412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Линн Виола » Крестьянский бунт в эпоху Сталина: Коллективизация и культура крестьянского сопротивления » Текст книги (страница 21)
Крестьянский бунт в эпоху Сталина: Коллективизация и культура крестьянского сопротивления
  • Текст добавлен: 13 апреля 2017, 07:00

Текст книги "Крестьянский бунт в эпоху Сталина: Коллективизация и культура крестьянского сопротивления"


Автор книги: Линн Виола


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 26 страниц)

«Женщины активно противостояли колхозам, а мужчины были в основном пассивны. Женщины, особенно в центральных областях страны, занимались обработкой земли, вели домашнее хозяйство, по сути там был в некотором роде матриархат. Мужчины же ушли в город на заработки… Женщины говорили мужчинам, что им следует делать. В 1931 г. наши войска стояли под Смоленском. В одной из деревень женщины решили созвать собрание и распустить колхоз. Такие собрания шли во многих местах. Я помню, как в городке Дубровка под Смоленском женщины решили забрать зерно для сева. Мужчины в этом участия не принимали и держались в стороне. Председатель колхоза сначала посмеялся над этой “женской чепухой”, но, когда стало ясно, что они не шутят, ему пришлось звать на помощь милицию»{938}.

Действовали ли женщины по указке своих мужей или же противостояли им, было очевидно, что многие сельские жители осознали, насколько женский протест успешнее и безопаснее мужского. Этому способствовал каждодневный опыт уловок и хитростей, вылившийся в практику бабьих бунтов, в которых каждый играл свою роль на благо всей деревни.

Определенным целям служило и присутствие во время бабьих бунтов детей, которое могло быть напоминанием властям о мирном характере протеста или служить прикрытием для защиты пожилых женщин от возможных нападок. Оно также должно было дать понять жестоким партийцам, что они все-таки имеют дело с людьми, с семьями. Так, в одной из деревень на Средней Волге организаторов колхоза, ходивших по избам и агитировавших местное население, встречали женщины, державшие за руки детей{939}. В страдавшей от голода казахской деревне в конце 1930 г. женщины привели своих детей к дому двадцатипятитысячника, где устроили молчаливую акцию протеста. Когда тот сидел за столом и обедал, его избу окружили женщины и дети, стучавшие в дверь и окна и заглядывавшие через стекло{940}. В некоторых частях страны присутствие детей во время актов протеста было вызвано или оправдано ходившими там слухами. Так, в одной кубанской деревне прошел слух, что беременные и ухаживающие за детьми женщины не могут быть наказаны за свои действия. Сообщалось, что они даже брали с собой чужих детей, когда шли на собрания. Партработники, разумеется, приписали распространение слуха местному кулаку, который при этом ссылался на несуществующий закон{941}.[92]92
  Лейкин описывает собрание, на котором присутствовали 300 обозленных женщин, многие из них принесли грудных детей – своих или чужих.


[Закрыть]
Хиндус приводит слова одной крестьянки о женском протесте: «Многие из нас пришли с детьми, потому что мы знали, что законы о женщинах с детьми не позволят им нас тронуть»{942}. Независимо от того, верили ли женщины в это на самом деле или ссылались на какой-то вымышленный «закон», они явно использовали слух о таком положении в своих собственных целях[93]93
  Возможно, некоторые женщины слышали о ряде постановлений, запрещавших ссылать беременных женщин, кормящих матерей и семьи, где нет дееспособных мужчин. Однако большинство этих директив, судя по всему, появились позднее, после «мартовской лихорадки», став следствием кошмарного хаоса депортаций и переселений кулацких семей. Более того, они касались только ссылки, и в них не говорилось о других формах репрессий, например о штрафах, принудительных работах по месту жительства и т. п. О примерах таких постановлений см.: Viola L. The Second Coming: Class Enemies in the Soviet Countryside, 1927–1935 // Stalinist Terror: New Perspectives / ed. by J. A. Getty, R. T. Manning. Cambridge, 1993. P. 94–95, n. 161; ГАСО (Государственный архив Свердловской области). Ф. 88р. Оп. 21. Д. 63. Л. 15–16; Д. 51. Л. 148. (Я обязана Джеймсу Харрису, который поделился со мной этим источником.) Также следует отметить, что по крайней мере с июля 1931 г. была официально запрещена депортация кулацких семей, в которых нет дееспособных мужчин. См.: РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 120. Д. 52. Л. 90.


