Текст книги "Литературная Газета 6258 ( № 54 2010)"
Автор книги: Литературка Газета
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 15 страниц)
Цензурное вырождение
Новейшая история
Цензурное вырождение
КНИЖНЫЙ РЯД
Арлен Блюм. От неолита до Главлита . – СПб.: ОАО «Искусство России»; Изд-во им. Н.И. Новикова, 2009. – 272 с.
У книги долгий и занятный подзаголовок – «Достопамятные и занимательные эпизоды из российской цензуры от Петра Великого до наших дней. Собраны по архивам и литературным источникам».
В этой истории действительно изобилие анекдотических сюжетов. Например, Пётр Первый, осыпаемый градом подмётных писем, связанных с расколом, со свойственным ему размахом в 1701 году постановил: «Монахи в кельях никаковых писем писати власти не имеют, чернил и бумаги в кельях имети не будут…» То есть царь решил извести даже не труды монахов, а сами орудия письма.
Но анекдоты анекдотами, а борьбу с цензурой русские литераторы вели суровую и непрестанную. Радищев восклицал, что «обыкновенные правила цензуры – подчёркивать, марать, не дозволять, драть, жечь всё то, что противно правлению…».
«Зарезала меня цензура! Я не властен сказать, я не должен сказать, я не смею сказать…» – гневался Пушкин.
Цензоры были постоянной мишенью для сатирических стрел и издевательств. Самые порядочные и чуткие из них не выдерживали такого положения. Так, цензор Никитенко в своём дневнике постоянно жалуется на свою «горестную участь». В результате взаимной травли работать в цензурных учреждениях могли только люди, которые пугались всего и соответственно могли запретить всё, что угодно. «Цензор Ахматов остановил печатание арифметики, потому что между цифрами какой-то задачи помещён ряд точек. Он подозревает здесь какой-то умысел составителя арифметики».
Конечно, нельзя всю историю российской цензуры сводить к идиотизму и мании преследования. В XIX веке русская цензура контролировала, например, медицинскую рекламу. Нельзя было печатно обещать достижение вечной молодости посредством капель из валерианы или нарзана. Цензура старалась защищать читателей от безграмотности, от обмана, от посягательств на честь и достоинство, оберегала общенародные ценности.
Однако русская литература и журналистика большей частью вообще не видели ничего конструктивного в самом существовании цензуры. Хотя, как известно, культура невозможна без определённой системы запретов. Пушкин, кстати, это понимал. И при всех своих изматывающих борениях с цензурой, порой доводившей его до неистовства, относился к ней неоднозначно. Как замечает автор книги, «он полагал, что «просвещённая» цензура всё же нужна – но строго в очерченных пределах». Пушкин же предупреждал: «Первые книги, которые выйдут в России без цензуры, будет полное собрание стихотворений Баркова». Сие собрание – а по замечанию Пушкина, под именем Баркова ходили все похабные рукописи – немедленно появилось в начале 1990-х годов, после падения советской цензуры…
Не только для литераторов, но и для большинства прогрессивного российского общества во все времена неукоснительной была формула юмориста Аверченко: «Если цензор, значит – дурак. Если не дурак, значит, не цензор…»
Это положение не изменили ни либеральные послабления, наступившие во времена Великих реформ Александра II и сделавшие весьма модным хорошо знакомое нам слово «гласность». Ни даже отмена предварительной цензуры в 1906 году, когда вышли «Временные правила о печати», весьма приближённые к цивилизованным европейским законам. По ним любое произведение печати могло быть запрещено только в судебном порядке.
«Благодаря отмене превентивной цензуры, смог во многом состояться «Серебряный век» русской культуры, – замечает автор книги. – Преследовались тогда в основном политические брошюры, призывавшие к насильственному свержению государственного строя… Примерно в половине случаев суд присяжных оправдывал книгу и её издателя. Более или менее свободно выходили социал-демократические (включая большевистские) книги и брошюры, в том числе и самого Ленина». Но по-прежнему «поэты-сатирики того времени, не подозревая, что ждёт их спустя десять–двенадцать лет, не жалели красок для обличения цензоров и цензурных правил».
