Текст книги "Носорог для Папы Римского"
Автор книги: Лоуренс Норфолк
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 59 страниц) [доступный отрывок для чтения: 21 страниц]
– Так вот почему вы с Эвальдом друзья…
– Да, – просто ответил Сальвестро.
Он взглянул наверх, на вялившуюся под крышей рыбу – ряд за рядом, ряд за рядом. А сам он – сколько низок этой самой рыбы подвесил здесь? Сотни? Тысячи? Целые косяки…
– Но раз вы такие друзья, почему же он не обрадовался, когда тебя увидел? – отважился спросить Бернардо. – По мне, так он вовсе был не рад. Скорее ошарашен.
Сальвестро пожал плечами, вспоминая, как две недели назад постучался в дверь Эвальдова жилища. Чего он ожидал? Эвальд возник на пороге и сначала его не признал; потом лицо у него вытянулось, а челюсть отвисла. Наверное, Сальвестро все-таки ожидал увидеть на его лице радость, но Эвальд лишь молча смотрел на него да на великана, переминавшегося с ноги на ногу у него за спиной. И выглядел Эвальд даже не ошарашенным. Испуганным – пожалуй, так.
Придя в себя, Эвальд все же оказал им гостеприимство – несколько запоздалое и довольно сдержанное. Они с Бернардо, сказал он, могут ночевать в рыбном сарае, когда-то служившем Сальвестро домом. Эвальд снабдил их одеялами, одолжил бочку, разрешил воспользоваться своей лодкой – после того, как сезон ловли окончится. То есть послезавтра… Об этом Сальвестро тоже не желал думать.
– Он полагал, что меня уже нет в живых, – сказал Сальвестро. – Но когда-то мы с ним дружили. Очень давно.
Это было больше чем дружба – Эвальд был единственным его другом на этом острове. А остров был для него целым миром. Он взглянул поверх костра на Бернардо – тот широко зевнул. Великан явно терял интерес к рассказу, и то, что вызвало у него приступ ярости, рассеялось, исчезло. Да, в сарае действительно было и холодно, и сыро. И все здесь провоняло рыбой. Он вспомнил, как на том самом месте, где он сейчас сидит, сидела мать, держа в одной руке серебристую рыбину, а в другой – нож.
Она потрошила рыбу для отца Эвальда и еще для одного рыбака. Когда те возвращались с уловом, им с Эвальдом полагалось пережидать снаружи, и тогда они играли в лесу, иногда дрались, и Эвальд никогда не ходил в победителях. Он показал приятелю три тропинки через торфяное болото, а еще – как пробираться на сеновал к Хаасам: там они воровали капусту. Пытался научить его плавать. И они делились всеми своими тайнами.
Когда отец Эвальда и другой рыбак возвращались на берег, он тоже бежал к лодке, но Эвальд тогда с ним не разговаривал, а другой рыбак обыкновенно крестился и вообще смотрел в сторону. В другие дни он обследовал остров, искал всякие занятные вещи, чтобы потом рассказать о них другу. На восточной стороне, в саду, заполненном крапивой, росли дикие сливы, стояли высокие ясени. В торфяном болоте плавала колюшка, по ночам на берег возле Козерова выбрасывались угри – они ползли через узкую полоску земли, поросшую тонкой травой. Он умел плавать под водой с открытыми глазами и задерживать дыхание едва ли не до потери сознания. Обо всем этом он рассказывал Эвальду, но главные его тайны принадлежали не ему – о них он слышал от матери.
Мать рассказывала о волках, что живут стаями. У них желтые глаза, и они видят в темноте. Волки похожи на собак, только они больше и ноги у них длиннее. А еще они боятся огня. А медведи нечего не боятся. Встав на задние лапы, они становятся в два раза выше человека, бегают, как ветер, взбираются на деревья и любят лакомиться детьми. Но они не умеют плавать, поэтому на острове нет ни медведей, ни волков. Мать говорила, что, если нападет медведь, надо бежать к морю. Но все эти животные водятся на материке, там, где он никогда не бывал. Порою на южной стороне он видел всадников, скачущих по прибрежной дороге, наблюдал за рыбацкими лодками, которые утром плыли на восток, а вечером – на запад. Там они становились на якорь, объясняла мать, в большом порту, расположенном дальше по берегу.
Все это она рассказывала ему, пока разделывала рыбу. Работала она при свете костра, почти на ощупь. Он смотрел, как скользит по рыбьему брюху нож, находит анальное отверстие, раз, два, нож резко поворачивается, и вот уже из рыбы выпростаны кишки. Потом он продевал сквозь жабры выпотрошенной рыбы шнур и подвешивал длинные низки под самой крышей. Он сидел перед матерью, глядя, как она работает, и, если он слишком много болтал, мать делала быстрый взмах рукой, и тогда рыбьи кишки летели ему прямо в физиономию. Мать никогда не промахивалась, а однажды кишки угодили ему прямо в рот. Он видел, как двигаются в полумраке ее руки, мелькают белые рыбьи брюха, сверкает нож, поблескивает серебряный браслет у нее на руке. Как-то раз он спросил, почему она не снимает браслет, а она ответила, мол, кое-кто уже снял браслет – и расстался с ним навеки. Мать нашла тот на берегу, после шторма. Он не помнил, сколько ему тогда было лет. А хочет он знать, откуда браслет взялся?
Он кивнул.
Вот так это все и началось, думал он сейчас. Вот почему он сюда вернулся – или, скорее, вот почему в свое время отсюда убрался. Он снова обвел глазами сарай, в котором мать когда-то рассказывала ему все эти истории. Большинство островитян держались от нее подальше. Они были другими, она и ее сын. Из-за Винеты. Из-за Винеты и ее богов.
Она рассказывала ему о стоглазом Святовите, который жил на небе и почивал на облаке, сотканном из дыма очагов, а когда очаги погасли, упал в море и утонул. И теперь видны только его когти. Здешние думают, что это острова, а это вовсе не острова, а его когти. Святовит пытался вылезти из моря, но вода давила, не отпускала, пока он не утонул, но есть еще места на острове, где чувствуется его сила. Мальчик мотал головой, делал вид, что не понимает, но прекрасно знал, что мать говорит о роще каменных дубов. Однажды вечером он за ней проследил: прокрался через подлесок, залег под кустом ежевики и смотрел, как она собирает на прогалине хворост. В центре рос огромный дуб, высокий-высокий, выше окружавших его буков, и его толстые, тяжелые ветви свисали почти до земли. Он видел, как мать, наклоняясь и выпрямляясь, приближалась к дубу. Волосы у нее были темные, темней, чем у всех, кто жил на острове. Она выкрикивала какие-то непонятные слова. Он пополз назад, не спуская с нее глаз, а потом уже видел только темную крону дуба да что-то светлое, обвившееся вокруг его ствола. Тогда он повернулся и убежал.
Как-то раз мать сказала, что раньше Святовит правил всем островом, да и материком тоже. Люди, ему поклонявшиеся, построили здесь огромный город, но была сначала война, а потом та самая буря. Город звался Винетой.
После этого она рассказала обо всем, и он много раз просил ее рассказывать снова. Мать никогда не отказывалась, так что он выучил эту историю наизусть. Он принялся прочесывать северную оконечность острова, рыскать по песчаному пляжу под недремлющим оком монастыря, воздвигнутого на высоком берегу, – тот мрачно взирал на морские дали. Рыбаки редко забрасывали сети в тамошних водах. Когда отец Эвальда сказал, что они возвращаются оттуда без улова, а часто и с порванными снастями, он подумал, что это Святовит разрывает сети и пожирает улов. На берегу он находил один только выброшенный прибоем лес да крабов. Он пытался представить себе, на что похож Святовит, ведь если один коготь бога размером с весь остров, тогда Святовит больше всего на свете – кроме неба и моря! Он бросал камнями в коз, пока пастух не прогонял его прочь, глядел, как идут по Ахтервассеру гребные лодки, мочился в прудик за домом пастора Ризенкампфа, и в конце концов пруд завонял. Святовит и Винета – это были его главные тайны.
Как обычно, он ждал под буками. Несколько человек закатывали в сарай бочки с рыбой, Эвальд тоже там слонялся. Когда мужчины скрылись в сарае, он помахал Эвальду, и тот помчался к нему. Эвальд запыхался, однако даже не остановился перевести дух, а молча схватил его за руку и потащил в лес. У Эвальда имелась тайна куда занятнее, чем угри да колюшка.
Они бежали и бежали, мимо сельдяного навеса, мимо Ронсдорфовой пасеки, потом Эвальд остановился и сказал, что сейчас покажет лучшую свою тайну, но только чтоб никому больше – пусть он поклянется. Он энергично закивал: конечно никому – да и рассказывать-то было некому.
Они снова помчались – мимо монастыря, потом по тропинке, огибавшей странный курган возле Крумминера. Дальше была ферма Стенчке; они прокрались вдоль курятника и рванули через двор. Стенчков пес знал Эвальда, потому и не поднял лая, но все равно было боязно. Однажды Стенчке спустил на него своего пса – он тогда шел по краю поля, и Стенчковы дочки его увидели и заорали, что вот, мол, Дикарь идет, сейчас заберет. Все дети звали его Дикарем. Кроме Эвальда. Пес бросился за ним, но ему удалось убежать через торфяное болото. Эвальд присел на корточки и прильнул к стене. Из-за стены доносилось невнятное бульканье голосов. Эвальд встал и уступил ему свое место. В стене была щель. Он нагнулся и заглянул. Там были дочки Стенчке, которые среди облаков пара лили друг на друга воду, скребли, ополаскивали и развертывали белые простыни, – совсем голые. Он смотрел на них и чувствовал, что Эвальд за ним наблюдает. Он думал о своих сокровищах – сливах, торфянике, угрях, о том, как здорово умеет он плавать. Но у Эвальда была совсем другая тайна.
Обратно они шли через лес. Ветки ясеней больно хлестали по плечам, Эвальд хотел было обойти это место, сделав крюк, но он упрямо продолжал шагать по тропинке. Эвальд сказал, что точно женится на Еве, его отец хорошо знает Стенчке и иногда одалживает ему свою лодку. Эрика тоже ничего. А почему он молчит?
Он думал о трех девочках, льющих друг на друга воду из кувшина, об их пухлых ручках, раскрасневшихся от пара, о собаке, которая загнала его в болота. Эвальд шел рядом и болтал без умолку, но он не слушал. Темнело, черные верхушки деревьев мели небо. Они уже почти дошли до прогалины. Он остановился, и Эвальд остановился. У него тоже была своя важная тайна. Он взял с Эвальда ту же клятву, что перед тем взял с него Эвальд, и дальше они шли в молчании, пока не остановились у большого дуба. Там он разделся, сказал своему товарищу тоже снять одежду, они взялись за руки и обхватили дуб, и он стал рассказывать Эвальду про Святовита. После истории про острова и Святовитовы когти Эвальд разревелся и попытался вырваться. Ствол остывал. Стало совсем темно, луна скрылась за облаками. Эвальд все вырывался, а он изо всех сил удерживал его руки и чувствовал, как грубая кора царапает ему кожу. Он принялся произносить слова, которые шли из самых глубин, отрывистые и хриплые, одни и те же, одни и те же, как заклинание. Он слушал, как слова улетают, как их место занимают приглушенные лесные звуки, скрип ветвей, тайное шуршание корней. Он отпустил своего пленника, и Эвальд, скуля, удрал в лес. Он медленно оделся и побрел к своему жилищу, размышляя о том, что наделал.
Теперь, вспоминая, он понимал, почему сделал это. Бернардо лежал без движения – наверное, заснул. Я знал это даже тогда, признался он сам себе. Он открыл Эвальду свою самую главную тайну, потому что Эвальдова тайна была богаче тех, которыми он раньше с Эвальдом делился.
На следующей неделе никакого улова им не привезли. Такого никогда не случалось. Он до темноты ждал друга под ясенями, но друг не появлялся. По вечерам матери приходилось зазывать его в дом. Она ждала еще неделю, но отец Эвальда так и не появился, и тогда она велела соорудить подставку для сушки. Вонь в сарае стала невыносимой: селедка начала гнить. Подставку он принялся делать на самом краю леса, неподалеку от сарая, и охапками таскал из лесу длинные палки. Бросив на землю последнюю охапку, он вдруг заметил на земле следы, целую путаницу следов, а чуть подальше, под ольхой, следы были глубокие, словно кто-то простоял там, наблюдая, несколько часов кряду.
Нет, не следовало открывать Эвальду материн секрет. Он рыскал вокруг дома, под ногами шуршали палые листья, колючки ежевики цеплялись за рубаху. Он сходил с тропы, ползал под кустами, разыскивая взглядом чужие следы. Каждую ночь он прочесывал лес, и однажды, в пробивающемся сквозь листву лунном свете, увидел фигуру человека – или это ему помстилось? Он всматривался и всматривался, а потом человек повернулся и исчез в ночи. Может, это был тот же, кто оставил следы, а может, другой. Он знал, когда и почему появились здесь эти люди: Святовит прогневался и послал своих демонов, чтобы напугать его. Он представлял себе, как из моря вырастают головы, как маршируют по берегу тела, как его хватают и утаскивают вглубь, в Винету. Что же он натворил! Демоны выжидали, и он не мог понять, чего они хотят. Если они пришли не за ним, то уж точно за матерью. Он хотел ей во всем признаться, но не смог. И так ничего и не сказал.
На третью неделю мать вдруг поднялась среди ночи и вышла из хижины. Тогда он уже был готов все ей сказать, но вместо этого дождался, пока растает эхо ее шагов, и отправился следом.
Лето было на исходе, и, опускаясь сквозь прогалины в лесном пологе, в землю упирались белые колонны лунного света. Он крался по лесу, и ему казалось, что вот-вот откуда ни возьмись выскочит мать, схватит его за шиворот и оттащит назад, в дом. Он увидел их возле самой дубравы – двоих мужчин, молча и неподвижно стоявших среди деревьев. Издали их было трудно разглядеть, но он все-таки увидел, что стояли они лицом к прогалине. Он замер, потом нырнул за куст. Мужчины повернулись друг к другу, и он увидел, что один из них – отец Эвальда. Они двинулись вперед, и он подумал, что сможет их обежать и добраться до прогалины раньше их – за густой листвой подлеска они его не заметят. Он приподнялся и изготовился было бежать, как вдруг чья-то грубая рука схватила его сзади, вторая рука накрыла ему рот, и он почувствовал, как ноги его отрываются от земли. Это был человек с лодки, тот самый, что никогда с ним не разговаривал, а с ним был еще один. Он извивался, словно угорь, но вырваться не мог. Эти двое помахали тем двоим, что были впереди, потом человек из лодки подхватил его под мышку и куда-то поволок. Он пытался кричать, но рука крепко стискивала ему рот. Его понесли обратно к сараю, и он заметил, что первые двое направились дальше, в сторону прогалины.
Он отбивался изо всех сил, но мужчина легко укрощал его сопротивление, даже шага не замедлил, двигаясь молча, угрюмо и целенаправленно. Наконец похититель поставил его на землю и трижды наотмашь ударил по уху. Удары оглушили его, он почувствовал дурноту. Луна металась по небу, ее белый свет, глубоко проникающий во тьму, то появлялся, то исчезал. Из черноты леса вознесся пронзительный вопль: он рос и рос, устремляясь в самую пустоту неба. Чей это был крик? Его собственный? Мужчины принялись запихивать его в бочку с водой: подняли за щиколотки, прижали руки к бокам, чтобы не цеплялись за края, и сунули вниз головой в воду. Он погружался, погружался, отчаянно колотя руками и головой по днищу и стенкам бочки, но без толку. Он начал захлебываться.
Спас его не кто иной, как отец Эвальда – вытащил из бочки и швырнул на землю. Задыхаясь, он стал отрыгивать воду, а когда поднял голову, все четверо мужчин молча смотрели на него сверху вниз. На дальней стороне прогалины другие мужчины скручивали смутно белевшее в темноте тело. Мать дергала руками и ногами – видно, ее чем-то связывали. Некая рука словно бы сдавила ей горло, так же как и ему. И она все смотрела и смотрела ему вслед, пока его не подтащили к берегу, где поджидала лодчонка. Он был слишком испуган, чтобы вырываться.
Лодка отчалила. Один из мужчин греб, второй сидел лицом к нему, на корме, и по-прежнему молчал. Слышались только скрип уключин да тяжелое дыхание гребца. Он видел, как тает за кормой остров, превращаясь в темную полоску. А потом тот, другой, разразился бранью: он-де самый удачливый ублюдок на свете, а вообще надо было бы по-свойски разделаться с ним, утопить в бочке. Адское отродье, порождение Сатаны – для таких, как он, нет ничего слаще, чем растлевать своими лживыми бреднями души невинных христианских детей.
Они обогнули стрелку острова и вышли в открытое море. Тот, что сидел лицом к нему, приказал ему отвести взгляд, потому как он знает все их сатанинские штучки.
Он даже и не понял сказанного – слова были просто шумом, вроде плеска весел и скрипа уключин за спиной. Гребец молчал. Он видел, как сидящий на корме достает из кармана два обрезка веревки, и застыл от страха, будто его уже связали по рукам и ногам. Гребец опустил весла, лодка стала поворачиваться. Второй потянулся к нему, и тогда, внезапно обретя силы, он вскочил и прыгнул в воду.
И снова, во второй раз за вечер, его обволокла холодная влага. Он нырнул и поплыл под водой, пока кровь не застучала в ушах: ему показалось, что легкие у него вот-вот разорвутся. Он вынырнул на поверхность футах в тридцати от лодки. Мужчины стояли и смотрели каждый в свою сторону, ожидая, что он вынырнет где-то у борта. До материка было около полумили, а значит, они его ни за что не поймали бы. Он развернулся и поплыл в ту сторону. Темные воды моря несли его, ему помогало слабое течение, и он чувствовал себя непобедимым. Сначала он плыл как рыба, потом – как тюлень. Он мог бы плыть так вечно. Перевернувшись на спину, он устремил взгляд в небо; воды несли и несли его. Море обнимало его нежно-нежно, рокотало, бормотало что-то, пока ему не стало казаться, что из глубины доносятся приглушенные голоса. Он мог нырнуть и плавать среди улиц затонувшего города, а мог вот так парить между морем и небом, там, где море переходило в небо, и наоборот. Они были водяными людьми, и вода всегда будет им помогать. Странное море, почти пресное, почти лишенное приливов, осторожно и нежно несло его к берегу.
– И они все еще там, Бернардо. Они и все, чем они владели, – дома, улицы, храмы, полные серебра. Вся Винета. Ты слушаешь меня, а, Бернардо?
Но великан спал, завернувшись в одеяло, запрокинув голову и разинув рот. Сальвестро слушал храп, его приливы и отливы, пока не начал различать за ним другие ночные звуки: эхо затихающих штормов, глухой ропот воды, превращающейся в лед. Он представил себе первых людей, взирающих на бескрайние воды, а потом – армию чужаков, стоящую на крутом обрыве над исчезнувшим городом, и как вздыбилась вытесненная городом гигантская обратная волна, карабкаясь на утес, чтобы всех их настигнуть. Он ворочался, мысли его путались, и он позволил измученному разуму сдаться, подчиниться вкрадчивому нашептыванию моря, раствориться в нем, как растворяются одни жидкости в других или как одни потребности уступают место другим, более насущным. Винета отозвалась, выкарабкалась из тихих вод, ответила мольбам солдат: город, который им не удалось захватить, ждал, чтобы поглотить их и потопить в себе. И он был там, с ними, в этом лютом затишье, в беззвучном вихре страшного разочарования.
Генрих Лев с капитанами, сержантами и взводами пехотинцев протопал по разбитому и снова смерзшемуся льду Ахтервассера. Они уже видели, как обагряются кровью вендов их клинки, как взметается к небу багрово-черное пламя, предвкушали катарсис, последние очистительные судороги. Они преодолели болота, реки, леса, они претерпели голод, холод, болезни. Лед – а что лед? Чем он-то от всего остального отличается? Но они с размаху налетели на скользкие ледяные валы, немногие оставшиеся у них лошади спотыкались и калечились о зазубренные осколки и падали в невесть откуда взявшиеся провалы, напоминания о ночной буре. А на Эльбе, позади солдат, чье наступление приостановилось, оставались их семьи; в спину их подталкивали орды колонистов – из Голштинии, Фризии, даже из Зеландии – и красноречие епископов, призывавших громить мерзкого врага, «доколе, с Божьей помощью, их вера или вся их порода не будут уничтожены»; позади остались воспоминания о сгоревшем под Любеком флоте, об ордах Никлота на берегах Траве и мириадах костров, о вечной усталости и въевшейся в кости зимней сырости, о запекшейся крови на лицах монахов и о вырезанных у них на лбу крестах, о том, как монахов волокли по деревенским улицам; о том, как они то брали, то оставляли Эльбу с именем «Круто!» на устах – с этим боевым кличем спасались бегством деды их дедов, со времен резни в Мистивиджое он все звенел в воздухе, с тех самых времен, когда голова епископа Иоанна – обескровленная, с вывалившимся синим языком – была водружена на алтарь велетов, дабы ее пожрали годы-черви; этот боевой клич сопровождал их в отступлении, перекрывал жалобные причитания, с ним, спотыкаясь, падали они на растерзанную землю, с ним обреченные графы и безымянные маркграфы собрались в тиши монастырской церкви вокруг бездыханного тела Оттона, дабы во всех подробностях припомнить деяния Саксонца на его скорбных comitatus… [1]1
Проводах (лат.).
[Закрыть]
Для этих изнуренных до крайности воинов и тяжесть мечей, и марш-бросок были почти незаметны на фоне той всепоглощающей алчности, что гнала их вперед и вперед, пока не уперлись они в эту береговую линию, в пролив перед островом. Там, где лед переходит в землю, они встали, чтобы подождать отставших, развести костры, разбить последний из тысяч лагерей.
Буря пронеслась. Небеса расчистились. Маршевым порядком они двинулись на север, к острову, уберегая ноги от холода при помощи обмоток. Подмерзший торф крошился под их поступью. С буковых ветвей осыпалась изморозь, выбеливая им головы и плечи. Где-то там, за деревьями, лежал город. Восточный и западный берега делались все ближе друг к другу, в конце концов образуя мыс. Когда они выбрались из леса и остановились, то в памяти их, дочиста отдраенной бурей, хранились лишь имена мертвецов. Перед ними были крутой обрыв, спокойные воды да смиренная тишина, нарушаемая лишь всплесками срывающихся глиняных чешуек. Там, где длинный перешеек когда-то расширялся и превращался в плоскую возвышенность, на которой стоял город, они нашли зияющую рану – знак неистового и всеуничтожающего порыва. Они отпрянули от края. За ними был остров, весь Нордмарк с его торфяниками, болотами, лесами, помеченными крестами их могил, молчаливыми рощами, усыпанными красными и желтыми листьями, а под листьями, под покровом всепожирающей земли лежали, слой за слоем, тела их предков, спрессованные временем. Лев и его люди пристально смотрели вперед и вниз, но видели только воду. Город исчез.
Предвидения вернулись, вырванные из забвения, и трепетали на презрительно взметнувшихся наконечниках копий. В своей безмолвной ярости воины вспомнили полустершийся из памяти эпизод всего лишь двадцатилетней давности – осаду Щецина, который они переименовали в Штеттин. Именно тогда они впервые ощутили вкус этого почти пресного моря, вкус обычной воды, тогда как язык ожидал раствора соли. Среди молчаливых, затаивших злобу солдат были еще ветераны той кампании, и они вспомнили, как тонули в черной грязи Одера осадные машины, как церковники вколачивали кресты в болотистую почву, как верещал епископ Здик, подбадривая латников и галопирующих за ними всадников. Палисады там были невысокими, без кольев, и лица, которые оттуда на них взирали, были скорее удивленными, чем угрюмыми. Предстояла легкая добыча, что в сражениях с язычниками за Господа и Саксонию случалось нечасто. Натиска их было уже ничем не остановить. Воины, готовые обагрить свои руки кровью нечестивцев, замерли в предвкушении стремительной победы. Вольноотпущенники воздели копья, всадники натянули поводья, кони встали на дыбы, и тут по рядам пронесся шепоток. Ряды в замешательстве вздрогнули. Все выглядело как-то не так, странно выглядело, их собственные, казалось, ожидания обернулись против них же самих…
Они увидели, как над палисадом воздвиглись кресты, ворота отворились и по рытвинам и ухабам к ним зашагала фигура в полном церковном облачении – Адальберт, епископ Померании; с каждым его шагом боевой дух войска угасал, отползал в тихую гавань смятения и путаницы – этих неприятелей им было не понять никогда, – и вот все распуталось: оказалось, что жители Штеттина обратились к Христу еще несколько столетий назад. Они сошлись в точке, где противоположности встречаются и отменяют друг друга. Вкус той давней растерянности ощутили они сейчас на обрыве – да, был у них уже такой опыт, только пользы от него никакой, снова их целеустремленный напор был остановлен, но на этот раз силами более темными и непонятными. Островом-то они завладели, но цель их так же далека, как и прежде. И куда же двинуться теперь?
Изувеченный обрубок мыса, ошметки кроваво-красной глины, а под ними – бесконечный, непроницаемый и спокойный водный простор. Там укрылся от них город, который они явились захватить, храмы, которые они должны были сровнять с землей, мужчины и женщины, которым следовало перерезать глотки, детские головки, которые надо было размозжить о стены, все это исчезло, скрылось – не ухватишь. Дело останется несделанным. Эта кровь так и не будет пролита. Их оставили с носом, и каждый из них, порывшись у себя в душе, понял: от того, что добыча ускользнула так нагло, аппетит стал еще острее. Их раздразнили победой, но потом ее отняли, и она лежит сейчас где-то там, среди медлительных течений, в ленивом токе вод. Город должен был стать последним редутом, город и все, кто в нем жил, а не эта желто-серая гладь, это бескрайнее ничто. Нарушенное обещание. Подкравшееся тихой сапой море.
Они построят здесь храм. Издалека, из каменоломен Бранденбурга, доставят они материал, дабы воздвигнуть памятник своему смятению. Они с презрением отвергли местный песчаник, послав на юг и на восток за гранитом. Пять летних сезонов подряд спускались по Эльбе и Зале тяжелогруженые баржи, пока вся береговая полоса не была вымощена серо-черным камнем. Гранитные глыбы в человеческий рост вытесывали за сотни миль отсюда, и повозки с ними тяжело и упорно ползли через Ахтервассер, через весь остров к обрубленному мысу. Фундамент, как его ни укладывали, погружался в мягкую почву, но наконец под него забили сваи, что и приостановило неуклонное сползание. Деревянные постройки, наскоро сколоченные навесы и хижины в беспорядке оккупировали остров – люди забирались все дальше и дальше от строительной площадки. Времянки каменотесов и каменщиков перегородили дорогу к месту работ; тогда их снесли и поставили заново, поближе к березовой рощице. Соорудили также конюшни, бараки для подсобных рабочих. В небо поднималась терпкая вонь от горящих дубовых опилок – это в кузне ковали гвозди, крючья, затяжки, подковы, ободья для повозок, разные инструменты и сваливали грудой на заднем дворе. На складах высились аккуратные штабеля стропил, клепочного кряжа, досок для обшивки, стоек лесов, черепицы. Построили мастерские, установили колесные лебедки. Намерили веревок, сконструировали подъемные механизмы. В мягкой почве без труда вырыли котлован, и весной приехали плотники.
Но первоначальный набросок сооружения, этакий скелет будущей церкви, делается не из камня, а из дерева. И вот сквозь паутину лесов и обшивки, этих подпорок для карабкающегося ввысь храма, проглядывают очертания крестовых сводов, арок, башен, стен. На площадке кишат рабочие – сначала сотня, потом две сотни, потом, по мере роста здания, еще больше. Изготовители раствора толкут в огромных ступах известь, руки у них в побелевших шрамах от известковых ожогов, в известь добавляют песок, гравий, воду, и все это превращается в смесь, подвластную мастеркам каменщиков; у тех, кто перетаскивает камни, шрамы другие – они работают в рукавицах, но все равно пальцы у них раздроблены, срослись вкривь и вкось, ногти содраны, мозоли своей твердостью не уступают кости. Чернорабочие знай поворачиваются, и камни поднимаются и поднимаются по цепочке. Облицовочные блоки режут, полируют песком, промеряют отвесом. И вскоре скелет начинает обрастать мясом, стены ползут к небесам.
Когда минуло две зимы, на море уже смотрели две башни. По стропилам поползли кровельщики, вколачивающие крепеж для черепицы. Клепочный кряж, поддерживающий неф, заменяют нервюрами. В последний год все уже делается в страшной спешке. Подсобные рабочие разбредаются, каменщики пускают в дело первые попавшиеся под руку камни: их ждет следующая работа в пятистах милях от этого мрачного, неуютного места, в Страсбурге, – путь неблизкий. Штукатуры работают от рассвета до заката. Стекла вмазаны кое-как. Статуи стоят где попало. Из Любека кораблем доставляют священника, призванного освятить храм, и он талдычит перед алтарем о победах над язычниками, об изобильных морях и плодородных землях. С моря дует ветер, находит оставшиеся незаделанными щели, свистит под крышей, взметает с пола облака сухой штукатурки. Двадцать рабочих молча слушают, как прелат состязается с ветром. Он покидает храм первым, потом расходятся и рабочие. На пустынном острове остается молчаливая и пустая церковь.
Епископы, принявшие решение о ее строительстве, епископы, живущие в местах, от сих отдаленных, не могли предвидеть, что фламандские и саксонские поселенцы совершенно не рвутся ловить сельдь. Рукам, привычным к топорам да плугам, равно чужды и весла, и сети. Надо считаться и с тем, что здесь проходит граница – побережье становится ареной борьбы. С востока двинул свои эскадроны Болеслав, он перешел Одер и принялся грозить крестоносцам Льва, а Болеслав, между прочим, тоже христианин. Епископы Богемский и Саксонский будут встречаться в Старгарде и Гамбурге, но изрезанный берег устья Одера сопротивляется компромиссам, выработанным в ходе их сварливых бесед. Что касается устья Траве, так там острова вообще вели себя безобразно – отрывались от береговой линии и брели в море, и поведение этих на первый взгляд надежных земляных массивов, песчаных отмелей, крохотных полуостровов, которые то отделялись от материка, то снова с ним срастались, постоянно требовало нового толкования. Эта путаница опрокидывала все попытки разделения и распределения, так что епископы решили изложить всю эту муть в послании понтифику – пусть в Риме разбираются. Пришел ответ: Папа благословляет их и принимает дар. Они снова принялись спорить и браниться: такого ответа никто и предположить не мог, более того, он никого не устраивает. Но вот наконец решение найдено: Святейший престол создаст в Каммине миссионерскую епархию, которая станет заниматься делами язычников и собирать десятину. Говорили, что в этой епархии имеется и епископ, однако ни в Каммине, ни в Воллине, ни в Штеттине, ни на востоке, за Одером, вплоть до самого Старгарда, его никто и в глаза не видывал – даже на острове Узедом, торчавшем в речной горловине, словно кривая пробка. Но без епископа-то никак нельзя: мало ли на что потребуется его разрешение! Монахи, которые должны были здесь поселиться, где-то там его разыскивали и вроде бы отыскали. В конце концов, пусть формально, эта церковь относится к его ведению!