[Закрыть]
. Притворство снова сыграло главную роль в бабьем бунте.

Порядок шествия толпы во время бабьих бунтов был лишь одной из его особенностей. Ключевую роль в нем также играл церковный колокол, который не просто созывал крестьян на службу, но в чрезвычайных ситуациях действовал как набат, а также служил символом единства деревенской общины{943}. Причиной многих бунтов становились попытки представителей власти снять колокол с целью переплавить его или же наказать деревню, лишив ее одного из главных культурных символов. В ответ на такие действия обычно восставала вся община. Удары колокола также призывали к оружию в начале бабьих и других бунтов{944}.

Колокольный звон был не единственным звуком во время бабьих бунтов. К нему добавлялся шум – крики и проклятия, среди которых звучали традиционные «Караул!», «Расправа!» и призывы к самосуду. Такой «шумный протест», схожий с тем, что применялся во время собраний, лишал ошеломленных агентов советской власти возможности сказать свое слово, приводя их в полное замешательство. Он позволял женщинам с самого начала взять ситуацию под свой контроль. Противостоявшие им мужчины, хотя и владели ораторскими навыками, совершенно не умели вести разговор на повышенных тонах. Женщины же вели борьбу на своей территории, мастерски используя свои способности умело прервать собеседника, заглушить его, подняв беспорядочный (на первый взгляд) гомон. Плотная толпа женщин, окружавших, толкавших и трепавших свою жертву, создавала пугающую картину в глазах представителей власти, опасавшихся истеричного сборища «баб».

Это было первым действием спектакля. Во втором женщины принимались за советскую власть. Чаще всего они направлялись к зданию сельсовета, иногда даже врывались в него, как это было в одной из деревень под Смоленском, где женщины разгромили кабинеты чиновников и сорвали со стены портрет Калинина{945}. Часто они избивали партработников, иногда очень жестоко, пока те не переставали сопротивляться. В случае необходимости в этот момент мужчины могли присоединиться к бунту под сравнительно безопасным предлогом «защиты» женщин. Однако в подавляющем большинстве случаев агенты советской власти спасались бегством, едва почуяв угрозу со стороны женской толпы{946}. Избавившись от своих главных врагов, женщины переходили к следующему этапу бунта.

Развязка бабьего бунта наступала, когда женщины предпринимали попытку добиться поставленных целей. В основном речь шла о таких чувствительных вопросах, как закрытие церквей, снятие колоколов, раскулачивание, депортация, хлебозаготовки, обобществление скота и семфонда, организация колхоза. Зачастую женщины могли только физически блокировать доступ к церкви или домам кулаков или же пойти против официальных постановлений. Иногда они прогоняли из деревни конвоиров и коллективизаторов{947}. Лучше всего им удавалось возвращать обобществленную собственность и разваливать колхозы: женщины, одни или вместе с мужчинами, врывались в стойла и зернохранилища, забирали все, что им причиталось, и разрывали устав колхоза{948}. В основном бунты заканчивались, когда достигалась их цель, но иногда, как мы уже видели из примеров, женщины шли еще дальше и формировали свое собственное местное правительство{949}.

Бабий бунт обычно завершался без применения силы со стороны государства. В тех редких случаях, когда такое все же происходило, была задействована только судебная власть. Обычно дело кончалось тем, что находилось несколько виновных из числа местных мужчин – кулаков или прочих крестьян, – а женщинам либо назначались незначительные наказания, либо они вовсе оставались безнаказанными. Если основываться на отчетах о делах, опубликованных в журнале «Судебная практика» (выходившем как дополнение к журналу Наркомата юстиции РСФСР «Советская юстиция» в 1930 и 1931 гг.), можно сделать вывод о том, что женщин практически не судили по статье 58 Уголовного кодекса о контрреволюционных преступлениях; по ней обычно проходили мужчины. Бабий бунт, как правило, заканчивался словами: «Мы отсталые». Когда крестьянки раскаивались в этом, власть обычно и ограничивалась порицанием. Ярким примером подобного использования стереотипов служат события в деревне Козловка Западной области. Там на собрании была принята резолюция, осуждающая бунт женщин этой деревни, в результате которого были разрушены колхозные конюшни. Жители деревни клятвенно уверили ОГПУ, что подобное не повторится, попросили его представителей принять для этого все необходимые меры, а также обратились с просьбой не арестовывать крестьянок – беднячек и середнячек, которые в бунте «принимали участие по своему несознанию»{950}. Под занавес спектакля бабьего бунта его участницы начинали посыпать голову пеплом и раскаиваться в содеянном.

Во время бабьих бунтов каждый из жителей деревни действовал по привычному сценарию, где всякий играл свою роль, известную и хорошо знакомую как «своим», так и «чужим». Неотъемлемой частью бунта были уловки, притворство, истерия, беспорядки и спонтанность. Главенствующую роль в его организации и проведении играли женщины. Бабьи бунты стали реакцией крестьянок на политический курс властей; они всегда имели определенную цель, будь то противодействие закрытию церкви, раскулачиванию или организации колхоза. Как их содержание, так и форма были продуманными, притом зачастую за внешней суматохой скрывалась относительно высокая организованность и политическая осведомленность. Бабьи бунты носили вдвойне подрывной характер, поскольку не только бросали прямой вызов государственной власти, но и меняли местами традиционные тендерные роли, разрушая патриархальную иерархию деревни и государства. Возможно, бабий бунт был наиболее успешным «разрешающим методом»{951} крестьянских массовых выступлений в период коллективизации, поскольку одновременно служил эффективным средством защиты для мужчин деревни, а значит, и для всех ее жителей. Его участники играли на представлении властей о крестьянах как о «темной массе», о женщинах как о «буйных бабах» и о том, что их подбивает на выступления «агитпроп» кулаков и подкулачников.


Заключение

Крестьянки, объединившись с мужчинами деревни, использовали в своих собственных целях официальный образ «бабы», аналогичный описанному Дэвис образу «буйной женщины»{952}, который давал им защиту и преимущество перед чужаками, имевшими слабое представление о жизни в деревне. Советская власть лишила крестьянок всех классовых атрибутов, поставив во главу угла их пол, тем самым отрицая наличие у них какой-либо сознательности и самостоятельности. «Баба», по определению, не была способна на политический протест, который в представлении советских функционеров был связан с классовой борьбой, чем и воспользовались женщины деревни, вжившиеся в отведенную им роль. Подобная тактика являлась частью крестьянской народной культуры сопротивления и служила примером «официального протокола» крестьянского протеста, который, сталкиваясь с доминирующими классами и «будучи основан на подчиненной воле, подстраивался под ожидания власть имущих»{953}.

Если бабьи бунты были чем-то большим, чем казались, то возможно ли, что их официальный образ представлял собой еще один тип политического конструкта? Если так, то у государства, возможно, также имелось свое понимание бабьих бунтов, которое отличалось от официального, но не заменяло его? Так, в книге «Бунт во имя царя» Филд предположил, что «миф о царе», то есть наивный монархизм, был удобен как крестьянству, так и царскому правительству во время выступлений крестьян после отмены крепостного права. Он основывался на представлении о крестьянах как об отсталых и верных царю, способных на бунт только в случае обмана их чужаками, использовавшими «простодушных» сельчан в своих целях. По Филду, этот миф давал режиму готовое объяснение возникновения любых социальных и политических проблем, ведущих к массовым выступлениям. Другими словами, и царь, и крестьянин участвовали во всеобщем обмане, целью которого было сгладить остроту волнений и деполитизировать народный бунт{954}.