А ждал их Декрет о печати, подписанный Лениным на третий день после Октябрьской революции. «Любая оппозиция в печатном слове стала невозможной, – пишет Блюм. – Вовсю свирепствовали учреждения с устрашающими названиями: «Ревтрибунал печати», «Военно-революционная цензура»… Их ведению подлежали «преступления и проступки против народа, совершаемые путём использования печати… «Ревтрибунал печати» работал рука об руку с Чрезвычайной комиссией – ЧК, наводившей ужас».
Характерный штрих – российские либералы и демократы даже в этой ситуации не видели разницы между царским самодержавием и большевистской властью. Сравнивали цензуру времён сидящего в заключении в Тобольске и ожидающего смерти Николая II с цензурой Ленина. И считали, что это одно и то же.
История цензуры советской эпохи занимает основную часть книги. 6 июня 1922 года было создано Главное управление по делам литературы и издательств (Главлит РСФСР) – «универсальный механизм предварительной и карательной цензуры». Главлит должен был предварительно просматривать все предназначенные к публикации произведения, составлять списки произведений, запрещённых к опубликованию. Без разрешительной визы Главлита и его местных органов печатать что-либо запрещалось. В секретных инструкциях говорилось прямо: «Главлит в области художественной литературы, по вопросам искусства, театра и музыки ликвидирует литературу, направленную против советского строительства». Вот так ясно – ликвидирует.
Главлит предусмотрительно позаботился и о самом себе, окружив свою деятельность покровом глубочайшей тайны. Писать что-либо о «методах и формах цензурной работы» строжайше запрещалось. Сами цензоры для большинства советских граждан были фигурами мистическими. Автор книги приводит «Перечни сведений, составляющих тайну и не подлежащих распространению в целях охранения политико-экономических интересов СССР», поражающие своей обнимающей все стороны жизни подробностью. Создаётся полное ощущение, что за их пределами не существует уже ничего живого. Засекречивается всё и вся. Включая, например, «план экспорта груздей из Псковской области».
Бдительность цензоров превращалась в абсурд, порождавший массу анекдотов. Даже уже в более или менее «вегетарианские» послевоенные времена в 1954 году Главлит по поручению Хрущёва разрабатывает правила передачи метеопрогнозов по радио в открытом порядке – «на период не более 5–7 суток по следующим важнейшим для сельского хозяйства элементам: температуре, заморозкам, осадкам, сильным ветрам без указания направления…». Видимо, по логике Главлита знать направление ветра были достойны только сильно руководящие товарищи.
Примеры такого рода и свойства любознательный читатель найдёт в книге Блюма в пугающем изобилии. Однако, оправившись от первого впечатления, можно задуматься и в несколько ином направлении.
Например, нельзя не признать, что при всём ужасающем давлении цензуры русская культура дала миру изумительные творения. Да и искусство советской поры блещет именами и достижениями, истинное значение которых мы уясняем для себя сегодня, на фоне имён и достижений времён бесцензурных.
Люди сведущие к тому же отметят, что в послесталинские времена советские деятели искусства умели и договариваться с цензурой, и обходить её. Не то чтобы всегда, но способы были. К тому же цензурные придирки создавали творениям и произведениям тот ореол запрещённого плода, который столь сладок и притягателен. Придавали значимость, порой и совершенно незаслуженную. Что во времена бесцензурные стало совершенно очевидно.
И ещё два наблюдения. Блюм считает, что «опасность восстановления «Министерства правды» сохраняется». Однако эпоха глобального Интернета делает эту опасность трудноосуществимой. К тому же власть теперь спокойно терпит критику и разоблачения в печати, которые просто тонут в безграничном море информации. Разоблачений столько, что они попросту обесценились. А говорить о гонениях на серьёзные книги с их мизерными тиражами и вовсе не приходится. Издавай – их всё равно сожрут гламурные детективы и прочая белиберда, которую насаждает свободный рынок.
Второе наблюдение вот какое. Борьбу с цензурой за абсолютную свободу слова российские художники вели ещё и потому, что считали её благодетельной для отечества. Как выражался Радищев, «обширна и беспредельна польза вольности печатания». В ХХ веке были два исторических мгновения такой полной вольности, когда печать стала практически бесконтрольна, – в 1917 году и в начале 1990-х. Оба раза пир свободы почему-то обернулся не благоденствием, а развалом государства и неисчислимыми жертвами. Согласитесь, тут есть над чем задуматься.
