И никакого аббата Сугерия, который жаждал бы наложить свой отпечаток на этот отдаленный аванпост веры, тоже не нашлось. Может, какое-то отдаленное подражание Страсбургскому собору и наблюдалось в этих покосившихся башнях, и крестовые своды Эбраха также просматривались в искривленных пролетах нефа, но на протяжении трехсот трех спотыкающихся лет церковь эта оставалась лишь неубедительным знаком притворной уверенности, безосновательным выводом, торопливым наброском, запечатлевшим растерянность и недоумение Генриха Льва, когда вместо города он увидел пустоту, увидел водную гладь.

Нынешний приор, как и его предшественники, пребывает в постоянной мучительной растерянности. Размышлениями, терзающими его в ночные часы, он ни с кем не делится. Пробыв здесь уже год или чуть больше, он видит, как сменяют друг друга монахи в их неустанных трудах во благо веры и бесконечно разрушающейся церкви, видит, что у них нет ничего общего с непостижимыми островитянами. До него доносятся отзвуки невысказанной ярости Генриха Льва и его оборванных, давно умерших воинов. Он следит за соблюдением всех положенных ритуалов, пусть даже самых незначительных, они несут свой крест, вершат служение, и все повторяется снова и снова. Рутина монастырской жизни предстает цементом вечной церкви, раствором, который когда-то в спешке замешали и неправильно уложили, так что теперь он высыхает и сыплется сквозь щели. Приор зажигает вторую свечу и сбрасывает капюшон. Он слышит шаркающие шаги братии, направляющейся к церкви. Только он один, поджидая их, понимает неизбежность упадка, а они между тем по спирали сходятся к ее центру, продолжая вершить свое служение.

Утреня и похвалы принадлежат ночи, и по нефу плавают озерца света от свечей и светильников. Монахи поют гимны, и в грегорианских хоралах, в монодиях, что взмывают ввысь, отдаваясь эхом в темноте, он снова и снова слышит отзвуки того давнего гнева, что испытал Генрих Лев. Монахи и послушники переходят из церкви в здание капитула, в трапезную, снова в церковь, в дортуар. За похвалами следует служба третьего часа – так же неуклонно, как день следует за ночью, затем службы шестого и девятого часа. К вечерне надо бы звонить, но колокола онемели – башни накренились, и веревки валяются на каменном полу: храмы на глине не строят. Вечерню служат на закате. За службами шестого и девятого часа следует месса, потом братья работают в саду и на полях либо что-то без конца ремонтируют и заделывают. От паперти до алтаря протянули веревки, ибо наклон церкви стал уже настолько видимым, ощутимым, что по нефу пробираются с трудом. Круговорот монашеской жизни неизменен. Разливаются певчие-солисты, им вторит хор, но глина так податлива, а церковь так тяжела, отсюда и наклон, и веревки. Желчь Льва стекает по нервюрам, просачивается сквозь плиты, протачивает канавы, поднимается все выше и выше. Поет хор, идет утреня – первая ночная служба, в церкви темно, только плещутся озерца света, но перемены грядут, просто пока что их трудно разглядеть. Глина хоть и осадочная порода, а все же не камень. С чего это Генрих Лев так распалился? Город его не дождался, только ведь и всего… Приор слышит другую музыку, проникающую сквозь кладку, разрушительную музыку бессильного гнева, неисполненных намерений. Город исчез, но его гнев и ярость остались невысказанными, их заткнули, заглушили этой расползающейся по швам церковью. Приор слышит их шум, слышит, как он сочится капля за каплей, предвещая неизбежное возвращение.

На обедню приор не пошел. Он сидит у себя, мысли его следуют за словами хорала. «И на сем камне Я создам Церковь Мою…» Голоса становятся глуше, сквозь пение монахов доносится ропот моря. Отец Йорг знает, что море слабо, что оно поднимается во время прилива всего на несколько дюймов. Но все же балки, которыми монахи подпирают обрыв, то и дело вываливаются. Он чувствует содрогания, неощутимые для остальных, ему страшно, хотя он и сам не знает отчего. В море таится дьявол, лик его непостижим. «И на сем камне…» Их церковь – их крепость, и он скажет об этом монахам. Но форпост этот, расположенный на краю света, немощен, и гарнизон его слаб.

В своих наставлениях он будет говорить о бдительности, осторожности, трудах – он всегда об этом говорит. Но страшный миг близится, крах неминуем. Он никому не может рассказать о своих неотчетливых страхах – его просто не поймут, а потому по ночам он, затаив дыхание, прислушивается и ждет… Вот он стоит посреди здания капитула, погрузившись в раздумья, переключаясь то на слова молитвы, то на свои потаенные страхи, и вдруг ощущает толчок.