Подобный миф во многих отношениях проявился и в советский период. Снисходительность государства находилась в прямой зависимости от противостоявшей ему угрозы. Официальные образы бабьего бунта и протеста деревенских женщин использовались для принижения значимости оппозиции коллективизации и маскировки ее истинной природы. Так, в большинстве секретных документов ОГПУ содержатся данные, которые говорят о понимании этой организацией истинных причин многих бабьих бунтов, несмотря на то что она продолжала возлагать на кулака вину за их разжигание и отрицать самостоятельность протеста женщин (см. выше). Бабьи бунты и бесклассовая природа «бабы» служили удобным оправданием участию в акциях протеста бедняков и середняков, поддержку которых не сумело завоевать государство. Кроме того, позволяя женщинам протестовать, власти, возможно, надеялись избежать более серьезных последствий бунтов, в которых участвовали бы и мужчины. Как писал М. Шолохов Сталину в 1932 г., если в дело вступали мужчины, «дело кончалось убийством»{955}. Тот факт, что власть, несмотря на созданный при ее участии и использованный ею «официальный» образ «бабы», полностью осознавала суть женского протеста, подтверждается отсутствием «баб» в сталинском политическом искусстве первой половины 1930-х гг. Виктория Боннелл писала по этому поводу: «Новый мир деревни, изображенный на сталинских картинах того времени, стирал почти все проявления традиционной культуры и образа жизни женщин деревни»{956}. Однако их исчезновение могло быть продиктовано не только неприязнью к «бабе» как к символу культурной отсталости, но и страхом, который власти испытывали перед женщинами как главными участниками актов активного и коллективного крестьянского сопротивления коллективизации, готовыми ей ожесточенно и упорно противостоять.

Судя по всему, с окончанием «мартовской лихорадки» закончились и бабьи бунты. Тем не менее в годы коллективизации бабьи бунты и протесты женщин были наиболее эффективной и широко распространенной формой крестьянских коллективных действий, направленных против государства. Они сыграли ключевую роль в изменении политического курса и временном отступлении весной 1930 г., заставив власть с большей осторожностью относиться к крестьянству и к важнейшим для него вопросам домашнего хозяйства, семьи и веры. Женщины деревни возглавили сопротивление коллективизации, встав на защиту своих интересов и продемонстрировав организованность и сознательную политическую оппозицию, которые не решалось признать государство. Более того, в их ожесточенном сопротивлении крылось предчувствие грядущих тягот. О чем-то подобном напоминает нам Солженицын словами своего персонажа Ивана Денисовича: «Чему Шухову никак не внять, это, пишет жена, с войны с самой ни одна живая душа в колхоз не добавилась: парни все и девки все, кто как ухитрится, но уходят повально или в город на завод, или на торфоразработки. Мужиков с войны половина вовсе не вернулась, а какие вернулись – колхоза не признают: живут дома, работают на стороне. Мужиков в колхозе: бригадир Захар Васильич да плотник Тихон восьмидесяти четырех лет, женился недавно, и дети уже есть. Тянут же колхоз те бабы, каких еще с тридцатого года загнали, а как они свалятся – и колхоз сдохнет»{957}. И это были именно те женщины, которые столь самоотверженно боролись против коллективизации. Именно их интересы, жизнь и культура стояли на карте в эпоху крестьянской гражданской войны против советской власти.


7.
«ТИХОЙ САПОЙ»: ПОВСЕДНЕВНЫЕ ФОРМЫ СОПРОТИВЛЕНИЯ В КОЛХОЗАХ В 1930-м И В ПОСЛЕДУЮЩИЕ ГОДЫ

Товарищ Сталин!

Дай ответ,

Чтоб люди зря не спорили:

Конец предвидится аль нет

Всей этой суетории?..

И жизнь – на слом,

И все на слом —

Под корень, подчистую.

А что к хорошему идем,

Так я не протестую…

И с тем согласен я сполна,

Что будет жизнь отличная.