Игорь МИТИН
Прокомментировать>>>
Общая оценка: Оценить: 4,0 Проголосовало: 3 чел. 12345
Комментарии: 04.02.2010 13:31:10 – Евгений Яковлевич Голоднов пишет:
В начале было СЛОВО...
Много не стану глаголить, ибо,думаю, все приоритеты нравственные давно уже определены в Книге Книг – в БИБЛИИ. Помните,конечно, что «в начале было СЛОВО и СЛОВО было у БОГА». Не хочу прослыть ретроградом, но в частности, НАРОД РОССИЙСКИЙ оказался не совсем подготовленным к демократическим свободам СЛОВА, тем паче – к ИНТЕРНЕТСКОЙ СТИХИИ, а ведь ИНТЕРНЕТ – ИСКУШЕНИЕ!!!
Задолго до приговора
Литература
Задолго до приговора
ОБЪЕКТИВ
Максим Кантор. В ту сторону : Роман. – М.: ОГИ, 2009. – 256 с.
Считайте, что цели мои – избыточно честны, говаривал незабвенный Штирлиц. Его слова вполне применимы к новой книге Максима Кантора, постепенно приучившего нас к мысли, что художник в нём благополучно уживается с писателем.
«Миновало двести лет со времени нашествия либерального Запада на косную Россию, того нашествия двунадесяти языков, что описано Львом Толстым. Двести лет назад прогрессивный Запад, воплощённый великим Наполеоном, человеком с волей, фантазией, талантом, пришёл в Россию – а та, не оценив его по заслугам, прогнала. Прошло двести лет, и новое либеральное нашествие прогрессивного Запада затопило Российскую империю и, не встречая практически никакого сопротивления, размыло империю до основания. И это нашествие – в отличие от наполеоновского или гитлеровского – сопротивления не встретило». Это из дебютного произведения М. Кантора, «Учебника рисования», поразившего в своё время литературную общественность как объёмом, так и обилием неожиданных формулировок.
Новую книгу уже успели окрестить приговором либерализму. А также апологией нонконформизму. Несомненно одно – это очень настоящая книга и о настоящем человеке в исконном смысле этого слова. На фоне ужасающего количества постмодернистских поделок она выглядит белой вороной. «Кантор не стебается, он – единственный, как Толстой, говорит с читателем на уровне глаз, тем густым басом, который мы так часто слышим, перелистывая страницы „Войны и мира“ и „Воскресения“. Кантор, за всеми шуточками и пародиями, бесконечно серьёзен и не боится это показать» (Исраэль Шамир). С ним солидарен Лев Данилкин: «В общем, если вы верите, что наипервейшая функция литературы – говорить правду о том, что происходит за пределами книг, отражать, осмысливать и структурировать злобу дня, то вам сюда».
Но именно эта правдивость и серьёзность, по мнению других, является недостатком, и очень большим: «Впечатление, которое оставляет роман… – скорее чувство неловкости, вызванное человеческим документом. Вроде чужого письма, которое мы по случайности прочитали» (Варвара Бабицкая).
У Кантора что ни фраза, то диагноз или приговор: «Западный мир вёл наглую и жирную жизнь, набирал кредиты, которые должны были бы отдавать его наследники – если бы таковые наследники народились. Но до наследников дело не дошло, Запад умирал бесплодным напомаженным стариком». – «Ведь совсем необязательно, чтобы твёрдая рука секла или сдирала шкуру, – твёрдая рука может, например, покровительственно трепать по щеке». – «Отделить грех от добродетели очень просто. Но куда больше противоречий внутри самой добродетели». «Причина Первой мировой войны в том, что всем была нужна Вторая мировая». И уж совсем не смешно выглядит оглашение того исторического факта, что бессмысленно мотавшийся по русским степям бронепоезд генерала Деникина назывался «Единая Россия».
Болезнь, больница, страдания, умирание, гибель… Этим полны страницы романа, выстроенного по классическим канонам. От агонии Запада до кончины никому не ведомого врача-гинеколога. Смертельно болен и умирает в конце повествования главный герой (наряду с Историей) романа, учёный-историк Сергей Тетерников, никаких благ от своей учёности не получивший, да ничего серьёзного и не опубликовавший. С абсолютно русским кредо, обращённым к ученику: «Знаете, Антон, мне всегда казалось, что лучше выпить рюмку водки, чем вести пустые споры». Все его преимущества перед окружающими: он ясно понимает всю трагичность происходящего, но тем самым отнюдь не избавлен от собственной смерти. А споры, бесконечные споры о «вечных вопросах» идут и в больничной палате для смертельно больных, обречённых. Ну что им, казалось бы, Гекуба? Но больничные разговоры выписаны автором как некий греческий хор, сопровождающий любые события.
Конечно же, вспоминаются «Смерть Ивана Ильича», «Раковый корпус», «Один день Ивана Денисовича». И даже «Старик и море», как символ противостояния человека и беспощадной стихии.
Куда бежать из этого царства всеобщей гибели? Параллельно описывается история афганского узбека, который бежит из Москвы… в Афганистан! Что, конечно же, воспринимается как метафора исхода. Уж лучше туда, чем здесь! Более того, можно понять и так: он бежит из Царства Ирода. И тогда этот человек, который не воспринимается в начале повествования как главный герой, вдруг становится Иосифом, который вывозя спасает младенца, татарчонка, сына служанки Тетерниковых.
А есть ещё линия демократического журналиста Бланка и интриги вокруг «самой демократической газеты», владелец которой, некий торговец оружием, выбирает, кому рулить демократическим процессом в стране. И с присущим рынку цинизмом объясняет журналистам: да, дескать, у нас страна равных возможностей, но… разных результатов!
Как символ отношения Запада к нашей стране, присутствует в романе и гость Тетерниковых, англичанин Бассингтон-Хьюит, приехавший как исследователь «этой дикой страны». И в результате жестоко побитый тем же афганцем. Тем самым формулируется вопрос: «В этой предгрозовой ситуации, когда мир катится в тартарары, когда всё треснуло, стоит ли так надменно относиться друг к другу или эту расползающуюся, как корпия, действительность нужно собрать и не дать узбеку, таджику, грузину или русскому ненавидеть друг друга, как оно происходит сейчас? И первый, кто об этом должен задуматься, это, скорее, именно англичанин, потому что у него больше возможностей и привилегий.
Итак, приговор либерализму? Ах, кабы так. Вот выдержка из интервью Максима Кантора: «В том, что двадцать первый век будет веком Востока, у меня нет никаких сомнений. Мне как человеку, воспитанному на западной литературе и любящему западное изобразительное искусство, хочется надеяться, что Запад усвоит очередной урок очередного поражения».
И в этом слышится не приговор, а упредительный окрик: либерализм, попробуй ещё раз одуматься…
До приговора, увы, далеко. И в этом – тоже настоящесть книги, автора которой к утопистам никак не причислишь.
Александр ЯКОВЛЕВ
Прокомментировать>>>
Общая оценка: Оценить: 4,0 Проголосовало: 3 чел. 12345
Комментарии: 03.02.2010 16:15:12 – николай завалишин пишет:
книга о друге
Доброжелательный отзыв А. Яковлева о недавно вышедшей книге М. Кантора привлекает своим искренним сочувствием проблемам, поднятым в повести. Вместе с тем, считаю, что одного отзыва в ЛГ ( пусть и положительного) на произведение М. Кантора, затрагивающего весьма злободневные и актуальные вопросы, явно недостаточно. Предлагаю собрать в редакции ЛГ «Круглый стол» с участием наиболее авторитетных литераторов и посвятить его неторопливому и вдумчивому разговору о книге М. Кантора – материалы этого обсуждения, опубликованные в ЛГ, думаю, с интересом были бы встречены читателями.
Музы на брегах Невы
Литература
Музы на брегах Невы
ПИСЬМА В ТИБЕТ
Письмо седьмое
Продолжаем публикацию «писем» Кирилла АНКУДИНОВА (г. Майкоп) о современной русской поэзии, начатую в «ЛГ» № 26, 29, 35, 41, 45, 50 за 2009 год.
Снова здравствуй, мой тибетский собеседник.
Я огорчён твоим последним письмом. В какое положение ты ставишь меня? Опять я вынужден оправдываться…
Тебе не угодить. В прошлый раз тебя не устроило моё недостаточное внимание к слабому полу, к дамам-поэтессам. Сейчас ты недоволен тем, что я почти не упоминаю поэтов из Питера.
Что сказать тебе? В Питере (aka Петербурге, aka Ленинграде) я ни разу не бывал, а поэтов-питерцев слегка побаиваюсь.
Пять-шесть лет назад я открыл странную закономерность. Если в поэтическом цеху вдруг происходит скандалище, выплёскивающееся на страницы литизданий, если стихотворцы лезут стенка на стенку – в 90% это бузят питерцы (либо экс-питерцы, перебравшиеся в Москву, в США или ещё куда). Удивительное дело: вот московские поэты – прожжённые, прокуренные и проспиртованные ребята – ладят друг с другом и со всеми, зато бледные тонкоперстые наследники Иннокентия Анненского и Вагинова перегрызлись меж собою, что твои бобики.
Полагаю, дело вот в чём. Как известно, Петербург – самый умышленный город мира. Он не рос и расширялся сам собой – веками и тысячелетиями; он внезапно явился волей Петра Первого – и враз оказался насыщен всей европейской культурой. Такое не может пройти бесследно.
Судьба питерца – вечно искать пропорцию в соотношении «естественных начал» и «искусственных норм», должную золотую меру «культуры» и «натуры». Что порождает знаковый, типичный, сугубо петербургский «культ изящных искусств», с одной стороны. И столь же знаковую «беспощадную невскую откровенность» с другой.
А с третьей стороны, сей больной вопрос вызвал раскол в стане нынешних питерских поэтов – на ампирно-сосновых «старопитерцев» и барочно-еловых «младопитерцев».
«Старопитерцы» сплотились вокруг Александра Кушнера.
Кушнер – вопреки своему декларативному консерватизму-традиционализму – автор уникальный в своём роде; он (единственный из современных поэтов) наследует русскому постклассицизму девятнадцатого века – дружно осмеянному и незаслуженно забытому. Кушнер – оптимист, аполлонист, горацианец, обожатель Античности и Средиземноморья, литературный потомок не столько Батюшкова и Баратынского, сколько Степана Шевырёва и Николая Щербины – записных римо– и афиноманов. Идеал Кушнера – «древний пластический грек», степенно шествующий мимо Парфенона со свитком стихов Анакреона и оставляющий достопамятные пометы на полях элегий.
Сказать, что это нетипично для российской поэзии – не сказать ничего. Время от времени кушнеровский просветлённый неоклассицизм входит в противофазу по отношению к духу российской поэзии – и тогда из-под пера Кушнера выходят поразительные (в своём роде) строки:
Мы жили не в худшее время,
так нам повезло.
Везение – странное слово,
как если бы зло
В нём было да выпало,
призвук остался один.
Ни войн, ни арестов,
и ты сам себе господин.
Сидишь на террасе,
на синее море глядишь.
Вегетарианская,
викторианская тишь.
В России не много таких
насчитаешь эпох
Прохладно-отрадных,
и чудится в этом подвох.
И кажется, что-то вот-вот
возмутит эту гладь.
Не выпить ли нам
за военные астры опять?
В виду неизвестно
каких предстоящих обид.
Нам Блок удивится,
и нам Мандельштам не простит.
Второй бы ушанку,
а первый с себя свитерок
Стянул через голову –
лишь бы морской ветерок
Ласкал его, гладил на фоне
притихшей страны.
Вот только всё реже стихи
почему-то нужны.
(Знамя, 2008, № 7)
Друг мой, не показалось ли тебе, что имена Блока и Мандельштама выглядят в данном контексте крайне неуместно? Положим, самого Кушнера нынешняя «вегетарианская, викторианская тишь» умиляет (хотя зверств и беззаконий в ней предостаточно; имеющий глаза да увидит). Но для чего приписывать свои личные настроения другим людям? И кому! Блоку с Мандельштамом! Ведь это отзывается глянцевым туристическим постером и ресторанным меню. («Омар Хайям писал: «Бутылка красного вина, сборник стихов и ломтик хлеба – ничего большего я не желаю». Но нам думается, что он не отказался бы от бараньих котлет нашего гостеприимного заведения…», – это я прочитал в меню одного из литературных кафе.) И надо ли после лукаво сокрушаться, что «вот только стихи почему-то всё реже нужны»?
В «старомодном европеизме» поэзии Кушнера есть что-то неестественное. В этом «алтаре Аполлона» нет дионисичности, грозной стихии, романтической метели – не потому, что её здесь вообще не может быть (или не должно быть), а потому, что её отсюда вынули насильственно. Из боязни («кабы чего не вышло»).
Мне думается, что «старопитерцы» переоценили акмеистскую «тоску по мировой культуре». Избыток «мировой культуры» вреден (как вреден любой избыток).
«Младопитерцы» пытаются исправить этот перекос – разными средствами и с различным успехом.
Более всего мне интересен опыт литературной группы «Камера хранения». По своему формальному статусу эта группа – питерская лишь наполовину. На ту половину, которая живёт в Петербурге (вторая половина основателей и авторов «Камеры хранения» ныне пребывает за границей – в основном в Германии). Но это не столь существенно, поскольку все поэты «Камеры хранения» – и по эту сторону границы, и по ту – работают в рамках «питерской поэтической школы».
Принимаю в этом опыте я не всё. К примеру, «Камера хранения» чересчур открещивается от всего советского, что иногда приводит к конфузам. Так, Ольга Мартынова недавно насмешила всех, невпопад закричав: «Призрак бродит по России, призрак соцреализма!»
За творчеством двух главных авторов «Камеры хранения» – Олега Юрьева и Валерия Шубинского – я слежу давно. Эти поэты входят в число моих любимых.
Вот стихотворение Олега Юрьева – не самое яркое, но очень типичное, показательное.
Истолчённая мгла просыпается
сквозь решётку в стеклянном огне –
это птица-игла просыпается
и летит к истончённой луне.
Растворяется блещущий зрак –
растворяется свищущий мрак.
Здравствуй, мгла моя, ясная, зимняя,
здравствуй, ночи светящийся шар –
это птица-игла-Полигимния
возвращается в белый пожар.
Зелен ветер на снежном плацу –
ловит волк роковую овцу.
Между прочим, это пейзаж: зима, увиденная сквозь ночное морозное окно (Юрьев – очень пейзажный поэт, мастер причудливо-изысканной светописи).
…Тонкая лунная игла в окне сначала становится птицей, а затем – Полигимнией. Стихия света заключена в кристаллическую структуру «античной оптики». «Натура» не изымается из «культуры» (как у Кушнера); «натура» впаяна в «культуру». И «культура» – не что иное, как заледеневшая «натура» («так ярый ток, оледенев, над бездною висит»).
Валерий Шубинский многим похож на Юрьева – но его поэтика чуть гибче, мобильнее. Шубинский отходит от торжественной, роскошной, цепеняще неподвижной барочности Юрьева – то в прихотливое визионерство (что удивительно: рассудительный критик Шубинский в своих стихах – маг-сюрреалист и едва не психоделик), то в сюжетность, то в историософию, то в саднящую социальность.
Лично для меня поэзия Валерия Шубинского являет собой эталон должной пропорции «сложности» и «простоты». Она сложна – но не до зауми; она проста – но не до тривиальности. Стихи Шубинского разгадываешь, но понимаешь.
Вот как Валерий Шубинский сопоставляет две столицы – Москву («Нижний город») и Петербург («Верхний город»).
Нижний город – золото и дёготь,
Верхний город – ветер и гранит.
Нижний скажет: полон я цветами,
Лицами, дворами и дождём.
Верхний город шевельнёт мостами,
Улыбнётся старческим лицом.
Позволю себе не согласиться – не такое уж старческое лицо у Петербурга. Ведь в нём живут и творят столько замечательных поэтов: Глеб Горбовский и Виктор Соснора, Александр Миронов и Дмитрий Григорьев, Алексей Пурин и Алексей Машевский, Илья Кучеров и Игорь Булатовский…
Так что Петербург не только был, но и доныне остаётся городом поэзии. Своеобразной поэзии…
Твой Кирилл
Прокомментировать>>>
Общая оценка: Оценить: 3,0 Проголосовало: 1 чел. 12345
Комментарии: