Текст книги "Носорог для Папы Римского"
Автор книги: Лоуренс Норфолк
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 59 страниц) [доступный отрывок для чтения: 21 страниц]
– Нет! – пытался перебить Йорг.
– …с пути праведного.
– Вы все неправильно понимаете! Я говорю не о символе веры, а о настоящем острове! О мире, в котором мы живем!
Но в глубине души он понимал, что все не так просто. Да, его монахи бродили по всему острову и заводили устойчивые отношения с местными, но все равно оставались узниками своей церкви. Они не видели ничего дальше ее стен, и теперь, когда церковь рушилась, когда сдавал ее фундамент, рушилось все под ними. Перед мысленным взором приора вставала картина: церковь медленно ползет вниз с обрыва и погружается в море, а монахи, взгромоздившись на ее крышу, обмениваются сварливыми комментариями: «Не бойтесь, братья! Наша церковь – это второй Ковчег, на котором поплывем мы к Арарату, что Господь наш для нас воздвигнул…»; «Нет, нет, мы все – Ионы, и наша церковь – это кит, посланный, дабы оторвать нас от народа нашего…»; «Чепуха! Господь изгнал нас из сада своего, ибо мы грешники. Вы чувствуете, как холодна вода? Братья? Братья!..».
В минуты тоски Йорг представлял себе день зачатия церкви, тот день, когда Генрих Лев, его маркграфы и их армии стояли плечом к плечу у края обрубленного утеса, растерянные, опустошенные, нежданно-негаданно остановленные посреди стремительного наступления, которое им любой ценой требовалось продолжить и шагать вперед, за обрыв, в серо-стальную воду. Их церковь стала плотиной, последним препятствием для армии мертвецов. Они же напирали и напирали, подталкиваемые потребностью завершить начатое, которая завлекла их чересчур далеко и не угасла, маня их дальше, к Винете, в забвение. Да, Йорг был там, среди них, вместе с ними смотрел с обрыва вниз, и голос его вплетался в хор бессмысленных дебатов: «Мы – крестоносцы, воины Христовы, посланные закончить начатое, вырваться из тупика, в котором оказался Генрих…» – он добавлял собственное сомнительное истолкование ко всем прочим, меж тем как неф все кренился и кренился, и вот уже один край его, будто нос разбитого бурей судна, стал погружаться в воду, а облаченные в монашеские капюшоны мореходы все толпились на палубе корабля дураков, идущего ко дну. Он видел следы таких же сражений на лицах братии, когда та гуськом тянулась за ним из дома капитула, видел, как опустошают они монахов, и вел свои собственные баталии в тишине кельи. Эти битвы изнуряли Йорга, приор то побеждал в них, то стоически выдерживал натиск, но они разыгрывались снова и снова. Брат Герхард молча наблюдал за ним со своего места на ступенях, ожидая, когда же он наконец сдастся.
Но он упорствовал, он вел их за собой – по берегам Срединного моря, от Понта до Геркулесовых столбов, углублялся в марево раскаленных песков, заглядывал в земли, покрытые вечным льдом, где солнце поднимается лишь единожды в год, а зима сливается в одну сплошную ночь. Он рисовал райские уголки, где среди сочной зеленой травы бьют бодрящие фонтаны, он рисовал адские реки и плюющиеся огнем горы. Когда он говорил о крайностях окружавшего их мира, голос его звучал громче, жесты становились размашистее. И все недоуменнее и растеряннее становились монахи. Каждый день после службы шестого часа они почтительно внимали его рассказам о чудесах и чудовищах и при этом почти не переговаривались, а если и говорили, то все их толкования были такими же нелепыми, как и прежде. Каждый день, когда братья отправлялись в свои блуждания по острову, Йорг замечал, что все больше их прячет от него глаза, он видел, что ухмылка, скрытая за бесстрастными чертами брата Герхарда, становится шире, и мучился сомнениями в тиши своей кельи. Ему по меньшей мере требовалось пробудить их любопытство. Его замысел не желал правильно воплощаться, он должен был потерпеть крах задолго до того, как нога кого-либо из монахов коснется земель за пределами Узедома. Они были слепцами – или просто не желали видеть. В таком случае они споткнутся, упадут. И он возвращался к книгам, впитывал их, вчитывался, пока пламя свечей не начинало плясать у него в глазах и буквы не окутывались туманом. Он все никак не мог найти то, что было ему так необходимо, и братья разбивались на группки, перешептывались. Он развернул их лицом к острову, и в конце концов они смирились с этим. Но то, что лежало за пределами острова, было выше их понимания.