И у меня к тебе одна

Имелась просьба личная.

Вот я, Никита Моргунок,

Прошу, товарищ Сталин,

Чтоб и меня и хуторок

Покамест что… оставить.

И объявить: мол, так и так, —

Чтоб зря не обижали, —

Оставлен, мол, такой чудак

Один во всей державе…

А. Твардовский. Страна Муравия


…Заткни топор за спину: лесничий ходит.

А. Пушкин. Капитанская дочка

Конец 1930 г. был ознаменован началом нового этапа крестьянского сопротивления (по определению кулацкого), осуществлявшегося теперь, по словам властей, тихой сапой. Выражение «тихой сапой», которое можно перефразировать как «тайком», означает подрывную деятельность, ведущуюся украдкой и без лишнего шума. Как и многие другие жаргонизмы того времени, это выражение по своему происхождению и коннотации относится к военной сфере. В официальной риторике стало все чаще появляться утверждение о том, что кулак изменил тактику. Сейчас он (в большинстве случаев слово употреблялось в мужском роде) «проник» в колхозы, в том числе в их руководство, чтобы изнутри участвовать в акциях саботажа. Его деятельность замаскирована и осуществляется руками бедняков и середняков, особенно «отсталых элементов» вроде женщин, или же ведется в сговоре с местными должностными лицами. Время, когда кулаки открыто протестовали на собраниях, называли колхозы происками Антихриста и организовывали бабьи бунты, прошло{958}. Теперь основная деятельность кулака разворачивалась в колхозах, а его главной задачей стало их разрушение.

По сути, начался новый этап коллективизации. Широкие репрессивные полномочия государства сократили до минимума возможности открытого сопротивления, сведя его к краткосрочным акциям, вроде беспорядков и отдельных всплесков недовольства, характерных для 1930-х гг. В любом случае активное сопротивление редко использовалось в качестве главного инструмента крестьянской борьбы. Оно также не распространялось широко, за исключением периодов фундаментальных перемен, когда верх брали злость и отчаяние. В обычное же время крестьяне предпочитали приспосабливаться, притворяться и сопротивляться более спокойным и не столь конфронтационным образом. После завершения коллективизации государство и крестьянство оказались в тупике. Постепенно бесчисленные толпы городских коммунистов, должностных лиц и рабочих стали редеть, а правительство начало осуществлять свои функции непосредственно из города через систему уполномоченных, крестьянское самоуправление и хлебозаготовительные кампании. Неохотно и с трудом крестьянство стало приспосабливаться к новому порядку. Пассивное сопротивление – тихой сапой – превратилось в главный способ защиты, к которому крестьян понуждали необходимость борьбы за выживание, голод, отчаяние и затаенная злоба.


Новая моральная экономика

Повседневные формы протеста являются ключевой составляющей культуры крестьянского сопротивления и представляют собой «достаточно прозаичную, но постоянную борьбу между крестьянами и теми, кто хочет поживиться за их счет, эксплуатируя крестьянский труд, присваивая произведенные ими продукты питания, взимая налоги, ренту и процент». Она может принимать форму отказа от работы, ее затягивания, симуляции, воровства, побегов и саботажа{959}. Повседневные формы сопротивления глубоко укоренились в жизни крестьян еще с первых дней введения крепостного права и продолжали развиваться после революции. Эти уловки не исчезли в 1917 г. и снова стали применяться во время Гражданской войны и в 1920-е гг., когда крестьяне столкнулись с прежде незнакомыми им вызовами со стороны новых «господ».

К концу 1920-х гг. повседневные формы сопротивления получили широкое распространение, поскольку крестьяне стремились уклониться от уплаты налогов или ослабить их бремя, которое включало сборы в натуральной форме. В условиях невыгодных и искусственно заниженных цен на зерно многие крестьяне предпочли переориентироваться на выращивание технических культур, производить самогон или разводить крупный рогатый скот{960}. По мере развития политики властей, отдававшей предпочтение одним слоям общества в ущерб другим, все больше росли налоги, посевные планы и обязательства по госпоставкам. В ответ крестьяне стали прибегать к различным уловкам для сокрытия или смены своего социально-экономического статуса. Они пытались избавиться от ярлыка кулака и перейти в разряд бедняков или середняков посредством незаконной продажи земли, фиктивного раздела собственности, «усыновления» наемных работников, взяток местному начальству для получения поддельных документов{961}. Эти уловки, наряду с созданием «лжеколхозов»{962}, состоявших из родственников, соседей по хутору или отрубу или более зажиточных крестьян, использовались в период коллективизации (а в ряде случаев и позже). Были распространены и более радикальные меры, такие, как самораскулачивание и разбазаривание{963}.

Повседневные формы сопротивления приобрели первостепенное значение в конце 1930-х гг., особенно после завершения коллективизации. Крестьяне поняли, что им не удастся бросить открытый вызов государству и придется жить в жестких рамках нового режима. После 1930 г., особенно в период голода 1932–1933 гг., сопротивление было неразрывно связано с борьбой за выживание. Крестьяне, на протяжении большей части 1930-х гг. имевшие дело с «дефицитной экономикой»{964}, были вынуждены приспосабливаться, чтобы выжить.

Дефицитная экономика стала неизбежным результатом создания новой системы колхозов, в которой в начале 1930-х гг. полностью игнорировался вопрос пропитания крестьян, произведенная сельхозпродукция облагалась грабительскими налогами, царили произвол и бесхозяйственность. Положение крестьянина в колхозе напоминало положение крепостного. Поодиночке или все вместе, колхозники были вынуждены не только отдавать большую часть сельхозпродукции, но и платить МТС в натуральной форме и выполнять множество обременительных трудовых обязательств перед государством и местными властями{965}.[94]94
  По данным Дэвиса, четверть урожая 1930 г. ушла на МТС.


[Закрыть]
В январе 1933 г. была предпринята попытка регулирования и стабилизации ситуации посредством введения фиксированных норм заготовок и закупок (единовременная покупка зерна, а позже и других продуктов, по цене, превышающей установленную по сельхоззаготовкам, после выполнения колхозником заготовочных норм). Однако эти меры государство рассматривало как исключение из правил, продолжая политику драконовских мер в отношении деревни введением децентрализованных заготовок, проводившихся местными партработниками, должностными лицами из близлежащих городов и многими другими функционерами, а также привязкой норм по заготовкам к печально известному принципу «урожая на корню». Он сильно искажал данные, поскольку в подсчетах учитывался еще не собранный урожай{966}.

Колхозникам доставалась часть урожая, оставшаяся после того, как выполнены нормы по заготовкам, проведены выплаты машинно-тракторным станциям, отложены запасы семян на следующую посевную и покрыты текущие издержки. Эта обычно небольшая часть делилась между членами колхоза, однако в 1930 г. механизм распределения был не вполне ясен по причине нехватки на селе бухгалтеров и счетоводов. Предполагалось, что оплата труда будет зависеть от вида и объема работы, выполненной каждым конкретным колхозником. Однако на начальном этапе существования колхозов оплата труда рассчитывалась по традиционной формуле в зависимости от количества «едоков» или работников в семье. Система трудодней, которая в первой половине 1930 г. соперничала за официальное признание с фабричной системой оплаты труда, поначалу так и оставалась на бумаге и только в середине 1931 г. стала постепенно реализоваться на практике{967}. Она представляла собой сложную систему учета, в рамках которой «подсчитывались единицы работы, выполненной колхозником; остававшийся после сбора урожая в распоряжении колхоза доход в денежном и натуральном выражении делился между членами колхоза в соответствии со вкладом каждого отдельного колхозника»{968}. Каждый трудодень оценивался по-разному в зависимости от степени квалифицированности труда. Кроме того, во многих колхозах труд женщин, а иногда и подростков, оплачивался в меньшем размере, хотя это никогда официально не признавалось и не было санкционировано властями{969}.

После выполнения колхозом всех обязательств перед государством возможностей для выдачи заработанного на трудодни оставалось очень мало, из-за чего колхозники не могли должным образом обеспечивать свои семьи и были вынуждены дополнительно обрабатывать приусадебные участки. Несмотря на то что их статус не был определен законодательно вплоть до принятия в 1935 г. Примерного устава сельскохозяйственной артели, большинству колхозников удавалось сохранить за собой небольшой надел для личных нужд. Государство постепенно стало признавать важное значение частных наделов для сферы потребления как в городах, так и на селе. Начиная с мая 1932 г. колхозам и колхозникам разрешалось реализовать излишки продукции, полученной с приусадебных участков, на жестко регулируемом рынке и только после выполнения всех обязательств по государственным поставкам. Хотя деятельность частников и посредников была запрещена, а государство часто вмешивалось в операции на рынке, львиную долю дохода крестьяне получали именно с приусадебных участков и от реализации излишков сельхозпродукции{970}. Отчеты первых лет существования колхозов говорят о том, что у бывших середняков положение в них было несколько лучше, чем у бедняков. Отчасти это было вызвано наличием у них более ухоженных и плодородных частных наделов{971}.[95]95
  Возможно, этот вывод проливает некоторый свет на локальный характер голода, затронувшего бедняков – членов колхоза в 1930 г. См. главу 5.


[Закрыть]

Число крестьян-единоличников, продолжавших трудиться вне системы колхозов, сокращалось. Они находились в худшем положении по сравнению со вступившими в колхозы из-за непомерного налогового бремени и обязательств по госпоставкам. Если единоличник считался кулаком, он получал так называемое твердое задание, что делало его труд экономически нерентабельным. Единоличники обрабатывали самые бедные пахотные земли, государство также принудительно скупало у них домашний скот[96]96
  Nove A. An Economic History of the USSR. P. 163–165. Автор приводит следующие цифры о числе дворов, вошедших в колхозы (с. 163): 1930 г. 23,6%; 1931г. – 52,7%; 1932 г. – 61,5%; 1933 г. – 64,6%; 1934 г. – 71,4%; 1935 г. – 83,2%; 1936 г. – 89,6%. Эта динамика говорит об уменьшении числа дворов, остававшихся вне колхоза.


[Закрыть]
. При этом крестьяне, покинувшие колхозы после марта 1930 г., так и не смогли добиться, чтобы местные власти вернули им утраченное имущество, которое составило основные средства производства и трудовой капитал новых колхозов{972}. Маргинализации единоличников способствовала также взаимная неприязнь между ними и колхозниками{973}. С конца 1930-х гг. экономические репрессии государства стали основным механизмом принуждения крестьян к вступлению в колхозы или их полного изгнания с земли.

Как члены колхозов, так и единоличники жили в условиях дефицитной экономики. За их счет осуществлялся процесс индустриализации и расширения государственного контроля над деревней. Необходимость постоянной отправки зерна на экспорт вкупе с низкой урожайностью и производительностью, а также катастрофическим сокращением поголовья скота привели к обнищанию села. В первой половине 1930-х гг. в деревне резко упало потребление и снизилась доступность промышленных товаров. Весной 1930 г. многие крестьяне, в основном бедняки, страдали от голода и умирали голодной смертью или же от болезней, вызванных недоеданием (что наблюдалось чаще){974}. Самый низкий уровень потребления наблюдался в 1932–1933 гг., когда по стране прокатилась разрушительная волна голода, особенно сильно ударившая по Украине, Северному Кавказу и Казахстану. Голод, который был вполне ожидаем, но вряд ли планировался заранее, явился результатом непомерных требований со стороны государства, произвола, царившего во время кампании по коллективизации, и сложившейся политической культуры, которая практически не считала крестьян людьми{975}. В результате в те годы погибло от 4 до 5 млн. человек{976}.[97]97
  Точное число погибших от голода до сих пор не известно (и вряд ли когда-нибудь будет известно).


[Закрыть]

Дефицитная экономика способствовала возникновению в крестьянской среде концепции новой моральной экономики. Понятие «моральная экономика» использовалось для обозначения народных представлений о том, что считается экономически справедливым и легитимным исходя из традиционных «социальных норм и обязательств»{977}. Эта моральная экономика явилась следствием нового порядка коллективного хозяйствования и дефицитной экономики и отражала изменившиеся под их влиянием представления крестьян о справедливости. Данные трансформации стали результатом изменения государственной концепции экономической справедливости, шедшей вразрез с традиционными воззрениями крестьян, считавших зерно исключительно своим. В коллективизированной деревне представления о моральной экономике были основой и главной легитимирующей силой моделей адаптации крестьян к новым условиям и их стратегий выживания.

Повседневные формы сопротивления служили инструментом моральной экономики в борьбе за выживание. Историкам неизвестны намерения и мотивы тех, кто практиковал такие формы сопротивления, однако вполне логично предположить, что эти действия стали результатом сочетания протеста, голода и отчаяния. С уверенностью можно сказать, что в те годы борьба за существование и выживание превалировала над политическими актами сопротивления. Однако в результате она все равно означала сопротивление, по крайней мере в официальном толковании и дискурсе. Сталинистская политическая культура воспринимала любую попытку крестьян экономически обезопасить себя и обеспечить жизненно необходимыми ресурсами как скрытую форму сопротивления, равносильную уголовно наказуемому деянию – вредительству или даже государственной измене.

Власти расширяли понятие «врага», в данном случае – «кулака». Этот процесс достиг своей кульминации в начале – середине 1930-х гг., когда государство пыталось обуздать «распоясавшихся» крестьян путем полного искоренения остаточных проявлений их независимости. К 1931 г. прежние классовые и социальные категории были полностью вытеснены сталинистским манихейским представлением о крестьянстве. Жители деревни либо становились членами колхозов, либо автоматически причислялись к кулакам. Точно такая же классификация применялась для коллективных хозяйств в голодные годы. Целые деревни были депортированы из-за невыполнения обязательств по госпоставкам{978}. Несмотря на «ликвидацию кулака как класса» и формальную приостановку массовых депортаций крестьян к середине июля 1931 г.{979}, местных партработников призывали сохранять бдительность. Сталин считал, что страна находится в состоянии войны. Отвечая на письмо Шолохова, выступавшего против кровавых бесчинств на Дону, Сталин избегает любых социальных категорий и использует понятие «хлеборобы»: «…Уважаемые хлеборобы вашего района (и не только вашего района) проводили “итальянку” (саботаж!) и не прочь были оставить рабочих, Красную армию без хлеба. Тот факт, что саботаж был тихий и внешне безобидный (без крови), – этот факт не меняет того, что уважаемые хлеборобы по сути дела вели “тихую” войну с советской властью. Войну на измор, дорогой тов. Шолохов…»{980}

Деревню продолжали делить на классы, а точнее, выделять среди ее жителей врагов. «Кулацкие настроения», о которых Ленин писал десятилетием ранее, продолжали витать в умах крестьян. После 1930 г. многие члены колхозов обвинялись в неспособности «изжить в себе кулака» и адаптироваться к новой системе социалистической собственности{981}, а середняки и даже бедняки – в том, что они руководствуются «кулацкими инстинктами». Когда в 1932–1933 гг. государство начало предъявлять крестьянам обвинения в массовых кражах, кулаками стали считать всех, кто «расхищает социалистическую собственность»{982}. Согласно печально известному «Закону об охране имущества государственных предприятий, колхозов и кооперации и укреплении общественной (социалистической) собственности», принятому 7 августа 1932 г., «врагами народа» становились те, кто воровал или вел незаконную торговлю{983}. В условиях тотальной войны с крестьянством любое действие, результат которого мог быть истолкован как сопротивление, признавалось таковым вне зависимости от намерения, мотива и причины; нейтральность исключалась{984}.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю