Текст книги "Носорог для Папы Римского"
Автор книги: Лоуренс Норфолк
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 59 страниц) [доступный отрывок для чтения: 21 страниц]
– Как? – сказал брат Ханс-Юрген. – Верою в Господа нашего. А зачем? Затем, что наш приор об этом нас просит. Говорю вам словами святого Павла: «Верою Авраам повиновался призванию идти в страну, которую имел получить в наследие, и пошел, не зная, куда идет. Верою обитал он на Земле обетованной, как на чужой, и жил в шатрах с Исааком и Иаковом, сонаследниками того же обетования… – Все монахи обернулись на его голос. Увидев, что его слова отобразились на их лицах, он глубоко вздохнул и закончил: – Ибо он ожидал города, имеющего основание, которого художник и строитель Бог».
Монахи потупились – все, за исключением брата Герхарда, который с другого конца зала испепелял взглядом брата Ханса-Юргена. На лице у него было написано нескрываемое отвращение.
Отец Йорг окинул взглядом склоненные перед ним головы. В зале стояла полная тишина. Он вспомнил о том, каково здесь было в ночь обрушения, о том, как расхаживал он по этому же амфитеатру, обдумывая, какую проповедь прочтет монахам, пока что молящимся в церкви. В полусвете ощущалось присутствие тьмы – так же, как в мягких его шагах слышался грохот. Вскоре монахи завершат свои молитвы, гуськом перейдут сюда, рассядутся по местам и приготовятся его слушать. Но – расщепляющиеся балки, но – трескающиеся плиты на полу нефа, но – оседающая подо всем этим глина… Он охотно пережил бы две тяжелые зимы, чтобы только те вывели братьев к иной, более подлинной реальности, однако же вот они, монахи, собрались здесь, как собирались всегда. Город, имеющий основание… Может, Ханс-Юрген каким-то образом догадался о его намерении? Тот все еще стоял, с вызовом глядя в глаза Герхарду.
– Кто отправится со мной в этот путь? – просто спросил отец Йорг у склонившихся перед ним монахов. После чего лишь хлопнул в ладоши и, не глядя по сторонам, медленно пошел меж рядов скамеек к выходу во двор монастыря.
На протяжении мига, показавшегося необычайно долгим, никто не шелохнулся. Затем Ханс-Юрген отвернулся от своего противника, стоявшего в другом конце зала, и стал пробираться к выходу. Чтобы дать приору пройти, поднялся Вильф, а Вульф, сидевший в конце ряда, выдвинулся в проход, после чего обнаружил, что его примеру последовал и Вольф. Йоргу пришлось шагнуть на ступеньку ниже, потом еще на одну и еще на одну. Неуверенно, словно забыв, какой дорогой явился сюда, он шел к двери; за ним последовал Вольф, затем Вильф, а самым последним, безмолвно понуждая их двигаться дальше, выступал Ханс-Юрген. Настала вторая пауза, после чего их примеру последовал ряд ниже, а затем и ряд выше, ведомый Иоахимом-Хайнцем. Герхард разъяренно озирался.
– Вы что, хотите последовать за этими глупцами, за этими…
Ханс-Юрген, который встал в дверном проеме, упираясь рукой в косяк, гаркнул:
– Вы уже достаточно сказали, брат!
Эти крики подтолкнули всех остальных. Монахи поднимали головы и, часто мигая, словно бы пробудившись ото сна, видели фигуры в серых рясах, направляющиеся к выходу. По обе стороны зала поднимались братья и, шаркая, пробирались вдоль рядов, чтобы присоединиться к отряду, собирающемуся во дворе монастыря.
– Итак, брат Герхард, – заговорил Ханс-Юрген, когда под его рукой прошел последний, – остаетесь вы или же идете с нами?
Но ответа на этот вопрос уже не требовалось. Ханс-Юрген продолжал стоять в дверном проеме, пока Герхард медленно шел по пустому проходу мимо пустых скамеек, и малейшее его движение в покинутом зале отзывалось эхом, усиливавшим звук шагов. Дождавшись, пока он, как и все остальные, не пригнет голову, проходя под его рукой, Ханс-Юрген закрыл за ним дверь.
Отец Йорг передвигался среди братьев, одного похлопывая по плечу, другому пожимая руку, раздавая негромкие приветствия и отвечая на взгляды. Он был искупленным предводителем, воссоединившимся со своим войском, которое полукругом выстроилось перед ним. Холодное солнце озаряло булыжное покрытие двора. С наступлением ночи лужи, скопившиеся в пустотах между камнями, снова замерзнут, но сейчас они походили на озера пылающего света и отражали небесную синеву. Казалось, все монахи сбросили с себя какое-то бремя и теперь стояли непринужденно, потягиваясь и моргая, осваиваясь со своим решением, утверждаясь в нем. Потом кто-то окликнул приора сзади.
– Прошу прощения, отец. – Голос звучал молодо, и Йорг посмотрел через плечо, отыскивая глазами говорящего. – Это я, отец.
Оказывается, окликал его Хайнц-Иоахим. Он кивнул монаху – мол, продолжай.
– Отец, вот когда вы говорили о том городе с колокольнями и церквами, ну о том, куда мы все отправляемся, мне захотелось узнать, а что это за город такой…
– И мне, отец, мне тоже хотелось бы узнать, что это за город, – вмешался второй голос. Это был Иоахим-Хайнц. – А еще о его короле – ну о том, к кому мы обратимся с нашим прошением. Простите, отец, но как этого короля зовут?
Ему вспоминался их ужас, когда все они сгрудились на полу здания капитула, меж тем как оглушенная церковь мычала и содрогалась от ран. Они оправлялись после того крушения, выбирались из-под его обломков, но медленно, сначала сделавшись боязливыми странниками, исследующими окрестности острова, затем – упорствующими в своем невежестве школьниками, сидящими в амфитеатре, который покинули, чтобы пойти вместе с ним. Теперь он был облачен в них, словно в некое одеяние, увенчанное их новым горизонтом, вращающимся ореолом, золотой обод которого, всегда наполовину освещенный, наполовину пребывающий во тьме, простирался на запад поверх лоскутных болот и солоноватых лагун, достигая морозной черной Атлантики, и на восток – к скудным почвам равнин и гор, изукрашенным хохолками чахлой травы и искореженных ветрами карликовых елей, и на север, где зима и в этом году, и в следующем будет суровее обычного, где люди онемеют при виде волков, пересекающих замерзшие северные проливы, меж тем как льды будут ползти все дальше, чтобы покрыть инеем даже берега Узедома. Но неважно, они к этому времени давно уже уйдут, и нынешнее мгновение, когда Йорг обернулся, чтобы ответить на вопрос, а никем не замеченный Сальвестро, сидящий позади всех монахов, прошептал Бернардо: «Все к лучшему», – станет частью гомона прошлого, к которому они никогда не вернутся, прежде чем льды дважды вновь не станут водой, стеная и трескаясь в неустойчивом весеннем тепле, словно бы под ними оказался заточенным в ловушку некий невообразимый зверь. Все они – люди без тени. В мыслях они уже покинули этот остров и пробираются вперед, к своей цели, преодолевая реки, взбираясь на горы и пересекая равнины. У монахов перехватывает дыхание, когда они слышат имя правителя города, а затем и сам город начинает манить их к себе. От предвкушения странствия у них зудят ноги. У края мыса стоит крохотная армия – не более чем передовой отряд. Тот город, к которому они пришли, расположен совсем близко, всего лишь в нескольких саженях вглубь, но над городом – серый простор пресного, не знающего приливов моря, который их останавливает, и церковь, которая должна быть здесь возведена, никогда не уничтожит этого препятствия: им надо идти дальше. Они повторили за Львом его ошибку, но теперь эта ошибка будет исправлена. Они повернутся и пройдут обратно через остров, эти безоружные воины Христовы. Они пересекут Ахтервассер и направятся на юг, потому что льды давно освободили море и город затонул, а церковь оказалась непрочным бастионом. Потому что у них нет дома, а Винета не желает их принять.
– Рим, – сказал отец Йорг.
II. Ри-им
Наступление, начатое на востоке, идет небыстро, но вражеская армия все-таки добралась до последних баррикад. Лежащая внизу земля готова, она подрагивает от нетерпения. Высокий шатер неба опустел – командиры сбежали. Давление со стороны неприятеля удалось ослабить, внезапный прорыв ему не удался, и хотя он захватывает все новые рубежи, происходит это постепенно, пестрая орда не может с ходу ворваться в высокие ворота. Захватчик объявил о своих намерениях, причем сделал это спокойно, не спеша; небесный фронт остался без всякой защиты. Облака, зависшие на флангах, похожи на великанов, на гигантских животных, на корабли, орудия Божьи. Ночь подслеповата и не замечает, что по краям ее позиции подорваны окончательно. Раны, нанесенные темному небу, не смогут залечить даже ангелы. Привычная битва, сражение, в котором не бывает сюрпризов: над городом встает очередной рассвет.
Лицо Господа соткано из света. Косые лучи ощупывают округлую землю, и набирающая силу волна серого становится голубой, желтой и розовой. На востоке ночь сдает позицию за позицией. Наступление отнюдь не стремительное, но сопротивления оно не встречает никакого. Лагерь опустел, его черного защитника сгубила горячка, тело его обратилось в прах. Или, может, он просто спрятался там, куда свету не добраться? Лучи обыскали весь небосвод, да так его и не нашли. Свет медленно, неуверенно пропитывает высокое пустое небо, сжигает облака. Ночь притаилась надежно, выжидая, когда можно будет нанести ответный удар, но ее реванш будет таким же медлительным, осторожным. Пока же она затаилась, замерла, свет царствует безраздельно. Земля – темная гавань, в которой скрываются армии небесных войн, пристанище побежденных. Свет совершает последний прорыв, и поток его заливает город.
Город – пурпурное каменное месиво – рвется из земли навстречу захватчику. Сквозь грубые шрамы в обнаженной породе проступают, тянутся ввысь земные соки. Этот город упал с небес в море тьмы, воздух ободрал свет с его костей. Тысячи раз прорванная и зарубцевавшаяся, колеблющаяся и струящаяся в небеса, тьма истекает из трещин, сочится по стенам, течет по улицам, аллеям, проулкам – прочь, вон из города, наружу через городские ворота. Море тьмы высыхает, испаряется. Морское дно внезапно превращается в сушу, и свет достигает ее аванпостов, самых высоких ее точек – древних холмов, на которых расставлены полуразрушенные арки и башни: это Палатинский, Авентинский, Капитолийский, Целийский, Эсквилинский, Виминальский и Квиринальский холмы. А за рекой, огибающей город, из земной тени вырастает продолговатый горб Яникульского холма. Пришел рассвет.
Солнечный свет сползает с башни Милиций на Квиринальском холме, льется с башни Конти, с колоколен Латеранского собора, Сан-Пьетро-ин-Винколи, с куполов сената, что на Капитолии, и Сан-Пьетро-ин-Монторио. Ночь сжимается, струится по узким улицам-каналам, из которых, словно выхваченные из небытия убывающим потоком темноты, торчат острые башни и колокольни. Купола упираются в небо, накрывающее город еще одним защитным шатром. Но и этот покров уже не в силах удерживать армию захватчика, свет проникает в самые заветные, потаенные уголки города, вот уже обращенные на восток стены сдались на его милость, свет нашел и взял в полон базилики и дворцы, свет пасется на широких площадях, пьет влагу с болотистых долин между холмами. Сначала тени длинные, потом – по мере того, как свет заливает улицы, захватывает город, оставляя от него лишь груду камней, – они сжимаются и удирают на запад. Свет прибывает с востока. А с юга наступает жара – да что там жара, настоящее пекло.
Здешняя земля – сплошные мертвецы и надгробия. Земля жирная, вскормленная телами, от жары ее соки кипят и пузырятся. Старые цирки лежат в развалинах, арки, воздвигнутые в честь прежних триумфов, пали под натиском времени. Из руин старого города прорастает город новый. На холме Пинчо тает под утренним солнцем церковь Сан-Рокко. Чей-то бронзовый торс неуклюже барахтается посреди площади Кампо ди Фьори, Пан пытается выбраться из развалин храма в Сатриуме, Венера раскидала рыбьи головы по всему рыбному рынку. Марфорио болтает с Пасквино, болезные уже собираются вокруг источника Ютурны, над которым бурлит целительный утренний пар. Разгоряченная земля хранит в себе тела давно умерших, но даже их пребывание в стане мертвых – ничто, миллионная доля времени, которое нужно солнцу, чтобы моргнуть. На виа делла Скрофа из развалин склепа вылезла свинья с визжащими поросятами, обвисшим брюхом она подметает улицу, надеясь встретиться с авгурами, которые по ее визгу предскажут второе пришествие. Колючки, кустарник, вьюнки отыскали свои корни на Марсовом поле и выползли в Саллюстиевых садах.
Старый город пробуждается неохотно, но солнце неустанно разгоняет его полутени. Вязкий ил ночи оседает в трещинах и на карнизах. Над печами для обжига извести поднимается дым и стоит столбами в неподвижном воздухе над Калькаранумом. Жара, усиливаясь, шествует полумесяцем по кварталам Рипа, Сант'Анджело, Парионе и Понте, перебирается через Тибр и через Борго с пожухлой травой вокруг домов, устремляется в сады Бельведера, где в клетках потягиваются, поднимаются и мочатся спросонья пантеры. В тени платанов лежит огромная и на первый взгляд безжизненная серая туша. А в Станце д'Элиодоро, что в Ватиканском дворце, жара и свет уже потревожили и без того беспокойный сон толстяка, и он зашевелился под расшитыми покрывалами. По утрам к городу обращен лик самого Господа, и крик петуха призывает охотников за древностями к уже почти истощенным руинам Капитолия, мясников и торговцев лошадьми – на рынок на пьяцца Навона, свинопасов и рыбаков – на Кампо ди Фьори. По узким улицам возчики волокут старые колонны и мраморные плиты – их превратят в известь; тибрские лодочники везут вино для sensali [11]11
Маклеров, торговых агентов (ит.).
[Закрыть], облюбовавших улицу Рипетта; мельники подкармливают зерном мельницы, которыми утыкан весь остров; во дворцах все еще почивают кардиналы. Хозяева таверн раздвигают засаленные занавески, и по всему городу поднимаются с постелей и соломенных тюфяков паломники. Облицованные травертином здания пялятся на мокрые от болотной жижи дворы. Святые места на все лады уговаривают самых ревностных верующих – их колени стерты до крови – подняться по Святой лестнице, и далее, и далее. Дворецкий стучит в двери тихо-тихо, торговка рыбой во всю глотку орет на еврея. На виа делле Боттеге-Оскуре, где утренняя жара уже прогрела туфовые плиты, торговцы редкостями расставляют свои палатки и прилавки перед мастерскими ювелиров. Солнце уже высоко, но сквозь повседневную суету и деловитость обитателей города проглядывает какое-то напряженное ожидание. Оно почти незаметно, однако оно есть. Ведь вся эта суета ничего не значит – так, способ время убить. Жители города чего-то ждут.
Дождь в июне? За последние два дня ливни превратили площади в озера, улицы – в ручьи, которые впадали во вздувшуюся реку. Под недостроенным еще куполом Святого Петра и на площади до сих пор стоят лужи. В северной части города, над пьяцца дель Пополо, превратившейся за эти дни в настоящее болото, клубится пар, на площади мычат коровы, и копыта их расползаются по грязи. Под навесом немецкой печатни, сгорбившись, стоят пастухи, молча глядя на свое вымокшее стадо, на то, как по грязище расползаются пятна коровьей мочи и навоза, порождая невыносимую вонь на припекающем солнце. Пастухи тоже ждут.
Ждут, пока жара хоть как-то не подсушит лужи и грязь, пока две основные артерии города не превратятся из болот, запруженных водой, в болота, запруженные людьми. Виа Лата и виа дель Пополо клином вторгаются в город и встречаются на площади, затем кустарник раздвигает их и улицы ползут дальше по городу, где пастбища перемежаются загонами для скота, скопищами лачуг, конюшнями и амбарами. Паломники, мелкие чиновники, орда ленивых торговцев – все они бредут по следам копыт бравых всадников, которые, несмотря на дождь, скачут туда-сюда, доставляют последние сообщения о продвижении посольства. Поначалу бедолага-пешеход пытается обходить лужи, но дорога становится все хуже, теперь это уже сплошная грязь, и люди топают по унавоженным лужам, чертыхаясь и с трудом вытаскивая башмаки. Вокруг их натруженных ног мухи описывают восьмерки, в нос шибает вонь: сердце города – это коровий навоз, козлиная моча и людской пот. К площадям-болотам стекаются людские реки, они становятся все полноводнее, площади забиты до отказа, а люди идут и идут. Продвигаться по вязким улицам просто невозможно, вот уже и все боковые проулки запружены, на балконах, в портиках редких, убогих домов, расчленяющих эту массу, толпятся люди и, пихаясь локтями, с трудом протискиваются вперед. Нетерпеливый город, подгоняемый светом и жарой, ломится на северо-запад. Огромные колеса вспенивают желтую воду Тибра, быки, вращающие их, тупо смотрят в спины хозяевам-паромщикам, паромы утыкаются в причалы, с них сходят торговцы фуражом и хозяева таверн, покинувшие свой привычный Борго, охотники за древностями и обжигатели извести тащатся вместе со всеми по ведущим на север улицам, через Понте и Парионе. Банки закрыты, церкви пусты. На Марсовом поле свернуты палатки и прилавки, и стоящие посреди мусора, сорняков и руин разрозненные здания смотрятся удивительно сиротливо. Или смотрелись – потому что сюда нахлынула толпа с виа дель Пополо, улица забита любопытными, они толкаются, бранятся, их все больше и больше. Они облепили холмы и стоят, повернувшись к северу, в ожидании процессии, которая должна двинуться именно оттуда, хотя сейчас они видят лишь все больше себе подобных – полных ожидания, вспотевших и разгоряченных, чьи лица в отдалении становятся просто пятнами.
Город святого Петра бурлит сотнями диалектов, здесь переругиваются на множестве языков. Верховые кричат на пилигримов, перегородивших узкие проходы вокруг замка Святого Ангела. Всадники прокладывают себе путь среди монахов, подмастерьев, уличных мальчишек и собак. Но тщетно: аллеи, дворы, переходы заполнены наглухо. Понимают ли они, что привело их сюда? Они едины в своем раздражении, они непобедимы уже потому, что их так много. На площади кишит римская плоть, женщины теряют сознание, детишки, упав, уже не поднимаются – их затоптали, все тянут шеи, все жаждут увидеть, все взоры обращены к старым воротам. По дорогам уже не пробиться, но город подталкивает и подталкивает тех, кто впереди, еще дальше вперед, в Парионе, и горожанам ничего не остается делать, кроме как лезть по головам. И Понте забит до отказа, вновь прибывшим приходится поворачивать на запад, к Тибру, потом перебираться к Борго, к угрюмому фасаду замка Святого Ангела. Но даже здесь невозможно протолкаться сквозь пилигримов и церковников. Всадники натягивают поводья, врубаются в толпу, пытаясь прорваться к мосту Элия, связывающему замок с городом. Разозленный люд поначалу расступается неохотно, потом, когда к авангарду присоединяются другие всадники, приходится шевелиться поживее – а то ведь зашибут, чего доброго. Лошади напирают, пилигримы и попрошайки вопят, но фаланга конных неуклонно продвигается к мосту, а в центре, со всех сторон окруженные всадниками, шествуют старцы, облаченные в алые одеяния, – они осыпают бранью толпу и друг друга. Наблюдающий за процессией с балкона замка Святого Ангела папский датарий сообщает своему властелину, что кардиналы уже на подходе.
С севера слышатся звуки труб и барабанов. Толпа ждала долго, потела, то вскипала от раздражения, то затихала, претерпевая муки, ругаясь с соседями, и теперь ее терпение, кажется, будет вознаграждено. Среди ожидающих зрелища перепархивают обрывки сплетен. Поговаривают, что Зверь ростом с дом, питается исключительно устрицами и пьет кровь невинных дев. Из-за ворот слышатся гиканье и глухие удары, люди принимаются вертеть головами и наконец соображают, куда глядеть – на брешь в городской стене. И вот звуки у ворот стихают, трубы ревут громче. Вскоре появляется первый барабанщик, за ним – бородатый всадник, сидящий прямо, не замечая вытаращенных глаз и открытых в изумлении ртов. Барабаны, трубы, всадники – по четыре в ряд, а всего таких рядов полсотни. Каким-то чудом толпа расступается перед ними, словно втягивает в себя, но не их, не их ждут ротозеи. Гиканье, топот, удары: к ним-то город привычен. Гипсовые арки, выцветшие знамена все еще напоминают о последнем приобретении Папы из рода Медичи. По дворам валяются разбитые передвижные платформы, а стены еще слышат отзвуки криков «Palle! Palle!» [12]12
«Palle! Palle!» – клич приверженцев Медичи. Символом рода Медичи были шары (palle) или, точнее, круглые пилюли (лекарственные) как символ профессии их предков («Медичи» – «медики»). Отсюда название сторонников Медичи – «приверженцы шаров» (palleschi). В гербе Медичи было шесть шаров.
[Закрыть]. Город не удивишь ни карнавалами, ни триумфальными шествиями, однако сегодня жители его напряжены и ждут утоления нового голода. Разверзлась ненасытная глотка площади, невероятно, но толпа на виа дель Пополо расступилась, и гордо, широкими шеренгами по улице шествует роскошное посольство. Собравшиеся уже не ропщут, уже не замечают жары и тычков. Оттуда, куда шествие еще не добралось, слышатся приветственные крики, но здесь, в самой сердцевине, все замерло в тяжком молчании. Трубачи, барабанщики, всадники в ливреях – обычная прелюдия, не более. Люди в толпе забыли о сварах и притихли, они расступаются, освобождая широкий проход, по которому мечутся только собаки. Все ждут.
Даже Папа ждет. Он сидит в самом центре лоджии замка Святого Ангела, справа и слева от него расположились кардиналы, позади выстроились послы. Слуга слуг божьих смотрит на собравшуюся внизу толпу. Они смотрят на него. Папа кажется спокойным, собранным, сидит прямо на небольшом помосте. Рассевшиеся по сторонам кардиналы вертятся, предвкушая зрелище. В конце концов, они-то к ожиданию непривычны, ожидание их нервирует. Их служки – вот они умеют ждать, домашние тоже. А кардиналы не ждут никого, кроме разве Папы. Но Папа спокоен или кажется таковым. Кардиналы немного успокаиваются. Они нюхают маленькие букетики цветов, отгоняют насекомых, елозят в своих креслах. На ступеньках выстроились их офицеры – в соответствии с табелью о рангах самих кардиналов. Люди кардинала Армеллини заняли верхнюю часть лестницы и взяли на себя функции таможенного досмотра. Напрасно взывают к ним несчастные слуги кардиналов Риарио, Гримани, Содерини, Виджерио, Делла Ровере, Дель Монте, Аккольте, Де Грасси, Саули, Д'Арагоны, Корнаро, Фарнезе, Гонзаги, Петруччи, Ремолино, Серры, Шалана, Шиннера, Бакоча и Бейнбриджа. К тому моменту, когда слугам, потрепанным и напуганным головорезами кардинала Армеллини, удается добраться к своим измученным жаждой господам, подносы со сластями и кувшины с вином изрядно опустошены. Конклав собрался здесь, чтобы избрать символ, тяжелой поступью надвигающийся с севера. Папа полностью владеет собой, он – само терпение. Толпа внизу безумствует. Кардиналы же находятся словно между молотом и наковальней – между нетерпением толпы и спокойствием Папы – и молят Бога, чтобы пока не видное им посольство двигалось резвее. Они слышат слабые приветственные крики, которые затем сменяются загадочной тишиной.
По налипшему на причалы Рипы жирному тибрскому илу можно проследить историю подъема и спада воды, историю разливов, оставивших наносы на городских окраинах. Но по шуму или молчанию виа делла Скрофа, по которой, расправляясь, словно пружина, продвигается процессия, ничего проследить нельзя – ни шум, ни тишина следов не оставляют. Приветственные возгласы – это авангард, разбегающийся под тяжелым башмаком солнца. Назавтра здесь ничего не останется – кроме сплетен и небылиц, ползущих по тавернам. Шествующие стройными рядами пехотинцы превратятся в тысячи Сципионовых солдат или же в оборванцев с гор, смотрители в тюрбанах превратятся в плененных царей или в чудищ с головами размером с дом. Сама процессия либо разрастется до чрезвычайности, либо усохнет, словно увядший плод, но уж точно превратится в нечто, даже отдаленно на себя не похожее. Непонятные, быстро смолкавшие выкрики и приветствия уже разнесли эти фантастические образы по городу, а его жителям только того и надо: вся история обрастает новыми подробностями, расцветает новыми красками. Посольство продвигается среди набегающих друг на друга звуковых волн, замирающих, растекающихся, просачивающихся в песок. Сочное ожидание толпы вдруг высыхает, превращается в пыль, зрелище покрыто этой спекшейся на солнце амальгамой ожидания. Горожане остолбенели при виде зверя, и как расступились, пропуская посольство, так и остались стоять: смотреть уже больше не на что, зверь прошел, но они молчат и смотрят, молчат и смотрят. Эти люди, увидевшие зверя, стали другими: они изменились или готовы измениться.
А здесь, на балконе замка Святого Ангела, волнение кардиналов уже совсем улеглось – что ж, приходится ждать, если ждет сам Папа. Кардиналы попивают вино, над собравшейся внизу толпой, словно флаги, реют алые рукава их мантий, публику слепят блики от серебряных кубков, а глава Римской церкви меж тем спокойно ожидает появления посольства портингальцев. Минуты идут, болтовня прелатов затихает. Папа проявляет терпение, кардиналы пытаются ему подражать. Но их молчание – вынужденное, они чувствуют себя неловко. Кардиналы знают своего Папу и ничего не понимают – при обычных обстоятельствах он бы уже взорвался, поднял крик, поэтому они хоть и следуют его примеру, но изнывают от недоумения. Понтифик кажется таким безучастным, будто совсем их не замечает, просто смотрит вперед – на людскую мешанину, на крыши, на бесконечный купол неба, под которым, по мере того как процессия приближается к Борго, все слышнее раздается гудение труб.
Барабаны бьют на виа Ректа, процессия уже миновала пьяцца Навона и башню Сангуинья. Посольство шествует по невысокой горе Джордано, и – уже как обычно – его приветствуют криками, а провожают молчанием. Музыканты и верховой эскорт, посол и его стража – как только выплывают те, кто топает им вослед, – исчезают, тают в жарком мареве. О них забывают в то же мгновение, и они в полнейшем молчании двигаются по канале ди Понте, на стенах которого отмечены уровни подъема воды, образуя причудливую цепочку. Посольство чувствует запах реки, видит площадь, ощущает за собой дыхание Зверя, укротившего город, заставившего его умолкнуть, и это молчание подталкивает их вперед, к Папе, к непогрешимо-белой точке на балконе, окруженной алыми мантиями кардиналов.
На портики и лестницы пала чернильная тень, в которой Папа различает лишь слабое шевеление толпы: наверное, сюда уже ступили глашатаи, но ничего пока не видно. Площадь разверзлась, толпа расступилась, людская волна покатилась вперед, и вот блеснули под солнцем трубы, громче стал рокот барабанов. Появился всадник, за ним – шеренга за шеренгой – шествуют верховой и пеший эскорты. Кардиналы смотрят на Папу, пытаясь предугадать, как он поведет себя, переводят взгляды на площадь, потом снова на Папу. Барабанщики, трубачи, конные, пешие – посольство растянулось на всю длину площади, и конца ему не видно. Свет режет глаза, терпение иссякает. Папе хочется поторопить процессию. По улице движется что-то непонятное. Впереди идут люди в тюрбанах и ведут на цепях других животных, более мелких и подвижных, призванных подчеркнуть массивность и мощь Зверя. Тень рассеивается, понтифик чувствует устремленные на него взгляды кардиналов. Он уже не в состоянии сидеть спокойно, не может, не может, хочет, но не может. И вот, когда из темного коридора возникает Зверь, у Папы широко раскрываются глаза. Зверь, ослепленный солнцем, останавливается и поднимает голову к небу. Папа вскакивает, воздевает руки, словно собираясь захлопать в ладоши, но так и замирает – с воздетыми руками, с открытым ртом, с выпученными глазами, и мгновение это все длится и длится. Он будто в вакууме, а кардиналы – справа и слева – смотрят на него во все глаза. Зверь ждет. Но Папа неподвижен, застыв между восторгом и ужасом. Он видит себя со стороны – как он стоит, сделавшись объектом для насмешек. Идиот в белом облачении. Он не может решиться. Толпа молчит, выжидая. Время течет, просыпается, как песок сквозь пальцы, Папа ощущает собственное бессилие. А Зверь зашевелился, и портингальцы, и весь эскорт, и вся толпа – все расступились. Зверь двинулся дальше, пошатываясь, неуклюже. Папа смотрит вниз, в молчаливый полдень. Красные, потные лица сливаются в одно – красное и потное. Зеленые и серые ливреи. Он замер, а Зверь надвигается.
Он говорит им: за кого люди почитают Меня?
Он говорит им: а вы за кого почитаете Меня?
В ночь накануне родов Клариссе Орсини привиделся зверь. Она запомнила его – огромный, но послушный лев, почти такой же, что были вытканы на балдахине над ее кроватью. Напоследок она целыми днями смотрела на этих львов. Но лев, запрыгнувший в ее сон, был крупнее и сильнее, а голова его выглядела массивнее, чем у декоративных зверушек, что удирали от охотников. Лев вышагивает перед ней, помахивая высоко поднятым хвостом, оборачивается, смотрит на нее желтыми глазами, изо рта его свисает язык. Во сне герцогиня обхватывает руками живот. Лев то забегает вперед, то отстает, земля содрогается под тяжелыми лапами, при этом зверь не сводит с нее глаз: он чего-то ждет. Страха она не чувствует: этот лев – то ли ее тюремщик, то ли телохранитель, а может, и вестник, которого они тщетно ждали на протяжении последних месяцев. Она не знает, но и спросить не может: сон ее лишен звуков. Лев останавливается, герцогиня идет вперед. Лев поворачивает, она хочет следовать за ним, но не пускает живот – большой и твердый, совсем как барабан. Лев бежит, герцогиня пытается приподняться, но тяжелая рука удерживает ее, другая рука вытирает ей смоченной в прохладной воде салфеткой щеки и лоб. Переговариваются служанки, над ней нависло огромное лицо повитухи. Львы увлекают охотников в темный лес, где на ветвях сидят синие птицы. Острая боль внизу то отпускает, то появляется вновь. Почему простыни мокрые? Ей кажется, что она задыхается, она хватает ртом воздух и вдруг просыпается: воды отошли. Повитуха берет ее за руку.
– Мне снился лев, – говорит герцогиня.
– Значит, ребеночек будет сильным, как лев, – отвечает повитуха.
Потом ему много раз рассказывали эту историю.
«Тебя восхвалят братья твои». Когда-то он был львенком, теперь – старый лев. Кто посмеет нарушить его покой?
Все еще сонный, Папа разглядывает синих птиц на ветвях деревьев – кайму балдахина над кроватью. Солнечные лучи гуляют по гобеленам: вепри, олени, охотничьи псы изображены наряду с животными, чьи шеи высоки, словно башни, а из разверстых пастей высовываются длинные, извивающиеся языки и огромные, острые зубы. Сцену оживляют совсем уж мифические звери – огромные единороги, грифоны, василиски. Вокруг апельсинового дерева собрались мрачные львы, в дальнем углу виднеется еще одно львиное семейство. Его приветствует гиппопотам.
Каждое утро он проводил смотр своего животного царства. Мастера, трудившиеся над гобеленами, не отличались старательностью, да и нитки использовали не лучшего качества. Он с детства запомнил сочные цвета – алый и синий, теперь же место алого занял цвет ржавчины, а синий выгорел почти до белизны, и в бледном утреннем свете рисунок почти неразличим. Животные выцвели, поблекли. Правда, птицы все-таки сохранили свое роскошное синее оперение, но великолепного гиппопотама уже и не разглядеть, с каждым днем он тает, превращаясь в мутное пятно. Папа снова и снова изучает запечатленную на гобелене сцену. Каждому из Медичи – свое животное. Он хранил верность материнскому сну. И его лев, и отцовский жираф по-прежнему исполняли свой долг, остальная же родня повыцвела. Особенно жаль было огромную серую жвачную зверюгу: Папе нравилось все объемистое.