Пришла осень, а с нею и праздник благодарения. С берез осыпались желто-красные листья, солнечный свет терял яркость – его поглощала приближающаяся зима. Дни становились короче, островитяне уже принялись чинить заборы и копать канавы, их жены занялись предзимними заготовками, а он все продолжал читать свои лекции. Пульс острова бился реже, и Йорг чувствовал, что мысли его тоже ворочаются медленно-медленно, будто готовятся – но все еще не до конца готовы – к неизбежному поражению. Выхода он не видел, но и заставить себя остановиться был не в состоянии. Он больше не мог нести свое бремя – свою братию. Он чувствовал себя опустошенным, внутренний голос в нем умолк. А потом, в день святого Бруно, когда небо и море слились в одно серое марево, уравновешивая друг друга и стирая линию горизонта, по ступеням к его келье медленно вскарабкался брат Ханс-Юрген и сообщил, что на остров прибыли двое незнакомцев – солдаты, сбежавшие с очередной войны, идущей где-то на юге.
Йорг медленно покачал головой: солдаты, дальняя война… И что с того? Но внезапно его мысли заработали быстрее, разум словно очнулся: ну конечно, да, конечно! Тысячу раз – да! Сердце его забилось, а мысли все набирали силу. Возле него, в полусвете дверного проема, в ожидании ответа терпеливо топтался монах. Эти бродяги послужат доказательством его поучений, они растолкуют братьям то, чего те не желали понимать, откроют им глаза на неведомое! Но когда приор наконец заговорил, голос его звучал ровно – он ничем не выдал своей заинтересованности:
– Касательно этих двух головорезов… Брат, я бы желал, чтобы вы разузнали о них побольше.
Ханс-Юрген кивнул в знак того, что выполнит поручение, тут же повернулся и ушел, оставив приора наедине с его занятиями.
В последующие дни – монахи это отметили – отец Йорг стал вести себя спокойнее: он шутил уже не так язвительно, и пылкая страсть, заставлявшая его выкрикивать названия дальних островов и народов, бить по стене указкой и даже вышагивать с гордым видом, изображая мантикору – существо, по их мнению, означающее безудержное обжорство, – также поутихла. И о живущих на деревьях гиперборейцах – братия решила, что гиперборейцы олицетворяют столпников, пребывающих на полпути между землею и раем, – он рассказывал в тонах ровных, будничных. А когда Йорг описывал им обитающих в пустынях за Нигрисом червей, вызывающих муки жажды или же сонливость, и монахи пришли к единодушному мнению, что змии сии есть аллегория пьянства и лени, он даже и не спорил, а только пробормотал, что, мол, у тех, кто испытал на себе их укусы, может быть несколько иное мнение. В спокойствии приора братья узрели надвигающуюся капитуляцию, признак того, что он скоро вообще покончит со своими поучениями. Привычно стоя возле стены здания капитула, он видел, что замкнутые и суровые лица его монахов как будто смягчаются, и ему даже показалось, что в лице брата Герхарда, когда тот с обычным преувеличенным почтением приветствовал его, появился некий намек на снисходительность… Все понятно: они просто тянули время, выжидали, когда его безумие пройдет и он станет прежним. Как же они ошибались!
Йорг сидел перед раскрытыми фолиантами. Свеча коптила, но он не читал, а прислушивался – не звучат ли тяжелые шаги Ханса-Юргена. Да, в его наставлениях поубавилось пыла, но вовсе не потому, что он начал пренебрегать своей миссией, а потому что отвлекся. Мысль его блуждала в новых областях, замысел еще не обозначился четко, Йорг примеривался, кроил в уме то так, то эдак. Привилегии и субсидии, дарованные монастырю, прелаты, торговавшие ими, прелаты, уклонявшиеся от своих обязанностей, прелаты, нетвердые в вере, – все документы, все эти свидетельства давно минувших времен лежали перед ним нетронутыми. Где-то в этих бумагах содержались намеки на то, почему его лишенная якоря церковь затерялась, дрейфуя в веках, и почему теперь она обращалась в руины. Когда прибыл его посланец, Йорг не стал проявлять особой заинтересованности, вопросы задавал самые простые, ответы выслушивал вполуха, а затем отправил монаха назад: смотри, узнавай. Если брат Ханс-Юрген и заподозрил, что за этим стоит не только праздное любопытство, то он ничем себя не выдал. Бродяги приплыли с материка на лодке и поселились в рыбном сарае Брюггемана. Оказывается, они воевали у испанцев. Тот, что потемнее лицом, – настоящий великан, на голову выше своего спутника. Возятся с какой-то бочкой, что-то делают за сараем, – их видел один из Ронсдорфовых огольцов.
– Бочка? – Вопрос прозвучал почти равнодушно, поплыв по воздуху вместе с дымом от свечи. – Брат, я бы хотел узнать об этом побольше.
Вот Ханс-Юрген и усердствовал в расспросах, бороздил остров вдоль и поперек в любую погоду, выполняя задание отца приора. Бочка, судя по всему, должна была служить чем-то вроде судна. Тот, что помельче, забирался в нее, а гигант опускал бочку в пруд. Для этого они соорудили некое подобие колодезного журавля. Но почему-то дальнейшие расспросы встречали сопротивление – местные жители словно нарочно напускали тумана. Его обычно говорливые знакомцы старательно изображали неведение или полное безразличие. Если бродяги и преследовали какую-то цель, он о ней ничего так и не узнал. Что же касается настроений островитян, то Ханс-Юрген понял лишь одно: они чем-то обеспокоены.
– Полагаю, – выдавил из себя монах после того, как Йорг попытался добиться от него разъяснений, – что они боятся этих людей.
– Боятся? Целый остров здоровяков испугался пары бродяг?
– Это какой-то смутный страх. Не могу понять, в чем дело.
А потом последовало неизбежное:
– Копни глубже, брат. Разберись в этом. – Йорг помолчал, раздумывая, и добавил: – Поговори с Эвальдом Брюггеманом.
Сандалии Ханса-Юргена прошлепали по каменному полу, эхо его шагов растаяло под сводами галереи, а отец Йорг остался наедине со своими раздумьями. Эта бочка его тоже беспокоила. Очень странно они ее используют, совсем не так, как принято на острове (вряд ли это бочка из-под вина или смолы, раз Брюггеманова – значит, селедочная)… Замышляют, стало быть, нечто, выходящее за пределы кругозора островитян, да и его собственного, чего уж там. А значит, интерес его к этим незадачливым чужакам более чем оправдан. Так что же, о Господи, они собираются делать со своим хитроумным устройством? В пруд лазают… И этот журавль! Интересно, знает ли брат Герхард, что у него появились соперники по инженерным выкрутасам? Йорг размышлял, постукивая пальцами по разложенным на столе бумагам. Нет, эти бумаги – полная бессмыслица, с их помощью никуда не доберешься. Свеча догорала, плевалась желтым воском, истаивала в восковой лужице. Приближалось время утрени.
Конец осени ознаменовался моросью, превратившей утоптанные сборщиками урожая дорожки в чавкающую трясину. Поначалу размягчающаяся почва острова охотно впитывала влагу, потом лужи начали разрастаться, их становилось все больше, жижа распространялась повсеместно. Посланец Йорга упрямо ступал по разливам стоячей воды, в которой гнили листья и ошметки буковой и дубовой коры. Непогода и весь этот осенний мрак, вместе с настороженным молчанием островитян, действовали на него угнетающе. Пройдя по берегу Ахтервассера – тусклого, пустынного, взбаламученного ветром, – брат Ханс-Юрген направился в сторону настоящего моря, туда, где чахлые ольховые заросли отмечали границу владений Эвальда Брюггемана. В доме топили – из трубы поднимался дым, его разгоняли порывы дувшего с моря ветра. Монах, чувствуя, что промерз, подошел, постучал в дверь.
– Он там.
Вид у Матильды Брюггеман был сердитый – она явно не собиралась приглашать его в дом. Женщина стояла на пороге, загораживая вход и указывая большим пальцем куда-то через плечо. «Там» – имелось в виду: в море. В смысле – «не здесь». А значит: пошел прочь. Вопросы застряли у Ханса-Юргена в глотке. Дети Брюггемана, игравшие возле печки, теперь, разинув рты, таращились на него, продрогшего и опешившего. Он еще и повернуться не успел, как за спиной у него захлопнулась дверь. Обойдя дом, он спустился на берег и сел, настроившись на ожидание.
Мелкие колючие волны захлестывали берег и, пошипев в гальке, словно бы выкипали. Ветер подхватывал брызги, в воздухе стояла изморось, и вскоре лицо монаха заблестело, покрылось влагой. Прошел, наверное, час. Он осмотрел берег – где-то в миле отсюда виднелась его покосившаяся церковь, которая опасно наклонилась над морем: просто невероятно, что она еще не рухнула в воду. Холодные серые небеса жадно впитывали свет дня, и очертания церкви понемногу таяли, растворялись в окутавшем остров тумане. Море, земля, небо сливались воедино, становились неотличимыми друг от друга, но монах, скорчившись и дрожа от холода в своем тонком одеянии, вглядывался в горизонт в поисках Брюггемановой лодки. Значит, рыбак дал пришельцам разрешение, а может, они каким-то образом его заставили. Но почему Брюггеман? Недостатка в грязных, дурно пахнущих прудах на Узедоме не наблюдалось. Значит, что-то связывало Брюггемана с этими людьми, что-то непонятное, скрытое в молчании острова.
Мелькнуло что-то светлое. Парус? Да, и не далее чем в пятидесяти ярдах. Хлопавший на ветру, он скорее был слышен, чем виден. На корме сидели Брюггеман и его работник. Ханс-Юрген вскочил и принялся помогать рыбакам вытаскивать лодку. Оба они промокли до костей и отчаянно дрожали. Брюггеман уныло бранил работника за какую-то оплошность, а тот – Плётц, довольно хилый с виду тип, – даже и не пытался оправдываться. Ханс-Юрген, улучая момент, когда можно уже приступать к расспросам, помогал рыбакам разгружать скудный улов. Брюггеман не выказал удивления присутствием монаха, а Плётц, хоть и поглядывал на Ханса-Юргена, но тоже молчал. Когда сеть наконец опустошили, распутали и уложили для просушки поверх лодки, Плётц небрежно кивнул хозяину и скрылся за дюной. Монах и Брюггеман остались вдвоем.
Ханс-Юрген ухватился за представившуюся возможность и тут же принялся раскручивать бесконечную нить вопросов, меж тем как Брюггеман закинул за плечо мешок с рыбой и зашагал в глубь острова. Ханс-Юрген тащился за ним и все спрашивал, спрашивал, спрашивал. Брюггеман, вынужденный наконец заговорить с ним, только отмахивался – мол, тебе пора идти, ночь надвигается, темнеет, еще заблудишься… И потом, неужто брат Ханс-Юрген не слышит, как у него, Брюггемана, зубы стучат от холода? Он, Брюггеман, промерз, оголодал, вымотался, и ему ну совершенно не до расспросов. Только не сейчас. А завтра? Завтра тоже не получится: завтра надо ехать в Штеттин, а послезавтра с самого ранья выходить в море, и, вообще, о чем тут говорить? Он же промок насквозь, неужели святой отец не видит? Брюггеман, весь дрожа, стоял уже у своей двери, и Ханс-Юрген понимал, что тут им придется расстаться, а узнать меж тем так ничего и не удалось, понятно лишь, что расспросы крайне раздражают Брюггемана. Рыбак ничего не скажет, станет увиливать, придумывать всякие предлоги и отговорки, отмалчиваться – словом, вести себя так, как и все островитяне на протяжении последних двух недель. В дверях появилась Матильда с тем же мрачным видом, а за ее спиной Ханс-Юрген увидел те же детские мордочки с раскрытыми от удивления ртами, словно он, уходя, приказал им: «Замри!» – и ребята все это время ждали, пока монах не придет и не скажет: «Отомри!» Эвальд Брюггеман поднырнул под мускулистую руку супруги, и та захлопнула дверь у монаха перед носом. Опять ничего.
Он еще немного постоял, прислушиваясь к неясному бормотанию, потом голоса стихли – хозяева отошли от двери. Итак, он снова ничего не выяснил. Легкая морось перешла в настойчивый дождь, и монах пустился в обратный путь через остров. Уже почти совсем стемнело, и он несколько раз оскальзывался на ненадежной тропинке. Беспокойство Брюггемана по поводу того, как он вернется в монастырь, было, конечно, просто уловкой, но Ханс-Юрген, вывалявшийся в грязи, промокший, продрогший, и в самом деле больше всего на свете хотел бы сейчас оказаться у монастырских ворот. Зубы выбивали дробь, а все для того, чтобы узнать то, что было ему известно и раньше: рыбак боится – то ли самих солдат, то ли чего-то еще. Он снова поскользнулся, тяжело рухнул в грязь и громко застонал. Дождь лупил не переставая. Ханс-Юрген уже почти пересек остров в самой узкой его части, а дорога вдоль Ахгервассера, он знал, будет полегче. Уловив какое-то движение слева, он оглянулся, но никого и ничего не увидел. Побрел, спотыкаясь, дальше, потом снова услыхал какие-то звуки. На этот раз он остановился, окликнул. Ему никто не ответил. Дойдя до опушки, монах снова остановился и оглянулся назад, уставившись в кромешную тьму, а когда повернулся, чтобы продолжить путь, то весь содрогнулся и вскрикнул от испуга. Прямо перед ним – футах в десяти, – спокойно прислонившись к березе, стоял человек.
– Значит, сказал, что завтра отправляется в Штеттин, да? – спросил неизвестный.
Дрожа и щурясь в темноте, монах от страха не мог вымолвить ни слова и только кивнул.
– Совсем рехнулся, правда? А, да он вообще дурак, – насмешливо продолжал человек, подходя ближе. – И когда это по воскресеньям в Штеттине был рыбный рынок, а? Вот дурак-то! Ты правду хочешь знать? Ты ведь за этим пришел, а, монах? Так вот: он перепугался. Это все, что тебе надо знать про Эвальда Брюггемана. Он до смерти напуган!
Это был Плётц.
Дождь прекратился за час до рассвета. Когда брат Ханс-Юрген выбрался из хижины Плётца, первые холодные серые лучи уже начали осторожно ощупывать темную влагу ночи. Над неторопливыми водами залива уже просматривался Гормиц, пронзительные птичьи трели принялись разгонять мглу. В голове у него шумело, глаза слезились. Всю ночь он слушал бурчание Плётца, стараясь выуживать из жалоб и брани в адрес тупоголового хозяина нужные факты. Как ни странно, к утру, под неумолчную брань рыбака и стук дождя по крыше хижины, он почувствовал к Эвальду Брюггеману даже что-то вроде симпатии. Очаг дымил, плевался – крыша в хижине Плётца была дырявой, и после сидения у огня Ханс-Юрген не только не обсох, но чувствовал себя даже более промокшим, чем до встречи с Плётцем.
– Плётц?
Когда монах добрался наконец до монастыря, отец Йорг еще спал. Ханс-Юрген осторожно потряс его за плечо.
– Вильфрид Плётц. Работает у Брюггемана, на лодке.
Приор потер глаза и встал с тюфяка. Ну да, на лодке. Он видел этого Плётца, правда издали, наутро после того, как рухнула церковь.
Йорг внимательно слушал рассказ монаха о случившемся с ним за пять часов, уместившийся в пять минут.
– Итак, они утопили ее, посчитав за ведьму, а теперь ее сын вернулся. Неудивительно, что они боятся. Но как ему удалось спастись?
– Наверное, смог как-то добраться до берега. Великана они не знают, но тоже боятся. Особенно Брюггеман. Он считает, что эти двое явились за ним. Это все сделал его отец, с которым были отец Плётца, Стенчке и еще кто-то – Плётц считает, что тот был с Рюгена.
– Старик Стенчке?
– Он самый.
Йорг пожевал губами:
– Грехи отцов… А почему Брюггеман боится, а Плётц – нет?
– Брюггеман и сын ведьмы выросли вместе. Чем сильнее связь, тем глубже рана, так я думаю. Они с самого начала к Брюггеману и отправились.
– Но они просили приюта, и они его получили. – Йорг помолчал, размышляя, затем продолжил: – Я не думаю, что эти люди вернулись, чтобы отомстить. А ты как считаешь, брат?
Ханс-Юрген только плечами пожал.
– Бочка. Пруд. Журавль. Вот зачем они здесь, – с неожиданной убежденностью заключил Йорг. – Вот насчет всего этого пока ничего не прояснилось.
– Плётц знает только, что они забираются в бочку, как в корабль, и погружаются в пруд. А еще вот что: они собираются одолжить у Брюггемана лодку.
– Лодку? Поистине, щедрость Брюггемана безгранична…
Приор пересек келью, приблизившись к узенькому оконцу, через которое задувал ветер. Ко всему равнодушный, он гнал клочья тумана, в просветы которого проглядывала неподвижная, какая-то неживая вода. Напоенные влагой облака выглядели слишком тяжелыми, неспособными ни на что, кроме как немного поерзать да пролиться в море. Бочка – слишком неуклюжее судно, даже для пруда. А в море при самой тихой погоде она утонет в секунду. И зачем она им вообще понадобилась, если есть лодка? Нет, как-то они между собой связаны… Из совокупности двух этих вполне обыденных предметов может образоваться кое-что значительное, крупное, – в меняющихся облачных очертаниях перед ним забрезжило нечто важное, пока еще недоступное его пониманию.
– И когда же этот щедрый дар будет сделан, а, брат? – осведомился он, по-прежнему глядя в оконце. – Когда Брюггеманова щедрость…
И умолк – он уже не нуждался в ответе, потому что увидел, сначала смутно, а потом более отчетливо, лодку Брюггемана, которая то ныряла в туман, то выныривала, неуклюжая, с плохо закрепленным грузом и со всеми приспособлениями, что к нему прилагались. До лодки было не больше сотни ярдов, так что приор различал и великана, и его сотоварища, и бочку, и то, что он, напрягая зрение, определил как здоровенную бухту каната. Йорг в молчании наблюдал за ними, мысли так и роились у него в голове. Туман клубился над лодкой, а перед его мысленным взором представали фантастические видения: разрушающиеся крепости, тонущие острова, очертания огромного животного… пожирая его взглядом откуда-то из тьмы, оно становилось все больше и больше, а затем облик его стал блекнуть, пока не погас вообще. Зачатки изобретений, путаные пути, недоношенные, обреченные на погибель суда, отплывающие от мыса Винеты…
– Приведи сюда брата Герхарда! – крикнул он монаху, опешившему перед таким оборотом событий. – Быстрее, брат!
Хрясь, хрясь, шлеп, плюх…
Terra firma, твердь земная на границе моря и земли – это наносы гальки, мелководье с взбаламученным песком (или песок, перемешанный с водой?) – лишь подобие основательности, серо-коричневая масса, изрезанная извилистыми канавками, по которым стекает пресная вода, навстречу которой прорывает ходы вода соленая. Бернардо и Сальвестро, вознамерившись стать мореплавателями, с превеликим трудом пробираются вдоль прихотливой линии берега, имя которому – изменчивость и топь.
…шлеп, плюх, хрусть, хрусть, плюх…
Эта щербатая, вся в рытвинах, ничейная земля, привычная к нападкам моря, покрыта скользкой морской травой, йодистыми водорослями, усыпана изъеденным морскими червями плавником, ошметками хитиновых панцирей, птичьими перьями и острыми как бритва осколками раковин, а в пузырящейся слизи копошатся морские улитки и…
…хрЯССССЬ!
– Ой!
Крабы.
Постоянно следуя ритму слабых приливов, накатывающих на пологие берега Узедома, колония песчаных крабов решила вдруг выбраться в поисках пропитания из покрытого пеной песка и продвинуться чуть выше по берегу, туда, где недавно плескался богатый белковыми телами прибой. Вот и представьте себе: ороговевшая пятка Бернардо со всего маху врубается в это вооруженное множеством клешней войско. Если бы крабы были способны на сравнения, они уподобили бы эту огромную белую ступню тому коровьему черепу, который несколько месяцев назад выбросило им волной, но память у крабов короткая, а терпение заканчивается еще раньше. Они атакуют.
– Сальвестро! Крабы! – вопит Бернардо. Нога у него вся распухла после лисьего капкана, и сапог никак не натянуть.
– Какой же ты, Бернардо, нытик! Бери бочку и пошли.
Они побрели вдоль измочаленного приливами берега к лодке Эвальда Брюггемана, спотыкаясь о гальку, проваливаясь в мелкие лужицы, угрюмые, молчаливые, спаянные злостью и взаимным раздражением.
Вчерашние дождевые облака по-прежнему нависали над вздувшимся морем. Ветер был еще слишком слаб, чтобы разогнать огромные сгустки тумана, колышущиеся и наползающие друг на друга. Рассвет уже наступил, но двоих чужестранцев окружали лишь серость и сырость. Сальвестро то и дело поправлял сползающую с плеча бухту каната, надеясь, что его хватит, и осматривал берег, затянутый туманом. В животе урчало – на завтрак вновь была селедка.
Где-то впереди, ярдах в пятидесяти, из тумана выросла ромбовидная тень. Ну да, так и есть, это лодка – уже можно разглядеть мачту.
– Вот и она, Бернардо. – Сальвестро с одобрением похлопал по корпусу. – Поставь бочку возле мачты. Возле мачты, Бернардо! Да, вот так. А теперь толкай лодку в море, и поплыли.
Бернардо наклонился, ухватил нос лодки и потянул. Захрустела галька, но лодка с места не сдвинулась. Он потянул снова, теперь уже сильнее, – с тем же результатом.
– Не получается!
– Толкай сильнее!
Бернардо повиновался, но лодка словно приросла. Наконец он выпрямился, взглянул на компаньона и приказал:
– Вылезай!
– Что?
– Вылезай из лодки, Сальвестро, и помоги мне.
Через несколько минут Бернардо сидел на веслах и яростно греб в открытое море. Сальвестро расположился лицом к нему и указывал направление. Штаны у обоих намокли до самой задницы. Туман накатывал волнами – то гуще, то слабее, и когда наступал просвет, можно было ориентироваться на берег. Они шли на восток, оставляя остров по правому борту. Сальвестро хмурился, мрачнел, потом и вовсе умолк, и в тишине раздавались только пыхтение Бернардо, плеск воды о борта лодки да постукиванье бочки о мачту – тук-тук, тук-тук. Сальвестро бросал на нее беспокойные взгляды. Шнуровка, сигнальный линь, стеклянное окошко, кожаная обшивка – и темнота внутри. Как же там, внутри, темно!
– Быстрее, Бернардо! – рявкнул он. – Мы так до вечера тут проторчим.
Бернардо было не до споров – он увлекся новым для себя делом: греблей. Сальвестро, чтобы успокоиться, принялся повторять разработанные им сигналы и давать последние наставления:
– Ты помнишь? Один раз дергаю – вниз, два раза – наверх, три – вперед, четыре – назад…
Вперед-назад, думал Бернардо. Гребут тоже так – вперед-назад.
– И помни о равновесии. – Об этом их предупреждал Эвальд. – Уравновешивай вес бочки своим весом. Через веревку. Ты на одной стороне, а бочка – на другой. Не забудь, Бернардо.
Что-то в этой расстановке Сальвестро не нравилось, но что именно – он пока сообразить не мог.
– И тяни плавно, не дергай.
Да, наверное, в этом все дело – в том, как тянуть…
Бернардо, не переставая грести, промычал что-то в знак согласия, и Сальвестро вновь погрузился в молчание.
Сквозь прорехи в тумане он видел размытую серую линию берега. Поначалу она практически сливалась с небом и морем, но по мере продвижения к востоку становилась отчетливее, тверже. Что-то там вырастало на берегу, он напряг зрение: сквозь дымку росла стена обрыва, красноватая глина которого приводила на ум рваную рану, а наверху, во влажном тумане, проглядывала церковь.
– Бросай весла, Бернардо, – велел он.
Они достигли мыса Винеты.
Оба встали. Пока Сальвестро разматывал канат, Бернардо придерживал бочку. Лодка опасно раскачивалась. Сальвестро проверил карманы: свечи и трут были на месте. Потом они снова осмотрели бочку – стекло цело, замазка тоже. Бернардо снял крышку и стоял, барабаня пальцами по клепке. Стоило ему подвинуться, чтобы позволить Сальвестро привязать канат к болту с ушком, как лодка резко накренилась. Оба быстро сели и подождали, пока лодка не угомонится, после чего Сальвестро очень осторожно поднялся и глянул внутрь бочки. Оттуда воняло сыростью и рыбой. Он почувствовал, как съеденное на завтрак подступает к горлу.
– Ну, пора, – сказал Бернардо.
– Да, пора, – ответил Сальвестро и, секунду помедлив, залез внутрь.
Вернулись прежние сомнения – что там насчет равновесия? Но все же он втиснулся в бочку и подтянул колени к груди. Бернардо держал крышку.
– Может, помолимся? – неуверенно предложил он.
Сальвестро сидел неподвижно, упершись взглядом в деревянную стенку, которая не более чем на дюйм отстояла от его носа.
– Закрывай, – велел он.
Вползая в окна, расположенные под самым потолком, грязно-серый свет выдавливал из дортуара остатки ночного мрака. Здесь на уложенных в два ряда соломенных тюфяках притулились монахи, пребывавшие в различных состояниях между сном и бодрствованием. Ханс-Юрген пробирался между рядов на цыпочках, но братья все равно беспокойно шевелились, слыша его шаги. Прежде все дружно вскакивали под звон монастырского колокола, теперь же, когда колокол умолк, каждый вставал, когда ему заблагорассудится. Некоторые поворачивались, чтобы окинуть его негодующим взглядом. Другие не обращали на него никакого внимания, словно стояла глубокая ночь. Впрочем, утро еще толком не наступило. Кое-кто храпел. Иные лежали не дыша, словно мертвые. Полное отсутствие дисциплины, думал Ханс-Юрген, весь монастырский уклад – насмарку. И разложение началось уже давно.
Его приход словно вызвал волну, прокатившуюся по тюфякам: братия начала пробуждаться. Кто-то рыгнул, кто-то выпустил газы. Спертый холодный воздух, отягощаемый хриплым дыханием вонючих глоток. При его приближении рьяные телодвижения, наблюдаемые кое-где под зловонными одеялами, сразу же прекращались и воровато возобновлялись, когда он проходил дальше. Грех рукоблудия – вот что творилось здесь в серые предрассветные часы: приглушенные вздохи, стоны. Ханс-Юрген винил во вспышке Онанова греха приора: эти его лекции распалили воображение тех, кто помоложе. Где-то за его спиной раздался протяжный стон. Знать, кто-то кончил… У, щенки, псы поганые.
Старшие монахи спали в дальнем конце помещения. Он прошел мимо своего тюфяка, так и не потревоженного минувшей ночью. Брат Герхард уже одевался. Узнав, что его вызывают, он не выказал никакого удивления, и оба быстро проследовали к выходу под любопытствующими взглядами. Пока они шли, в дортуаре царило молчание, но стоило им удалиться, как среди монахов тут же вспыхнуло бурное обсуждение. Герхард считал Ханса-Юргена ставленником приора, не принадлежащим к кругу его сторонников; врагом. Сандалии их проклацали по булыжнику, они поднялись по ступенькам. Герхард, Ханно и Берндт – эти трое держались особняком. К их клике была близка изменчивая по составу группа молодых монахов – все они формально поддерживали старого настоятеля. Ханс-Юрген и Герхард вошли в келью приора.
Отец Йорг по-прежнему стоял у окна.
– Мои глаза слабоваты, брат, – сказал он и жестом повелел Хансу-Юргену подойти к окну. – Здравствуйте, брат Герхард, – добавил приор; Герхард молча кивнул. – Расскажите нам, что вы видите.