И – падает. Затем приходит в себя от новых звуков, от какого-то назойливого шума.

Чьи-то голоса, крики певчих – он прав, началось: церковь, содрогаясь, съезжает с места. Он слышит, как ползут пласты глины – словно отливная волна. Всем своим существом ощущает он тяжесть этих камней, этого невидимого бремени. Ему кажется, что барабанные перепонки вот-вот лопнут от напряжения, от этого страшного шороха. Потом раздается грохот падения, скребущие звуки, так хорошо знакомые предводителям армий, берущих на разграбление города: хруст станового хребта, отчаянные вопли пытающихся пробраться к выходу монахов. Он бросается к дверям, из которых выскакивают братья, вбегает внутрь и падает на ходящий ходуном пол. Церковь движется. Из-под земли раздается ужасный рев, и задняя стена нефа обваливается. Поднявшись на ноги, он принимается подталкивать монахов: «Бегите к зданию капитула!» Пол дрожит, качается, проламывается посередине – и алтарь исчезает из виду. Приор пытается пробраться к линии разлома. В крыше тоже образуется провал, и черепица градом сыплется вниз. Плиты выскальзывают из-под ног. У него на глазах распадается и катится каменная кладка, и там, где была задняя стена, вдруг является море; он слышит плеск от падения камней. Он стоит на коленях, а над головой у него трещат стропила, и в образовавшиеся дыры можно видеть звезды. По воде бежит лунная дорожка – тьма над морем совсем другая, и пятна света на нем тоже другие. Приор как бы балансирует на грани между той и этой тьмой, тем и этим светом. И даже сквозь непрерывный грохот рушащихся дерева и камня он различает слабые всплески волн. В голове у него пульсируют и рокочут тугие приливы, а внизу, под ним, струятся течения – медлительные, тягучие и потаенные. А еще глубже, под спудом этих неспешных течений, лежит потеря, возместить которую церковь не сможет.

Сквозь жерло лишенного задней стены нефа Йорг смотрит на плещущуюся внизу воду и видит то же, что видел когда-то Лев. Он чувствует, как душу его заполняет гнев, испытанный давно ушедшим из жизни воином, как этот гнев хлещет через край, заливает сломанные балки, разбитую кладку, черепицу, сыплющуюся на пол. Лев снова стоит здесь, на самом краю мыса, видит лениво ползущие к берегу желто-серые воды, но единственная его цель, единственная его награда исчезла, скрылась. Вотще пытается он отыскать взглядом стены и крепостные валы, храмы с их идолами, людей и их деяния, дома и широкие мощеные улицы, расслышать глухой ропот голосов, звуки шагов – шум несуществующего города, Винеты. Его церковь сметена: то, чего он так долго боялся, произошло. Это случилось снова. Но теперь Йорг знает, как следует поступить.

Приглушенный грохот прокатился по Ахтервассеру, через узкий Твеленский пролив, протиснулся между Гормицем и Гницем, расправился и наконец достиг спавшего в своем сарае Вильфрида Плётца. Свет еще не забрезжил сквозь отверстие для дыма, и птичьи трели и крики чаек еще не нарушили ночной тишины, а он уже протер глаза, зевнул и понял, что, хотя до рассвета еще осталось несколько часов, спать больше не хочется. Значит, не видать ему заслуженного отдыха, будет он теперь крутиться да вертеться, пока заря не выжмет хоть немного света из прижимистых осенних небес и ему не придется вставать и пялиться в новый день воспаленными от усталости глазами. Вот досада! Впрочем, проснулся он не без причины: ему слышится какой-то странный шум. Может, шторм надвигается? Он еще раз зевнул и потянулся. Да, но что же это все-таки за грохот? Непонятное дело, непрошеное, недоброе… Плётц выругался.

Вопрос этот по-прежнему донимал его, когда несколькими часами позже – поспать так ведь и не удалось! – он плелся через весь остров к ферме Брюггемана. Он постучал, подождал, пока Матильда, жена Эвальда, его хозяина, не разбудит мужа. Затем они поволокли лодку к воде. За докучливым занятием Плётц почти забыл, из-за чего проснулся, а когда начал привычно распутывать сети, то совсем отвлекся от своих размышлений. И если бы Эвальд не развернул лодку на правый борт и не направился на северо-восток, вдоль берега, вместо того чтобы поплыть налево, где лучше ловится, Плётц об этом шуме вообще не вспомнил бы. Да и кто он такой, чтобы спорить? Вот его отец, он тоже никогда не спорил, а если б посмел, так папаша Эвальда живо выкинул бы его за борт. Однако… Здесь и туманы по утрам гуще, и воды беспокойнее, а на дне коряги, и ничего не стоит порвать сети.

Эвальд дал ему знак забрасывать сеть. Он и забросил, но неудачно, и сразу же почувствовал, как их потянуло. Эвальд перебрался на правый борт, лодка кренилась, и, пока он вытягивал улов, им с Эвальдом пришлось балансировать, чтобы она держалась ровно. Он нагнулся, с усилием поднял сети, и вот уже на дне лодки плещется живое серебро – сельдь да килька. Но немного – с четверть бочки. Эвальд нахмурился, а Плётц подумал, что если бы мгновением раньше сети вырвались у него из рук, лодка непременно перевернулась бы и Эвальд упал в воду: непростое это дело – выровнять лодку.

Они поплыли дальше вдоль берега. Туман сгущался. Снова забросили и снова вытащили сети. Утренний воздух был сырым, липучим, и оба вспотели. Еще три недели – и лодку надо вытаскивать на берег, укрывать на зиму. Крепкие, скользкие селедки плескались у щиколоток Плётца, пока он налегал на весла, одолевая следующую сотню ярдов. Должно быть, они сейчас плыли мимо Козерова – берег по-прежнему укутывала густая пелена. Сети в воду, сети из воды – Плётц вошел в ритм. Прошел час, другой, туман начал рассеиваться. Мимо них проплыла доска, Брюггеман не обратил на нее внимания, отсортировывая селедку от кильки. Прилив был слабым, почти неощутимым: рыбаки не заметили, как подошли к берегу. Плётц выкинул за борт плотвичку, повыдергивал из сетей водоросли, потом встал на корме – помочиться. Мертвую тишину нарушал лишь плеск его струи. Мимо проплыла еще одна доска, потом еще и еще, и вскорости кругом были одни доски. Э, да это не доски, а балки плывут… Можно подумать, смыло целый склад дров. Плётц тупо смотрел на все это, потом нахмурился. Брюггеман был занят рыбой и поднял голову, лишь когда о борт лодки ударилось первое бревно. Оба глянули вверх: над ними нависала какая-то темная громадина.

Лодка дрейфовала под выступом мыса, а на всем Узедоме был только один мыс. Они оказались возле Винеты.

Плётц знал это место – глиняный обрыв, укрепленный грубыми, массивными балками, а над ними, наверху, задняя стена церкви. Но привычная картина изменилась: подпорки исчезли, нижняя часть обрыва тоже куда-то делась, а то, что от него осталось, нависало над водой, будто парило. Они посмотрели наверх, и сквозь туман, где-то в сотне футов над водой, увидели черную дыру. Казалось, дыра тоже смотрит на них. То, что осталось от церкви, замерло на краю обрыва, застыло в падении. Они смотрели в разверстую каменную пасть, словно бы намеревавшуюся их проглотить, – смотрели прямо в церковный неф.

Новость распространилась быстро, и к вечеру почти все население острова явилось поглядеть на разрушения. «Похоже на наковальню», – подумал Ронсдорф. «Напоминает нос корабля», – решил Хаазе. Островитяне столпились на берегу возле Козерова и оттуда взирали на новые очертания утеса. Половину церкви словно кто-то откусил. «Похоже на лодочную станцию в Штеттине», – мелькнула мысль у Маттиаса Ризенкампфа. Похоже на преломленный хлеб – так показалось Отто Отту. Вернер Дункель принес с собой киркомотыгу, а Петер Готтфройнд – целых три лопаты. Время от времени, стоя на безопасном расстоянии в несколько сотен шагов, они видели, как с разбитой башни или откуда-то изнутри выкатываются камни – церковь будто плевалась ими в море. Что же до монахов, то о них не было ни слуху ни духу.

Зима уже начала высылать двоим рыбакам свои предупреждения. Волны расслабленно колыхались в ленивой осенней зыби и, накатываясь на берег, покрывались клочьями холодной белой пены, меж тем как сама вода делалась все чернее. Это остуженные в северных заливах ветры, поспешая на юг, стегали по спокойной до того поверхности, и рыболовам приходилось заплывать все дальше – такие волны могут загнать и на отмели. Дни грохотали, сталкиваясь друг с другом под пустынными сводами осени, и каждое утро Брюггеман и Плётц изо всех сил налегали на весла, чтобы прорваться сквозь кусачий ветер; по вечерам же, чтобы вернуться, они поднимали парус. Уловы оказывались все скуднее, и в прежние годы – Плётц хорошо это знал – Брюггеман уже несколько недель как поставил бы лодку на прикол. Однако они продолжали выходить, хотя толку в том не было никакого, да и Матильда ругалась – с каждым днем море все сильнее мрачнело и волновалось. Они ловили на стрелке Винеты: забрасывали сети, вытаскивали их, мокли и промерзали до костей. Оттуда, с моря, они глядели на обрыв и видели, как в его тени снуют серые пятнышки: это монахи пытались спасти свою церковь.

В первую неделю монахи принялись восстанавливать подпорки. Сражаясь с ветром, они закидывали в воду веревки с крючьями на концах и подтягивали балки к берегу. После этого они сколотили какую-то подставку, с нее тоже свисали канаты. Потом воздвигли треногу, врыли ее под нависающим уступом, сделали вторую треногу, третью. Подняв еще несколько бревен, братья связали их и закрепили скобами. Под уступом росли леса – огромная подпорка для церкви. Плётц все наблюдал, как она подрастает, но, казалось, ей никогда не достичь нужной высоты. Прямо-таки загадка – Плётц все ломал над нею голову, отходя ко сну. И сны ему снились тоже загадочные: затопленные башни, разверстые, жадные рты под водой, и он понимал, что дело в прожорливом вязком иле, устилавшем морское дно, что монахи потерпят поражение, что с каждым их усилием расстояние между целью и ее достижением вовсе не сокращается, а растет, что недостроенные леса уже оседают. Но монахи упорствовали. Чтобы забивать сваи, они соорудили странный плот с дырой посередине. Монахи прыгали по плоту, ворочали бревна, плот кренился и раскачивался на мелкой волне. Рыбаки смотрели, как монахи запихивают бревно в дыру, как бревно исчезает, как конец его снова появляется в дыре, как монахи заколачивают сваю, пока она вроде бы не встает накрепко. Плётц недоумевал: а как они снимут свой плот с торчащего теперь посредине бревна? В чем состоит план? Поднялась волна, плот начало бить о сваю, и та, покачавшись туда-сюда, высвободилась из мягкого, вязкого дна. Но это не самая большая неудача – хуже то, что леса-подпорки не просто увязали в глине: они отходили от постоянно осыпающегося обрыва, накреняясь в сторону моря, которое вгрызалось в берег со все большей яростью. Плётц заметил это в последний день – назавтра они уже вытащат лодку и накроют ее до того момента, когда время совершит свой очередной оборот и наступит весна с ее спокойными водами, теплым солнцем и обильным уловом. Ветер крепчал, холодало, но серые фигурки суетились беспрерывно. На закате рыбаки подняли паруса и оставили на милость дурной погоды монахов с их бесполезными приспособлениями и их церковью.

В зимнюю стужу трудно было скоротать время – ни тебе рыбалки, ни других дел, разве только нехитрая работа по дому: что-то вырезать из дерева, сложить очаг да поесть, не досыта, с таким расчетом, чтоб до весны дотянуть. Серые облака катились через Узедом к северу, где-то там расходились, и скупое зимнее солнце тратило свое тепло без особого толку – на воду. Дождило. Подмораживало. Вдали от берега, в мутных водах, замерли косяки селедки, рыбы тупо таращили безвекие глаза, открывали и закрывали рты, поглощая то, что предлагало море. Словно армии рыцарей в сверкающих доспехах, мчались на восток лососевые стаи. А на самом острове тянулись одинаковые дни, ничем не отличаясь от ночи – разве что слабыми попытками солнца развеять мглу.

Но вот в лесу зазвучала первая капель, запели птицы, вопли крохалей и чаек разорвали скованный морозом воздух, дни начали оттаивать, подпитываясь от силы солнца, разбухали, становились длиннее. И островитянам, которые тоже просыпались, потягивались, трещали суставами и сызнова выползали наружу – жилища требовали ремонта, поля – пахоты, – казалось, что наряду с обычными побегами весна принесла им новые гибриды цветов, возникшие в результате противоестественных скрещиваний. Начало происходить нечто неслыханное и тревожное – к островитянам стали являться те, кто прежде находился в приличном и надежном отдалении. Монахи.

Вскоре у каждого из жителей острова – мужчин, женщин, детей – появилась своя история о посещениях монахов. Они могли возникнуть в любое время суток и словно бы ниоткуда, передвигались исключительно группами и, пробормотав пару фраз, отправлялись куда-нибудь дальше, к очередному неприветливому островитянину. Со странным акцентом выговаривали они высокопарные и вроде бы лишенные всякого смысла приветствия: «Как поживает твоя супруга, твоя сестра, ее подруги?», «Во здравии ли твои батюшка и матушка?», «Удачной пахоты, пахарь!» Произнося эти фразы, они как-то странно оживлялись, непонятное рвение гоняло их по всему острову, люди отрывались от трудов и застывали в недоумении. Подозрительная история, неприятная. Чего им надо, этим полоумным?

Некоторые полагали, что причиной странного наплыва монахов была церковная десятина. По праздникам островитяне несли к воротам монастыря соответствующие дары: кто – цыпленка, кто – окорок, кто – полбушеля пшеницы. Но поскольку монахи до сих пор никогда не покидали монастырских пределов – разве только для работы в своем саду да на своем поле; поскольку лето было коротким, а земля – скудной; поскольку стада не отличались тучностью, куры сидели на яйцах, а быков требовалось кормить; и поскольку к тому же урожай ячменя никогда не бывал обильным, а островитяне все-таки предпочитали питаться, а не голодать, – десятина со временем все сокращалась и сокращалась. И получалось, что на этот не слишком успешный крестовый поход монахов все-таки сподобила десятина, или арендная плата, или еще какой долг, накопившийся вследствие грехов островитян. Но при этом в разглагольствованиях монахов – а от месяца к месяцу они все лучше овладевали местным наречием – отсутствовали всяческие намеки на десятину, аренду или грехи. «Как твое семейство, Хаазе?» – вопрошали они, а то вдруг заявляли: «Борозды у тебя, Ризенкампф, извилистые, словно угри». А как им не быть извилистыми, если бык давно окривел! Некоторые из островитян пытались избежать общения – так, дотронутся до шляпы, рукой помашут, и прощай. Другие же пускались в разговоры, угощали монахов пивом, а иногда и ветчиной. К концу лета детишки наловчились швырять в монахов гнилыми грушами, матери их извинялись, а отцы машинально здоровались, привыкнув к виду бродящих по острову монахов.

Мрачное предчувствие уступило место ощущению новизны, а последнее – смешанному с недовольством признанию, но вопросы оставались. Монахи появились здесь задолго до них, остров подарен им Львом, но ведь предыдущие триста лет они не предъявляли на него никаких притязаний, правда? Почему до сих пор они сидели у себя, носа не высовывали, а сейчас вдруг принялись везде расхаживать, вести эти бессмысленные разговоры, ради чего все это? С другой стороны, а почему бы им не расхаживать да не разговаривать? Но опять же: почему, для чего, с какой целью?

Небось завидуют церкви в Вольгасте, думала Матильда Брюггеман. Или в Штеттине, та побогаче будет, думал ее супруг. Нет, все дело в десятине, волновался Ризенкампф. В арендной плате – был уверен Отт; кто-то думал о грехах, милостыне, приготовлениях ко второму пришествию, о том о сем, о пятом и десятом или обо всем сразу, но каждое утро монахи, безо всяких объяснений, выползали из своих ворот и разбредались по острову. И хотя ничто в бесконечных приветствиях и в маршрутах монахов об этом не говорило, под их капюшонами, за бледными лицами и немигающими взглядами крылось что-то незнаемое.

По весне наступила Пятидесятница. И впервые за эти несколько веков монахи пригласили островитян к себе и угостили их толстыми ломтями свинины, с которой так и капал жир, пареной брюквой и пастернаком. Приор вознес молитву, в которой благословил добросердечие жителей, и пожелал им доброго аппетита. Жители напряглись, пытаясь уловить хоть малейший намек. Но тщетно – ничего, что могло бы подтвердить или опровергнуть их домыслы, так и не прозвучало, и они стали казаться друг другу Фомами неверующими, не познавшими преображения Савлами и Ионами. Так что же погнало монахов из их монастыря? И что привело к ним островитян? Это было своего рода испытание, экзамен, проба, но слишком уж трудная, непонятная, и они раздумывали, прикидывали, меняли мнение, спорили, развенчивали соседские теории, воздвигая на их обломках собственные, еще менее правдоподобные. Истина пожиралась сомнениями так же, как утес обгрызался морем. Забросив сети, Плётц замирал и оглядывал берег – от Козерова до мыса Винеты. Он видел, что леса-подпорки разрушились, видел продолбленный снизу обрыв и развалины, чудом на нем удерживающиеся. Он думал о безнадежных трудах монахов, о том, как они барахтались в ледяных серых водах. Что еще могло заставить их нарушить свое уединение? Что, как не руины церкви?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю