Текст книги "Когда ты рядом. Дар"
Автор книги: Лин Ульман
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 16 страниц)
Стелла
Иногда у тебя в гостях я смотрюсь в зеркало в позолоченной раме, висящее в коридоре. Мне все время кажется, что ты стоишь сзади и в зеркале отражается не мое лицо, а твое. Ты старый и некрасивый, и я люблю тебя. Но мне не нравится, когда ты до меня дотрагиваешься. Мне неприятно. Руки у тебя холодные. Когда я собираюсь уходить, ты не отпускаешь меня.
* * *
Сейчас ночь. Свернувшись калачиком, Мартин лежит на нашей большой двуспальной кровати, раздетый, худой. Кулаки сжаты, глаза опять крепко зажмурены. Он закрывает лицо рукой, будто защищается от удара. Или он сидит в гостиной на диване, повернув камеру к двери, и ждет, когда я вернусь и мы продолжим.
Я смотрю на свое отражение в зеркале.
Когда он спит, на его лице появляются напряжение, страх или злость. Днем их нелегко заметить. Но я вижу. Мы столько лет прожили вместе, что я их, конечно, вижу. Если я его не поцелую, а проведу рукой по его губам, сжатым, напряженным и жестким, то я почувствую это. Если бы я могла пересчитать все тонкие, почти невидимые черточки вокруг его губ… от этой темы ему уже не уйти…
Я вспоминаю наши семейные фотографии. На каждой из них около его губ появляется еще одна напряженная черточка. Он как-то сказал, что больше всего боли нам причиняло то, что мы постоянно видели друг друга крупным планом.
И даже сейчас, после всего, что произошло, нам не до отдыха. Я уверена: если он сейчас откроет глаза, он поймет, что я стою здесь и разглядываю его. Поймет, что я по-прежнему рядом.
* * *
Еще в детстве мне было трудно заснуть. Каждый раз, чувствуя, что засыпаю, я думала, что наконец-то засну, и, естественно, опять просыпалась. Однажды я сказала маме, что не могу заснуть: как только мне кажется, что я наконец-то засыпаю, меня будто выдергивают из сна. «Тогда тебе надо просто перестать думать, – сказала мама, – что вот сейчас ты наконец заснешь». Но лежать и думать, что я не должна о чем-то думать, – это все равно что думать об этом, поэтому заснуть мне по-прежнему не удавалось.
«Думай о чем-нибудь другом», – сказала мама, у которой тоже была бессонница. То есть я унаследовала бессонницу от нее. Хорошо, что я вообще от нее что-то унаследовала, хотя лучше бы уж что-нибудь другое, например красивые волосы или руки. Но все равно хорошо иметь доказательство, что я ее дочь, что я связана с ней.
Я не могла уснуть, но никогда не осмеливалась встать с постели. Я лежала и представляла себе, как хожу из комнаты в комнату, смотрю на своих родителей. На папу было не очень интересно смотреть, даже в фантазиях. Худой и невзрачный человечек, он лежал, вытянувшись на кровати, и храпел. С мамой все было иначе. Я не осмеливалась позвать ее, хотя знала, что она не спит. Мама очень сердилась – сердилась молча, – если я беспокоила ее ночью, когда она с ногами сидела на диване и смотрела в большое окно гостиной.
– Мама, о чем ты сейчас думаешь?
Молчание.
О чем ты думаешь?
Мама похожа на Би: я смотрю на ее лицо, чужое, недоступное, отстраненное, словно слишком холодный или слишком теплый пейзаж, и мне непонятно, как мы могли быть одним телом. Я лежала внутри мамы, как Би – внутри меня, но если сравнить нас с каким-нибудь предметом, то это будет шляпная вешалка, из которой во все стороны торчат крючки.
Когда я думаю о маме, то прежде всего вспоминаю ее молчание. В детстве я часто по вечерам сидела за кухонным столом – мама готовила ужин, а я рисовала или учила уроки. Мы жили в новом доме с большими квадратными окнами. Была зима – все мои ранние детские воспоминания связаны с зимой. Я наконец заканчиваю свои дела, откладываю набор для рисования или книги и, затаив дыхание, смотрю на маму, которая стоит у окна с зажатой между пальцами сигаретой. Я слышу только ее дыхание. Это единственный звук, который она издает: она не вздыхает, не зевает, не бормочет, не глотает, не чмокает губами, не напевает, у нее не урчит в животе, ее одежда не шуршит, а браслеты не звенят. И молчание царит не только когда мама стоит и смотрит в окно. Оно царит всегда. Молчат предметы, к которым она прикасается, все происходит бесшумно. Затаив дыхание, я сижу за кухонным столом и думаю, что у меня, девятилетней Стеллы, абсолютно безмолвная мать. Когда она закуривает, я не слышу, как она открывает пачку, или чиркает спичкой, или делает первую затяжку. Когда она готовит ужин, я не слышу обычного звона кастрюль, стекла и столовых приборов. А когда мы вместе идем за покупками, я слышу только звук своих шагов по мокрому снегу. Пока я не услышала, сколько шума производят другие женщины, я не понимала, насколько у меня тихая мама. Помню одну даму, которая приходила к нам в школу, когда я была в первом или втором классе. Она рассказывала, как правильно пользоваться зубной щеткой. Она не была похожа на зубного врача. От нее не пахло фтором. На ней даже не было белого халата, как у нашего школьного стоматолога, угрюмого старика из подвала, которого все школьники звали Ужас.
Нет, на незнакомой даме было красное обтягивающее платье. У нее была большая грудь, похожая на два воздушных шара. От дамы исходил резкий запах духов. Но, прежде всего, она издавала очень много звуков. Показывая, как надо чистить зубы, она подносила огромную красную зубную щетку к пластмассовому рту, который щелкал двадцатью восемью зубами, и четыре браслета на ее правой руке тоже начинали звенеть и брякать. Когда она двигалась, высокие каблуки ее сапог выстукивали по линолеуму цокающую мелодию, а обтягивающее красное платье, сшитое из какой-то блестящей синтетической ткани, потрескивало при каждом ее вздохе. Она вся звенела, брякала, щелкала и шуршала, а когда массивное обручальное кольцо на ее левой руке соприкасалось с указкой, то раздавалось еще и громкое постукивание.
Постепенно молчание становится общим определением для всех маминых действий. Худощавая, плоскогрудая, чистоплотная и немногословная. Ее чистоплотность безгранична. Раз за разом она открывает кран и старательно моет длинные красивые руки с мылом без запаха. Раз за разом она шепчет, что по вечерам я должна принимать ванну, а по утрам – душ. Я никогда не видела ее раздетой, и до того, как она смертельно заболела и ее положили в мое отделение, я никогда не думала, что мамино тело – живое и ему присущи звуки, запахи и выделения. Она была ангелом. Не сверкающим ангелом с крыльями и длинными золотыми волосами, но все равно ангелом, с телом ангела и ангельскими ногами, которые бесшумно парили над землей.
Когда мне было тринадцать лет, я пыталась перенять мамины манеры, но безуспешно. Тело мое не могло молчать, как ее. Мое тело выделяет кровь, пот и испражнения. Оно неуправляемо. Оно меня не слушается. Я стыжусь его. Мое тело повсюду привлекает внимание, оно гораздо больше меня, от него всегда остаются следы. Вот идет Стелла и ее тело, тара-ра-рам! Его невозможно спрятать: запах, грязь, урчанье в животе, сыпь на руках.
В шкафу у себя в комнате я прячу испачканную одежду, колготки и нижнее белье. Я знаю, что мама считает меня отвратительной, но я не хочу, чтобы она поняла, насколькоя отвратительна. Постепенно в шкафу скапливается столько вещей, что невозможно плотно закрыть дверцу. По ночам, лежа в кровати, я боюсь, что дверца вот-вот раскроется и куча вещей вывалится на пол.
Мои воспоминания статичны, как картинки или фотографии. Мама ночью, сидит на диване, поджав ноги. Мама на кухне, смотрит в окно, зажав между пальцами сигарету. На обеих картинках она отвернулась. У меня есть и другие воспоминания, но ни на одном из них ее лица не видно. Из-за этого я не очень хорошо помню ее черты – глаза, рот. Помню волосы, длинные, темные и блестящие. Еще помню руки. Они красивые, и иногда, когда у меня болит живот, она поглаживает его. Других проявлений любви у нас нет. Однажды в гостиной совсем без причины я обнимаю ее за талию и говорю: «Мамочка!»
По-моему, ей это не понравилось. Она быстро дотронулась кончиками пальцев до моей головы и прошептала: «Стелла… Ну же, Стелла».
Воспоминаний об отце у меня не так много. Во всяком случае, об отце бодрствующем. Он часто спит. По ночам, после обеда и уж точно, думаю я, днем, когда он на работе. В Осло у него магазин, где продаются всякие безделушки. За стойкой стоит пожилая женщина, которую зовут Андерсен, а в дальней комнате сидит папа, он ведет бухгалтерию. Я пытаюсь представить, как папа лежит на полу: вокруг разбросаны бумаги, поверх него лежат бумаги, и вот так он спит целый день. Вечером он просыпается, едет на поезде домой и там досыпает дальше.
У меня есть еще одно воспоминание об отце, одно из немногих, когда он не лежит и не спит. Мы дома. Мамы нет. Иногда так бывает: ее нет. Я никогда не знаю, где она. Она исчезает на целый день и приходит поздно ночью. Иногда я слышу, как она возвращается. Или не то чтобы слышу, а чувствую. Вот она подходит к дому. Вот она садится на диван, поджав ноги. Ночь выдает ее. Но как раз сейчас мамы дома нет, и мы с папой знаем, что ее не будет еще много часов, а может, и дней.
Папа заходит ко мне в комнату с тазом для стирки. Он направляется прямо к шкафу, битком набитому грязной одеждой и нижним бельем. Я сижу на кровати. Он вытаскивает из шкафа вещи, складывает их в таз и выходит из комнаты. Немного погодя он опять просовывает голову в дверь и смотрит на меня. Глаза у него голубые.
– Пойдем же, – говорит он, – выстираем все до ее прихода. Ей не нужно об этом знать. Я так всегда делаю… Жду, пока она уйдет. По-моему… так проще.
* * *
Ты стоишь рядом с моей гостиницей в Копенгагене и ждешь меня. Твое появление пугает меня. Не думаю, что это совпадение. Мне даже кажется, что ты специально следил за мной до самого Копенгагена. И вот ты стоишь здесь, возле моей гостиницы, подчеркнуто вежливый, дряхлый и озабоченный, и говоришь, что приехал в Данию по делам. Ты что, хочешь меня рассмешить? Или рассердить? Чего ты вообще хочешь? Что тебе от меня нужно?
Я два дня промучилась, слушая лекции об уходе за смертельно больными. Болеутоляющие лекарства, утешение, беседы, забота. И вот вечно умирающий Аксель Грутт стоит и ждет меня возле гостиницы. Ему недостаточно выпить со мной кофе. Он хочет, чтобы мы вместе прокатились на колесе обозрения.
Известная актриса читает монолог о смерти сына. Это трогательная история о медсестрах в белом, о холодных руках, тонких бинтах, трепещущих на ветру занавесках и облегчающем страдания морфии. Она постоянно повторяет: «Бесценная смерть, прекрасная смерть, бесценная смерть, прекрасная смерть», и по ее лицу текут подобающие случаю слезы. Когда она закончила, я попросила слова. Я встала со своего места, вышла на сцену, засунула в рот два пальца, и меня вырвало. «О господи!» – вскрикивает актриса. Я вытираю рот и прошу стакан воды.
– Я боюсь высоты, – говорю я Акселю. – И у меня мало времени.
– Ты боишься упасть или боишься, что прыгнешь?
– Боюсь, что я больше не спущусь вниз.
– Я буду держать тебя за руку.
Потом ты рассказываешь мне, что ты родственник изобретателя колеса обозрения, американского инженера, который был еще талантливей, чем Густав Эйфель. Ты пытаешься произвести на меня впечатление, Аксель?
Самое ужасное в колесе обозрения не то, что оно быстро крутится, – крутится оно как раз ужасно медленно. Самое ужасное, что, когда ты на самой вершине, оно останавливается и ты не знаешь, когда оно начнет опускаться.
Мое первое воспоминание о Мартине. Представь просторную светлую комнату. Высокий потолок, старый деревянный пол, который нужно бы натереть, но мне и так нравится. В комнате большое окно, тонкие, почти прозрачные голубые занавески, а посередине стоит он – новый диван. Зеленого цвета. На диване сидит Мартин. Он потрудился подняться на подъемнике и войти через окно, а теперь не хочет уходить. Он поставил диван и уселся на него. Он смеется. Протягивает мне руку. Он что-то говорит, его губы шевелятся, но мне ничего не слышно. Я стою в дверях между спальней и гостиной, порог там очень высокий, и я всегда спотыкаюсь.
Я говорю Мартину – тогда я не знала его имени, – что мне надо забрать Аманду из детского сада. Прошу его уйти. Он привез диван, получил деньги, и теперь он должен уйти.
– Ты точно хочешь, чтобы я ушел? – спрашивает он.
– Да, – отвечаю я.
– Той же дорогой? – спрашивает он, показывая на окно.
Подъемного крана, грузоподъемника или как там это называется – того устройства, на котором Мартин поднялся ко мне, больше нет. Я выглядываю на улицу. Грузоподъемник уехал.
– Мне все равно, – говорю я.
Мартин встает с дивана, забирается на подоконник и широко распахивает окно.
– Ты уверена? – спрашивает он.
– Да, – отвечаю я.
Он заносит одну ногу в воздухе.
– Точно?
– Да! – говорю я.
Он сгибает в коленях ноги, наклоняется, распрямляет руки, как крылья, и на мгновение мне кажется, что он сейчас прыгнет. Сейчас незнакомый мужчина выпрыгнет из моего окна и разобьется насмерть, и как мне потом это объяснять Аманде, его родственникам, соседям, полицейским? Я кричу: «Нет!»
– Нет! – кричу я. – Черт! Не надо!
Я цепляюсь за него, а он смеется, спрыгивает на пол и говорит: «Один – ноль в мою пользу». Я велю ему убираться к черту, а он отвечает: «Но ведь ты сама попросила», – и я говорю: «Уходи, придурок, сначала в дверь, потом вниз по лестнице, туда тебе и дорога», – а он целует меня в щеку, гладит по голове и говорит: «Я не уйду, и ты это знаешь», и я говорю: «Уйдешь», – но мы оба знаем, что он не уйдет.
У меня есть одна пациентка, больная раком. Ей немногим больше тридцати, и она скоро умрет. Она рассказывает мне, что стала думать о себе в третьем лице. «Она, а не я», – говорит эта женщина. Она сейчас здесь, ее тело разрушается. Ей принадлежит одна грудь, как напоминание о том, что была другая, и это ее голос говорит: «Я боюсь, я больше не могу».
А потом она добавляет:
– Я вздыхаю, и мне больно. Я вздыхаю, и мне больно. Я вздыхаю, и мне от этого больно.
Я смачиваю ей губы.
– Но иногда, – говорит она, – я как будто встаю, подхожу к окну, поворачиваюсь и рассматриваю женщину на постели. Я слышу, как она делает выдох, и мне не больно, я слышу, как она делает вдох, и мне не больно. Она вдыхает и выдыхает. Ей не больно. Она сейчас в другом месте.
Его пальцы запутались в моих трусиках, руки раздвигают мои ноги, его член входит в меня, я не могу больше ждать, его зубы сжимают мой сосок. Мое лоно в крови, моя грудь в крови. Я умоляю его. Не заставляй меня ждать. Когда мы с Мартином занимаемся любовью, иногда я теряю рассудок. Я исчезаю, я уничтожена, меня больше нет. Остались одни осколки. Я его дыхание, я вытекаю из него, я его член, его кровь.
Однажды, где-то за месяц или два до того, как Мартин доставил себя вместе с диваном в мою квартиру, ко мне пришел водопроводчик.
В ванной что-то случилось с трубами, так что сначала из кранов шла только холодная вода, а на другой день – только горячая. Сантехника разваливалась на части, но сама ванна была довольно большая. Я пошла к домовладелице, маленькой жадной и сердитой женщине лет уже за шестьдесят, которая, естественно, отказалась мне помогать.
– Этого следовало ожидать, – сказала она, – а что вы хотели при такой низкой квартплате? Вам еще повезло, многие могут вам позавидовать.
Я взяла каталог «Желтые страницы», открыла его на слове «водопроводчик» и позвонила в фирму, которая поместила самое маленькое объявление – я подумала, что фирмы, которые дают маленькие объявления, должны быть дешевле. Трубку взяла секретарь, и я объяснила ей, что у меня из кранов идет через день то холодная, то горячая вода. Она сказала, что завтра к десяти они пришлют ко мне водопроводчика. На следующий день в двенадцать в квартиру позвонили. За дверью стоял громила, который сказал, что он водопроводчик и его попросили проверить мои смесители. Я провела его в ванную и объяснила, что у меня из кранов льется то холодная, то горячая вода. Водопроводчик улегся на пол и загремел чем-то под ванной, одновременно забавно покряхтывая. Я оставила его там и уселась на полу в гостиной. Мебели у меня тогда еще не было, только матрас в спальне и письменный стол в комнате для гостей. Я сидела на полу и прислушивалась к звукам, которые издавал в моей ванной водопроводчик. Кряхтение. Звук льющейся воды. Опять кряхтение. Я долго сидела так, оглядывала комнату и думала, что неплохо было бы обзавестись диваном. Именно тогда у меня появилась мысль купить диван, зеленый, как авокадо. Я еще немного посидела на полу. Наконец я заметила, что все стихло, до меня донесся только один уже знакомый звук. Я встала и пошла в ванную. Водопроводчик стоит прислонившись к стене и курит.
– Все починили? – спрашиваю я.
– Нет, – отвечает он и делает затяжку. – Нужно будет еще завтра зайти.
Он приходит на следующий день рано утром, в восемь. Как мы и договаривались. К девяти мне надо на работу.
– Когда будете уходить, захлопните дверь, – говорю я.
– Да, конечно, – говорит он.
Потом он спрашивает, когда я вернусь.
Повернувшись, я смотрю на него и с сомнением отвечаю, что моя смена заканчивается в четыре.
– Ага, – говорит он, – хорошо, все понятно. Замечательно.
Он раскладывается на полу и опять начинает работать.
Я прихожу домой ближе к пяти, а он все еще здесь. Стоит у стены и курит.
– Вы все еще здесь? – спрашиваю я.
– Да, – отвечает водопроводчик, – я уже ухожу, но завтра вернусь.
– А это обязательно? То есть я не пойму, неужели у нас действительно такая серьезная поломка? Если вы каждый день будете приходить, это очень дорого мне обойдется.
– Да, – говорит водопроводчик и смотрит на меня.
Он такой высокий, что смотрит на меня сверху вниз.
Я тоже высокая, поэтому мне становится как-то не по себе.
– В каком-то смысле я все починил, – говорит он. – Сегодня вечером вместо холодной воды пойдет горячая, а завтра вместо горячей – холодная.
Он затягивается.
– Но ведь это не решает проблемы.
– Нет, – говорю я, – не решает.
– Поэтому я завтра вернусь. Но я не смогу прийти до десяти. Если вам надо на работу, можете дать мне запасные ключи, чтобы я сам открыл дверь.
– Нет, ну честное слово, – со смешком говорю я.
Он вопросительно смотрит на меня.
– Нет, – повторяю я. – Я не могу просто так дать вам ключи от своей квартиры.
Пожав плечами, он начинает собирать свои инструменты.
– Ну, если вам нужен только один день и если это можно починить… – медленно говорю я.
Он опять пожимает плечами. Он не отвечает. Я роюсь в карманах, достаю ключи, отстегиваю два – один запасной от двери в подъезде, один от квартиры – и протягиваю ему. Он прикрепляет их к своей толстой связке ключей и продолжает собираться. Молча.
– Значит, вы придете завтра в десять? – спрашиваю я, опасаясь, что он обиделся.
– Ладно, – мычит он, закинув на плечо сумку и направляясь к двери.
На следующий день я вернулась из больницы поздно, может, часов в восемь вечера. Телевизор в гостиной был включен, а в ванной лежал водопроводчик. Прямо в ванне. Повсюду были вода и пена. Я немного постояла в дверях, глядя на него. Через некоторое время он заметил меня.
– А вот и ты, – говорит он, плещет водой себе в лицо и вытирается.
– А это ты, – отвечаю я, указывая на него.
Он кивает.
– Все починил! – говорит он.
– Вижу, – говорю я.
– Смотри! – говорит он, открывая по очереди оба крана. В уже полную ванну льется вода. В волосах у него пена. Он шлепает по воде рукой: – Горячая вода, yes! Холодная вода, yes!
– Все работает, прекрасно, – говорю я. – Сколько это будет стоить?
– Починил и починил, – говорит он. – А у тебя много других неисправностей. Трубы под раковиной на кухне проржавели и вот-вот лопнут, зальет и твою квартиру, и соседей снизу… А в туалете…
– Это меня не волнует, – перебиваю я. – Это не моя квартира, я ее снимаю.
– Я так и подумал, – говорит водопроводчик, вылезая из ванны. Вода переливается через край. Когда он выпрямляется во весь рост, я вдруг вижу, какой он огромный. Я пытаюсь не смотреть на его глаза, грудь, руки, живот, ноги и член. Я упрямо смотрю вниз, на большой палец его правой ноги, загорелый, слегка волосатый и с коротко остриженным ногтем.
– Поэтому я поговорил с твоей домовладелицей, – продолжает он. – Вообще-то она странная. Она сказала, что ты обязана за всем следить, потому что ты очень мало платишь за квартиру. Но если все действительно так плохо, она может немного помочь. И тогда я сказал, – тут водопроводчик ткнул себя пальцем в грудь, – что все действительно очень плохо.
Он взял полотенце и замотал его вокруг пояса. Оставляя на деревянном полу огромные влажные следы, он прошел в мою спальню и взял свои джинсы и футболку. Футболка была ядовито-красная, с огромной надписью на груди: «Найди себе водопроводчика».
Через несколько месяцев после этого мы лежали как-то ночью с Мартином в постели и разговаривали. Водопроводчик спал в соседней комнате. Он у меня поселился, причем я даже не могу объяснить, как так получилось.
– Ты можешь ему сказать, – шепотом говорю я Мартину, – чтобы он съехал отсюда… прямо сейчас?.. Пусть живет в другом месте. У меня не хватает смелости. А теперь ты здесь тоже живешь. Нам вообще не нужна та мелочь, которую он платит за квартиру.
Я подсчитываю на пальцах.
– Счета, которые он выставил за починку водопровода, больше, чем его квартплата, – говорю я.
Мартин смотрит на меня, потом берет за руку и говорит, что конечно же он поговорит с водопроводчиком, запросто. Но, по его мнению, такая спешка вовсе ни к чему, и ему непонятно, почему человека надо выгонять прямо сейчас.
– Да, прямо сейчас, завтра, – шепчу я, – рано утром! Или сейчас!
– Нет, Стелла.
Теперь Мартин тоже понижает голос:
– Я не хочу с ним ссориться. Он мне нравится. По-моему, он хороший. Разбирайся с ним сама.
Мартин отпускает мою руку. Мне хочется плакать, но я редко плачу при нем.
Однажды мы поругались, не помню уже, из-за чего. Помню только, что поругались мы в первый раз и я заплакала. Тогда он долго смотрел на меня, а потом вдруг выкрикнул: «Один – ноль в мою пользу!» – и вышел из комнаты.
Когда я была маленькой и мы еще не переехали в дом с большими квадратными окнами, мы жили в Осло на Сент-Хансхауген. У меня была подруга, которую звали Виктория Ларсен. Во время войны ее отец попал в Дахау – кажется, за то, что помогал евреям бежать. В Дахау он перевозил трупы из газовых камер в печи. Когда я приходила к Виктории в гости, я часто слышала, как он кричал у себя в спальне.
– Не бойся, – шептала Виктория, – это он во сне.
Однажды мы взяли по порции фруктового мороженого, прокрались к нему в комнату, спрятались и стали ждать, уставясь на его лицо, когда он увидит следующий сон.
Но тем вечером ему ничего не приснилось, и, когда мороженое начало таять, нам пришлось пробираться обратно.
Помню, я думала, что мои волосы загорятся или случится что-нибудь вроде этого, если он закричит, а я буду стоять так близко.
Я давно не вспоминала об отце Виктории Ларсен. Он, скорее всего, уже умер. Не знаю. Тебе ведь не хочется слушать такие истории, правда? Не хочется слушать о героях войны, которые кричат по ночам?
Ты-то ведь никакой не герой, а, Аксель?
Представляю, как ты коротал военные годы: мрачный, малодушный и трусливый предатель, но у тебя всегда про запас был какой-нибудь дешевый фокус.
Мартин пригласил меня поехать с ним в Хейланд на день рождения его бабушки, которой исполнялось семьдесят пять лет. Я боялась летать, но он сказал, что все будет хорошо. Его бабушку зовут Харриет. Все зовут ее Харриет. На празднике собралось много народу: родственники, соседи, друзья и забавный старичок по имени Торлейф, по-моему, ее любовник. На стол подают страусиное мясо и крендели, а во главе стола восседает Харриет в национальном костюме, старая и много повидавшая на своем веку. Когда Мартин знакомил нас, она оглядела меня с ног до головы, и ее взгляд показался мне скорее неприятным. Харриет сказала, что она полуслепая и что одним глазом она меня очень хорошо видит, а другим – не видит вообще. Полезно смотреть на людей вот так, сказала она. Один глаз сможет рассказать другому то, что два здоровых никогда не заметили бы. У нее красивые седые волосы, заплетенные в длинную косу, вьющуюся по спине. Губы у нее тонкие и напряженные, некрасивые губы. Во время ужина я разглядываю ее и пытаюсь вспомнить, у кого из моих знакомых такие же. К ужасу своему, я вдруг понимаю, что у Мартина. Я отвожу взгляд.
За столом полно детей разного возраста, многие из них вешаются Харриет на шею. Мое внимание привлекает мальчик лет, наверное, шести, худой как щепка, темные волосы постоянно падают на глаза. На этом празднике так много новых людей – я забываю, кто чей родственник и как их всех зовут. Семья Мартина так и останется для меня чужой. По большим праздникам мы часто ездим к ним в гости, но им хватает друг друга и нет до меня никакого дела. Со временем я начинаю брать с собой Аманду и даже Би, родную дочь Мартина, но я по-прежнему чувствую себя чужой в их обществе. Будто меня нет. Они – как тени на стене, и я для них, наверное, тоже тень. У них свои привычки, они пышно отмечают праздники, рассказывают истории, по-своему шутят, и им все равно, есть я или нет. Мартин говорит, что я выдумываю, что они приняли меня с распростертыми объятиями, тепло и гостеприимно, и что это со мной что-то не так.
Тот худой темноволосый мальчик ходил за Харриет по пятам. Когда она вставала из-за стола, он цеплялся за ее косу и за одежду. Она отмахивалась от него, как от мухи, но он не отставал. Я помогала накрывать на стол и как раз несла на кухню грязные тарелки. Притормозив в дверях, я заглянула на кухню. Харриет стояла у разделочного стола и украшала заливное («Когда же его подадут, я уже досыта наелась страусиного мяса и пирожных», – подумала я). Мальчик стоял позади нее и шептал: «Эй! Эй!» Потом он схватил ее за юбку.
– Харриет, – позвал он, – Харриет!
Она занималась заливным и долгое время не обращала на него внимания, а потом вдруг резко повернулась и так ударила его по лицу, что сбила с ног.
– О господи! – Я бросилась к мальчику. Эта полузрячая-полуслепая как ни в чем не бывало опять занялась заливным.
– Ты ударила его, – прошептала я. – Ты ударила этого ребенка!
Мальчик встал и отбросил с лица волосы.
– Да нет же, – сказал он, посмотрев на меня. – Нет же, – повторил он, худой как тростинка, и выбежал из кухни.
Я стояла и смотрела на Харриет. У меня совсем пропал голос. Я хотела сказать, что детей нельзя бить… и плевать, что у тебя сегодня день рождения, что ты старая… и что ты бабушка Мартина. Но ничего такого я не сказала. Я вообще ничего не сказала. Я молча стояла и смотрела на нее, на покрытый линолеумом пол, куда только что упал мальчик, и вдруг почувствовала себя не уверенной в том, что я видела и чего не видела.
– А ты кто? – вдруг спросила она.
Я вздрогнула.
– Стелла, – ответила я.
Она повернулась к разделочному столу.
– Да, точно, – сказала она про себя, – нареченная Мартина.
И потом пропела мое имя, звук за звуком:
– С-Т-Е-Л-Л-А.
Она протянула мне заливное:
– Будь так любезна, отнеси в гостиную и поставь на стол.
Она уставилась на меня зрячим глазом. Слепой глаз смотрел в пространство, будто действительно видел что-то такое, недоступное обычным людям.
Я знаю, что ее называют первой красавицей Хейланда, но этого я никогда не понимала.
Той же ночью, возвращаясь с праздника, мы увидели стаю кричащих страусов, бегущих по льду. Они сбежали с фермы, и нам пришлось звонить, чтобы вызвать подмогу.
Мартин не отходил от меня и сказал, что если этой ночью я забеременею девочкой, то мы назовем ее Би, в честь его шведской прабабушки Бианки. Я не рассказала ему, как Харриет сбила с ног темноволосого мальчика. Я вспомнила об этом только спустя много лет.
– Харриет? – ошарашенно спросил он. – Харриет ударила ребенка? Да ты с ума сошла! Тебе привиделось, Стелла!
Когда я умру, Мартин вырежет мое сердце и положит его на весы. На другую чашу весов он положит страусовое перо. Если мое сердце окажется легче, чем перо, я буду жить вечно. Если сердце окажется тяжелее, то меня сожрет чудовище Аммут, гибрид крокодила, льва и бегемота.
Мой дом там, где Мартин. Мне кажется, ты хочешь, чтобы я жила с тобой. Может, ты даже немного в меня влюблен. Но мы никогда об этом не говорим. Такие намеки сделали бы тебя несчастным. Господи, ты же умираешь вечно, и порой ты становишься мне отвратителен. Я молода, Аксель! Я не умру. Ты умрешь, а я нет. Я рассказываю тебе, что у меня будут еще дети. Это ранит тебя. Подлый старик. Замечательный старик. Не переживай из-за меня. Ты же знаешь, что я тебя люблю.
Я многого тебе не рассказываю. Например, что Мартин знает, где хранятся противозачаточные таблетки, и следит, чтобы я принимала их каждый вечер. Он знает, когда у меня месячные и когда надо начинать новую упаковку. Если таблетки заканчиваются, именно он ходит в аптеку и покупает еще.
Когда Би родилась, он избегал ее. Говорил, что чувствует себя плохо и что это никак не связано с Би. К тому же по ночам его мучили кошмары.
– Что тебе снится? – спросила я.
– Ужасное чудовище Аммут, – ответил тогда он.
Но я не думаю, что так же получится и с другим ребенком. Столько лет прошло – Мартин изменился. Он всегда был по-своему добрым со мной, а теперь, похоже, и с девочками.
Когда придет время, я перестану принимать противозачаточные таблетки.
Мы снимаем летний деревянный домик в Вэрмланде. Домик выкрашен в красный цвет, он стоит в лесу. За деревьями видно озеро, в котором мы с Мартином купаемся по ночам голышом.
Би четыре года, Аманде десять. Они живут дружно и не ссорятся, как обычно ссорятся сестры. По утрам Аманда водит Би в лес, они строят шалаши, собирают шишки и букашек, рассказывают друг другу сказки. У Аманды начала расти грудь, крошечные холмики под футболкой, ее темные волосы стали длинными до бедер. Она начала созревать.
К возвращению девочек мы с Мартином накрываем стол в саду. Би кладет мне на колени подарки из леса: жука, клочок мха, веточку с зелеными листочками.
Аманда хочет играть в «Нинтендо», но в домике нет телевизора. Она скучает по своей лучшей подруге Марианне. Она скучает по городу. Вечером мы по очереди рассказываем истории про привидения или другие страшилки. Сначала я, потом Аманда, потом Би, но Би качает головой, она не хочет рассказывать сказки и только спрашивает, понравились ли мне ее жук, клочок мха и веточка с зелеными листочками.
– Конечно, Би, – отвечаю я уверенно. – Конечно понравились.
Наконец приходит очередь Мартина рассказывать историю.
– Жило-было чудовище по имени Аммут, – говорит он. – Оно жило как раз здесь, в лесной чаще Вэрмланда. У чудовища был зверский аппетит, и ему надо было съедать по меньшей мере одно детское сердце в неделю. Причем такое, которое билось не слишком сильно (от сердец, которые бились слишком сильно, у него болел живот, начиналась икота и вообще проблемы с пищеварением), но и не слишком слабо. Взвешивал и варил для него детские сердца его слуга, злой колдун господин Поппель. Он заколдовывал детей, и они становились невидимыми. Колдун знал, что если ребенок будет постоянно оставаться невидимым, то его сердце начнет биться чуть медленнее и ровно через три недели оно станет таким, какое чудовище любит больше всего. Чуть медленнее, но не очень.