Текст книги "Когда ты рядом. Дар"
Автор книги: Лин Ульман
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 16 страниц)
Однажды, когда Алисе была маленькой, мы поехали с ней в Вену. Мы гуляли, а потом сели на колесо обозрения и поднялись над городом. Помню падающий снег, огни, ее счастливый смех. Помню, как она встала и вытянула над городом руки. В последний раз я катался на колесе вместе со Стеллой. Это было в Копенгагене, в «Тиволи». Мы тогда случайно встретились с ней на улице. Она приехала на конференцию по уходу за смертельно больными, а я приехал, чтобы… ну да… чтобы сходить в «Тиволи». Она очень удивилась, когда увидела меня рядом со своей гостиницей.
– Аксель, кого я вижу! – сказала она. – Так ты в Копенгагене?
Я ответил, что да, я часто езжу по делам в Данию (думаю, я достаточно уверенно произнес тогда «по делам»).
Она сказала, что рада меня видеть, но сейчас она спешит, а позже мы обязательно выпьем где-нибудь кофе.
– Почему бы нам не сходить в «Тиволи» и не прокатиться на колесе обозрения? – предложил я.
Она посмотрела на меня так, словно только что с неба свалилась. Точнее, будто это я упал с неба прямо перед ее гостиницей в Копенгагене в половине третьего дня. И все же, судя по всему, ее не очень удивило, что я хожу в цирк.
– Ты сидел и молчал, Аксель, накрыв мою руку своей огромной ладонью, а когда мы поднялись на самый верх, ты сказал: «Смотри, Стелла! Смотри!»
– А ты боялась открыть глаза и не понимала, что забавного я нахожу в этом колесе.
Когда я впервые увидел, как Стелла идет по больничному коридору, сосредоточенная, в белоснежном халате и такая – как бы это сказать? – стремительная, я вспомнил день, когда Алисе выходила замуж. Стелле было лет двадцать пять, когда мы познакомились, и незадолго до этого она начала встречаться с Мартином. Алисе было примерно столько же, когда она непонятно зачем решила выйти замуж. Я должен был вести ее к алтарю и вверить заботам того замечательного жениха, чье имя я, к счастью, забыл. Он был высоким, темноволосым и носил очки. Его единственным достоинством было то, что он во всем соглашался со своим собеседником и редко навязывал другим свое мнение. Вот уж чего меня меньше всего интересовало, так это мнение жениха Алисе. Хоть этих мучений я избежал! Так вот, я заехал за дочерью в ее маленькую квартирку, где она тогда жила. Она уже ждала меня в своем белоснежном платье… Сколько же лет назад это было? В 63-м, за шесть лет до смерти Герд. Я забрал ее и посадил в свой синий «фольксваген», который в 70-х отправился на свалку, но в тот день сверкал ярче солнца. Мы подъехали к церкви. Алисе молчала и выглядела помрачневшей. Вуаль постоянно падала ей на лицо, и она сердито откидывала ее назад, как непослушную прядь волос. Я сказал пару дежурных фраз о погоде и о том, что мать с нетерпением ждет празднования. Сказал, что Герд уехала в церковь за полчаса до нас, чтобы проверить, так ли расставлены цветы, как она хотела. Что дома уже готово душистое жаркое из оленины. И все в таком духе.
– Глупости, – сказала Алисе, когда мы уже остановились у церкви.
– Что случилось, Алисе? – спросил я.
– Мне кажется, я совершаю большую ошибку, – ответила она.
– Перестань, Алисе, – сказал я, выходя из машины и открывая для нее дверь.
Резким, почти агрессивным движением она подобрала свои юбки, откинула с лица вуаль и зашагала к церкви. День был солнечный, но очень ветреный. Она обернулась и крикнула:
– Папа, пойдем же! Все уже там. Нам осталось только зайти внутрь!
Перед входом в церковь она разгладила юбки, я поправил на ней вуаль. Она с упрямством взглянула на меня, и тогда я погладил ее по щеке.
– Тебе он не очень-то нравится, да? – прошептала она.
– Алисе, это ведь не я за него выхожу, а ты.
Заиграла музыка, двери распахнулись, и мы с дочерью торжественно вошли в церковь. Все гости встали. У алтаря стоял тот замечательный жених и двое свидетелей. Все взгляды были устремлены на нас. Алисе замедлила шаг, наклонилась ко мне и шепнула:
– Понимаешь, папа, единственное, о чем я сейчас думаю, – это что через пять лет мы разведемся. Дольше я с ним не выдержу.
Мы продолжали идти. Я тихо сказал, что сейчас не время обсуждать ее возможный развод. Тогда она остановилась. Чуть слышный шум прокатился по церкви. Любопытные возгласы. Алисе прошептала:
– Дело не в том, что он не нравится тебе,папа. Дело в том, что он мне не нравится! По-моему, он надменный дурак. Ты только посмотри на него! Стоит такой торжественный, с самоуверенной миной и ждет, когда мы с ним станем мужем и женой. Я чувствую, папа, что ничего хорошего из этого не выйдет!
Мы стояли посередине церкви и разглядывали этого жениха. Мы долго на него смотрели. Он уже начал нервничать. Наконец я повернулся к дочери.
– Ладно, ладно, Алисе. Нам остается только одно, – прошептал я.
Она подняла на меня глаза и улыбнулась своей самой прекрасной улыбкой.
– Бежим отсюда, – закончил я. – Сейчас же!
Мы развернулись. И по-прежнему торжественно зашагали обратно, прочь от алтаря, прочь от замечательного жениха. Совершенно сбитый с толку церковный служка открыл перед нами двери и выпустил нас на волю. Прежде чем гости опомнились, мы уселись в «фольксваген».
– И куда мы теперь поедем? – спросил я ее.
Алисе расхохоталась.
– Папа, я тебя обожаю! – сказала она и положила голову мне на плечо, когда я завел машину и мы тронулись. – Правда-правда, я так тебя люблю!
Вот и сегодня у нас опять такой день, когда надо идти в церковь, точнее, в крематорий. Теперь это связано со Стеллой. Следующие похороны, на которые я попаду, будут моими собственными. Эта мысль приносит мне облегчение. Смерть меня не пугает. А вот Стелла боялась смерти и, может, именно поэтому старалась спрятаться от нее за повседневными мелочами. Хотя кто знает. Она была молода. У нее были дети. Две девочки – Аманда и Би, маленькая молчунья, ее Стелла родила от тщеславного дурака, которого выбрала себе в мужья.
– Тебе же никто не нравится, Аксель. У тебя все то старые ведьмы, то отвратительные, то лживые, то невыносимые дураки. Как ты там назвал Мартина?
– Тщеславный дурак.
– Ну объясни почему?
– Он легкомысленный.
– Так ведь и ты по-своему легкомысленный.
– Он неискренний.
– А ты-то сам? Ты – искренний?
– Он тебе зла желает.
– Если б ты знал, чего мне другие желают.
Я не боюсь смерти. Как-то очень давно отец убедил меня, что самоубийство – одно из основных прав свободного человека. Выход есть всегда. Я с детства знал, что выход всегда найдется! Отец так и покончил со всем, да еще маму с собой забрал. Хотела она этого или нет, я не знаю. Они исчезли в Троллхеймене, их тела нашли только перед самой войной. Мы, дети, к тому времени уже повзрослели и разъехались. Говорили, что они попали под оползень. Денег после них не осталось. От матери моим сестрам достались какие-то платья и дешевые драгоценности, а мне досталась люстра. Герд нравилась эта люстра. Когда мы поженились, Герд повесила ее в гостиной. Она говорила, что так и в комнате много света, и сама люстра сияет. «В отличие от меня. Я и сама не сияю, и другим от меня мало света», – сказала она. Я помню, как она сидела на полу под люстрой в своем голубом клетчатом платье, с наброшенным на плечи желтым свитером, с волосами, заплетенными в косу, и часами смотрела на эту люстру. Однажды ночью, когда Герд заснула, я выскользнул из кровати, осторожно прокрался вниз, в гостиную, встал на стул и одну за другой снял с люстры все стеклянные подвески, так что от люстры остался один голый каркас. На следующее утро Герд потребовала объяснений. Я не считал себя обязанным что-либо объяснять, о чем и сказал. Коробка с подвесками до сих пор лежит в подвале, рядом с шарманкой.
Стелла не хотела умирать. Она не хотела вот так просто упасть с крыши. В детстве мы то и дело падаем. Потом мы взрослеем и падаем уже нравственно, а не физически. Редко увидишь, как взрослый человек падает на улице или, например, в трамвае. Когда это случается, все чувствуют себя неловко – и тот, кто падает, и те, кто на него смотрят. Теряется коллективное равновесие. А потом приходит старость, и люди опять начинают падать. Теперь я падаю часто. Колени слабеют. Я поскальзываюсь на льду. Мои ноги ведут меня не туда, куда я хочу. Если я решаюсь выйти из дому, то больше всего я боюсь упасть. Упасть, сломать себе что-нибудь и показаться смешным. Стелла не прыгнула бы по своей воле. Не бросила бы детей. Непонятно вообще, что она на этой крыше забыла. Он ее заставил туда залезть. Оба они, и Стелла, и Мартин, были такими легкомысленными. Дурачились, как дети. Постоянно дразнили друг дружку и дрались. Щипались и толкались. То, что один столкнет другого, было лишь делом времени.
Аманда
О чем еще я не говорю Би.
Пример номер четыре: своих молодых людей я называю Снип, Снап и Снуте. Они об этом не знают. Они вообще не знают, что их у меня трое. Снип не знает про Снапа, Снап не знает про Снуте, а тот не знает ни про Снипа, ни про Снапа. Когда мне было тринадцать, груди у меня еще не было и молодых людей – тоже. У Марианне была грудь, но это понятно, она меня почти на год старше. Марианне была моей лучшей подругой. Однажды мы с ней зашли в мамину комнату и она разделась. Она сняла с себя все и встала перед большим маминым зеркалом, а я встала сзади нее, и мы с восхищением разглядывали ее грудь, кожу, ее длинные и светлые волосы, маленький животик, попу и ноги. Я сказала, что, будь я парнем, обязательно захотела бы с ней переспать. Я так сказала, но на самом деле мне хотелось дотронуться до нее, провести рукой по изгибам ее талии и бедер. Марианне стояла абсолютно голая перед большим маминым зеркалом, и вдруг она подпрыгнула от радости и выпалила: «Черт, какая же я красивая!»
По-моему, у нее это само собой вырвалось, потому что она сразу же очень покраснела и стала натягивать трусики и футболку.
Сейчас мне пятнадцать, и я тоже красивая, не такая, как Марианне, но все равно. А тогда, в большом мамином зеркале, я красивой не была. Иногда я надевала сразу несколько свитеров, чтобы не было заметно, что у меня нет груди. Мне казалось, парни, глядя на меня, будут думать, что я тепло одета. А не то, что у меня нет груди. Потом я поняла, что когда парни на меня смотрели, они вообще ни о чем не думали.
Би лежит рядом со мной на кровати, и я ей рассказываю, что мама падает, падает и никогда не упадет. И, пока она падает, с ней происходят удивительные вещи, ей попадаются удивительные люди и живые существа. Птицы, например. Они летят в теплые края. Они летят и не падают. В этом их отличие. Маме встречается белка, упавшая с дерева, и треска, которую выловил один мальчик и выбросил полудохлой на берег. Я объясняю Би, что для трески оказаться на берегу – такое же несчастье, как для белки – упасть с дерева. Би кивает и кладет голову мне на плечо. Я накрываюсь одеялом и накрываю Би. «Может быть, мама увидит нашу бабку, – говорю я. – Наверняка Бог уже давно выбросил ее из рая, она же была такой угрюмой и сердитой».
Аксель
Меня раздражает, что Монета Сёренсен всегда приходит в самый неподходящий момент. Конечно, мы с ней договорились, что она будет приходить в десять по четвергам, она так и делает, но для меня«в десять по четвергам» было и остается неудобным временем! Когда мы договаривались – а это было уже тридцать лет назад, – что она будет приходить ко мне убираться и стирать в десять по четвергам, я неохотно пошел на это. Мне бы было удобнее, если бы она, например, приходила в час дня по пятницам, когда я на прогулке. В двенадцать по понедельникам тоже было бы отлично, я как раз хожу в библиотеку Дейкмана [4]4
Публичная библиотека Осло, крупнейшая в Норвегии.
[Закрыть]. И после одиннадцати по средам было бы тоже удобно: по средам я хожу за покупками, в банк и занимаюсь прочими делами. Но десять по четвергам – это самое неподходящее время, какое только можно придумать. По четвергам всегда случается что-нибудь непредвиденное. Например, сегодня мне нужно на похороны, мне нужно принять ванну и одеться. Исаака Скалда тоже хоронили в четверг. И дело не только в похоронах. По четвергам ко мне часто заходит Аманда, потому что в этот день у нее рано заканчиваются уроки. И уж чего я не хочу, так это видеть кислую физиономию старой ведьмы, от которой настроение портится и у меня, и у девочки. Однажды я пожаловался на это Стелле, и она, естественно, спросила, почему я не могу переговорить с этой каргой.
– Почему ты не предложишь другое время? – засмеялась она.
Проще сказать, чем сделать, ответил я, особенно если учесть, что вот уже тридцать лет Монета приходит ко мне убираться и стирать в десять по четвергам. А то, что я пошел на это против своей воли, уже никого не волнует. Я точно помню, как сказал тогда старой карге: «Фрекен Сёренсен, мне было бы удобнее, если бы вы приходили в пятницу к двум часам. Четверг мне не подходит».
И я точно помню, как она ответила, что сможет приходить только по четвергам. Если это меня не устраивает, то она, к сожалению, ничем мне помочь не может.
Преимущество было на ее стороне: она дружила с сестрой Герд и знала, что мне приходится быть с ней вежливым (сестра Герд, другие ее родственники и моя дочь Алисе говорили, что я веду себя как мужлан, и мне надо было доказать обратное). К тому же она знала, что мне нужен был кто-нибудь, чтобы убираться в моей новой квартире, и что ни Алисе, ни сестра Герд больше не хотели мне помогать. Я был абсолютно одинок.
«Иными словами, это невозможно», – сказал я Стелле. Ничего нельзя изменить. Заведи я с каргой разговор о том, чтобы поменять время ее прихода, она, во-первых, смертельно оскорбится. Во-вторых, станет нелюбезной и язвительной. Она скажет что-нибудь вроде: «Ага, так Акселю Грутту захотелось вдруг изменить то, что тридцать лет было таким удобным».
«Дорогая фрекен Сёренсен, – ответил бы я тогда, – для меня это время никогда не было таким удобным. Возможно, вы помните нашу беседу перед тем, как вы начали у меня работать? Я тогда как раз отметил, что четверг – не самый подходящий день». Естественно, она бы на это прошипела, что не припоминает такого разговора, но если я недоволен ее работой, то у нее найдутся другие дела, которыми она может заняться по четвергам. Она может и вовсе не приходить ко мне, если я этого не желаю. У меня внутри все сожмется, и я буду вынужден сказать ей, что имел в виду вовсе не это. И добавить вымученным игривым тоном: ну что вы, мол, фрекен Сёренсен, небольшая перемена только освежит наши отношения.
И вот сейчас Монета снова вламывается, как раз когда я уже почти залез в ванну. Я собирался принять ванну и пойти на поминки к часу, а оттуда сразу в крематорий. Конечно, можно запереться и крикнуть ей, что сегодня в ванной убираться не надо. Но ей это не понравится. Теперь мне придется одеться и выйти к ней поздороваться. К тому же я забыл в гостиной носки. Надо теперь идти за ними босиком через всю квартиру, и я точно столкнусь с ней.
– Добрый день, фрекен Сёренсен.
Монета протирает подоконник в гостиной. Она поворачивает голову, и я вижу ее густо накрашенные красной помадой старческие губы и нарумяненные щеки. Ее вид вызывает во мне дрожь отвращения. Лицемерная улыбка во весь рот. Как же, я все равно не поверю в ее притворное дружелюбие. Ее взгляд падает на мои босые ноги, и улыбка из кислой превращается в саркастическую.
– Добрый день, Грутт. – Она поворачивается к окну. – Похоже, сентябрь будет солнечным.
Мне хочется ей сказать, что она может сколько угодно усмехаться, глядя на мои босые ноги, но я вижу у нее дыру на левом чулке, и эту дыру я заметил еще три недели назад, а значит, она не меняла чулки уже несколько недель или месяцев. И эта старая неряха стоит тут, повернувшись ко мне спиной, и саркастически улыбается.
– Сегодня похороны моей подруги Стеллы, – говорю я.
Молчит.
– Никогда не мог решить, какая погода лучше подходит для таких случаев, – продолжаю я. – Солнце всегда было связано для меня со смертью, а дождь – с жизнью, поэтому хорошо, что сегодня солнечно. Хорошо бы в день моих похорон тоже светило солнце.
По-прежнему глядя в окно, Монета говорит:
– Я, наверное, вам… то есть тебе…еще не говорила… Мне искренне жаль, что Стеллы больше нет. Я все думаю о ее девочках. Мы ведь часто встречались с Амандой, когда она приходила к тебе в гости…
Хотелось бы ее спросить, с каких это пор мы перешли на «ты». Но вместо этого я бормочу:
– Мы все когда-нибудь умрем, фрекен Сёренсен.
Еще хотелось бы ей сказать, что как-то глупо разводить светские разговоры, стоя босиком посреди гостиной. Как это на нее похоже! Проводить год за годом в этой унизительной бессмысленной болтовне.
– Ведьма! – шепчу я.
Она поворачивается и смотрит на меня:
– Ты что-то сказал, Грутт?
– Я сказал, что, пожалуй, пойду приму ванну, – бормочу я с идиотской улыбкой. Я смотрю на ее лицо. Она напоминает мою мать – такой же напряженный рот, хотя она на пятнадцать лет моложе меня, а моя мать не дожила лет двадцати до ее возраста.
– Мне нужно принять ванну, перед тем как я пойду на поминки.
Я украдкой тяну к себе носки, которые валяются на диване, и с минуту думаю, стоит ли мне их надеть прямо сейчас. Но тогда она все это время будет стоять у окна и пялиться на меня, а это невыносимо. Надевать носки – кропотливое и интимное занятие, оно плохо сочетается с присутствием посторонних. Поэтому я выбираю меньшее из зол и ухожу, пытаясь сохранять достоинство, насколько это вообще возможно в такой ситуации.
Незадолго до того, как я впервые увидел Стеллу, она познакомилась с Мартином, мужчиной, от которого зависела до самой смерти. Это ее слова, не мои. Она так и сказала: зависимость. «Что за чепуха, – ответил я, – не Мартин, так кто-нибудь другой». – «Нет», – твердо сказала она… Она от него зависит. Сам я завишу от своего старого тела, от болей в суставах, и это вызывает очень неприятное чувство бессилия перед природой. Естественно, такие мысли облегчения не приносят, а боли по-прежнему остаются невыносимыми и смешными одновременно: нервный тик в правом веке, постоянный зудящий отзвук в левом ухе («ля» в верхних октавах), ни с того ни с сего подпрыгивает сердце. Не то чтобы это меня тяготило, но это не дает мне забыть, как обстоят дела на самом деле. Кроме того, на правой ступне у меня мозоль, поэтому, надевая новые ботинки, я начинаю хромать. Следовательно, я завишу от пары ботинок. И завишу от дорожной службы Осло, которая зимой не посыпает улицы песком, завишу от погоды, потому что в январе холодно и скользко, а летом меня мучают тепловые удары и беспощадное солнце. Я завишу от глупости, которую газеты и телевидение ежедневно на меня выливают, и от почти оглохшего соседа – он еще старше меня, и у него ужасные музыкальные пристрастия. Завишу от моей несуществующей веры в волю Божию и ее исполнение. Завишу от страха упасть, но не умереть (смерти я не боюсь), а выжить и превратиться в живой овощ, зависящий от терпеливого профессионального ухода. Но зависеть от другого человека? Нет, я никогда ни от кого не зависел в ее понимании этого слова.
– Думаю, это неправда.
– Что?
– Что ты никогда ни от кого не зависел.
– Можешь думать как тебе угодно, Стелла, но мне-то виднее.
Мартин был красивым мужчиной, внешне похожим на Стеллу. Был и остается красивым мужчиной. Он ведь все еще с нами, он не прыгнул за Стеллой, когда она упала. Но вот пытался ли он ее остановить? Или же сам столкнул ее? Я знаю, что его постоянно вызывают в полицию на допросы. Конечно, у них свои подозрения, а у меня свои, которых немало. Но, по-моему, он ее не сталкивал. Он не хотел. В неудачах жены всегда виноват муж – я сужу по собственному опыту. Он был недостоин Стеллы, это верно, я считал его тщеславным дураком (о чем и сказал одной странной даме из полиции, которой давал показания). Он был мужланом, но он не убивал ее. Для этого нужно помимо прочего еще иметь мужество.
Аманда
Все, что священник сегодня скажет, – вранье.
Потому что: 1. Я не верю в Бога. Я не верю в смерть. Я не верю в маму. Я не верю в папу. 2. Я не верю в землю. Я не верю в небо. Я не верю в звезды. Я не верю в деревья. Я не верю в траву. Я не верю в птиц. 3. Я не верю в Норвегию. Я не верю в премьер-министра. Я не верю в своих учителей, друзей или кого-то еще. 4. Я не верю в свое тело, в свою грудь, волосы, глаза, руки, зубы или рот.
Я говорю Би, что мама падает, падает и никак не упадет. Я рассказываю, что сначала мама встречает большую голубую птицу, которая надменно говорит:
– Падать и летать – это разные вещи.
– Глупости, – отвечает ей мама. – Тебе-то откуда знать?
– Ты права, я ничего не знаю, – говорит птица и летит дальше.
Потом маме встречаются белка и треска, которые грустно говорят:
– Падать и летать – это разные вещи.
– Глупости. Вам-то откуда знать? – отвечает мама.
– Ты права, мы ничего не знаем, – говорят белка с треской и падают дальше.
А потом маме встречается старуха, которую Бог выбросил с неба, потому что она была очень угрюмой и сердитой.
– Добрый день, мама, – говорит наша мама.
– Добрый день, дочка, – говорит старуха.
– Что ты делаешь здесь, между небом и землей? – спрашивает мама.
– Бог выбросил меня с неба за то, что я была такой угрюмой и сердитой, – говорит старуха. – А ты сама что здесь делаешь?
– Я упала с крыши и все падаю, падаю и никак не упаду, – отвечает мама.
– Тогда вот что я тебе скажу: падать и летать – это разные вещи, – говорит старуха.
– Глупости, тебе-то откуда знать? – говорит мама.
– Ты права, я ничего не знаю, – говорит старуха и падает дальше.
Аксель
Их свел зеленый диван.
Стелла жила тогда вместе со своей дочкой Амандой. Ей достались в наследство от тетки какие-то деньги, и на них она решила купить диван. Мартин работал в компании, продающей эксклюзивную мебель в Осло, занимался доставкой товара на дом. Так они и повстречались. Будь я на месте Стеллы, я бы по-другому потратил эти деньги – на вино или музыку. Был бы моложе, съездил бы в Лондон, прокатился на новом чертовом колесе «Лондонский глаз». А Стелла купила зеленый диван. Как-то раз я сидел на этом диване, он мне не понравился: длинный и жесткий. Чем-то похож на сухие зеленые женские губы.
Стелла рассказывала мне, что, доставив диван, Мартин не захотел уходить: он вдруг возник вместе с диваном на площадке грузоподъемника прямо перед ее окном на девятом этаже.
– Он вдруг появился в оконном проеме, такой красивый, он смотрел на меня с улыбкой, сидя на диване.
Я помню, как она сидела на краю моей кровати и смеялась, рассказывая об этом.
– Я попрощалась с ним, но он не захотел уходить. Он отказался. Вот так… Ну а потом он переехал ко мне.
Я думаю, что Стелла, глядя на Мартина через оконное стекло, увидела в нем отражение своего собственного лица. Те же узкие голубые глаза, такая же пухлая нижняя губа, тот же крупный нос с горбинкой. Оба были худощавыми и с такой тонкой кожей, что просвечивали все мускулы, кости и жилки. Иногда их лица напоминали мне о другом лице, лице человека, которого я когда-то немного знал. Его звали Рольф Ларсен. Во время войны он был сослан в Дахау. Ему удалось выжить, и мы случайно встретились в Осло на улице Карла Юхана. Когда я услышал, где он побывал и что там происходило, я забыл, куда шел. Но именно его лицо испугало меня больше всего. Кожа туго обтягивала его лоб, скулы и подбородок. Казалось, в любой момент она могла порваться и обнажить – что? – крик? бездну?
Мало-помалу такие лица появились повсюду. Невозможно было развернуть газету, чтобы не увидеть их, эти лики войны… А сейчас я почти перестал вспоминать про них. Но когда я увидел Стеллу и Мартина вместе, их лица воскресили в памяти лицо моего друга Рольфа Ларсена. Я замечал это, только когда она была вместе с ним. Ее лицо постоянно менялось, как будто не могло определиться, каким же оно должно быть, и поэтому всегда становилось похожим на лицо ее спутника. Конечно, она не старела и не покрывалась морщинами, когда находилась рядом со мной. Настолько сильно ее лицо не менялось.
Она говорила: «Мартин – это я в исправленном варианте». И все мои отчаянные попытки возразить она пропускала мимо ушей. Ей было отвратительно собственное отражение в зеркале. Помню, как однажды у меня в гостях, возвращаясь из ванной, она остановилась в прихожей перед большим зеркалом в позолоченной раме. Она не знала, что я подсматриваю за ней из гостиной, как не замечала, что я вслушиваюсь во все ее слова и пристально наблюдаю за всеми ее движениями. Она остановилась перед зеркалом, наклонилась к своему отражению и состроила такую ужасную гримасу, что я чуть не выронил чашку с кофе. Потом она впилась ногтями в собственное лицо и начала остервенело чесать его, как разгневанный ребенок, который рвет в клочья неудавшийся рисунок. А потом она выпрямилась, поправила волосы, облизала губы и как ни в чем не бывало вернулась ко мне в гостиную. Она едва сдерживалась от смеха, а на щеках у нее были красные полосы. Переехав к Стелле – а он недолго тянул с этим переездом, – Мартин предложил ей отправиться вместе с ним в Хейланд, к его родственникам. Харриет, его бабка по отцу, собиралась пышно отпраздновать свое семидесятипятилетие. Я все еще лежал тогда в больнице. Помню, как Стелла вошла ко мне в палату и присела на мою кровать. Она вся светилась.
– Он хочет, чтобы мы вместе поехали куда-то к черту на рога, туда надо лететь на самолете, ехать на поезде, на автобусе и еще не знаю на чем. А я так боюсь летать!
Я вопросительно смотрел на нее:
– Он? Кто это он?
– Мартин! – нетерпеливо ответила она. – Он хочет, чтобы мы вместе поехали в деревню… к его родственникам. К маме, папе, страусам и всем остальным!
– Страусам?
– Его семья разводит страусов, – объяснила она, – у них экспериментальная ферма. Власти выдали его отцу разрешение. Он считает, что страусы – это сельскохозяйственная надежда 90-х. Представляешь? Харриет, его бабке по отцу, исполняется семьдесят пять лет. Мы попадем на праздник!
Я отвернулся, бормоча какие-то колкости о Центральной Норвегии, днях рождения и бабках. «Но вы ведь познакомились только пару недель назад?» – удивился я. Да, это так, ответила она, но ведь он уже переехал к ней, и нет ничего плохого в том, что они поедут вместе. В ее взгляде читался вопрос – или сомнение: она будто просила моего разрешения поехать.
– И когда вы едете?
– Завтра.
– Надолго?
– На четыре-пять дней.
– У тебя же работа…
– Меня кто-нибудь подменит.
Я сидел в кровати и думал, что если она завтра уедет, то я больше никогда ее не увижу. Через три дня я выписывался и должен был вернуться к своему убогому существованию на Майорстюен. Мысль, что я больше не увижу ее, заставила меня совершить настолько странный поступок, что я вспоминаю его почти со стыдом. Да, мне стыдно, хотя прошло почти десять лет. Не знаю, что на меня нашло. Обычно я слежу за собой. Мне не нравятся эксцентричные поступки, и я с трудом принимаю проявление чьих-то чувств. Мне неприятно, когда до меня дотрагиваются, это доставляет мне почти физическое неудобство, я инстинктивно отшатываюсь, пытаясь избежать объятий или прикосновения. При этом, чтобы никого не обидеть, я изображаю внезапный приступ кашля или чихание. (Конечно, мою жену Герд обмануть было невозможно. Я помню, как мы лежали рядом в тесной супружеской постели и я много раз кашлял ей прямо в лицо. Помню ее холодный обиженный взгляд и то, как она от меня отворачивалась. Помню ее обнаженную, немного шероховатую спину, которую никогда не мог заставить себя погладить или обнять.) Но, когда я понял, что могу больше никогда не увидеть Стеллу, я совершил поступок, который при других обстоятельствах вызвал бы у меня отвращение. Я прикоснулся к ней. Я лежал в кровати, она сидела с краю, я внезапно взял ее руку и прижал к щеке. (Ее запястье было таким мягким и изящным, никаких звенящих браслетов или колец, только тепло ее кожи.) Она не отняла руку, даже когда я перестал держать ее. Она сидела так тихо и так близко.
У меня ком подступил к горлу. Слова… какой-то клекот… или слезы… не знаю. Меня тошнило, будто вся мерзость изнутри рвалась наружу. А потом я словно издал какой-то вой.
– Тихо, Аксель, тихо, – шептала она, – все будет хорошо, все хорошо.
Она говорила со мной как мать, успокаивающая ребенка:
– Тихо, Аксель.
За много лет она была первой, кто назвал меня по имени. Я благодарно опустил голову. Рука Стеллы лежала на моей щеке.
И тогда Стелла сказала:
– Мы же с тобой друзья. Не думай, что эта встреча – последняя. Я буду приходить к тебе в гости, и мы опять будем болтать и пить кофе. Я познакомлю тебя с Амандой, моей дочкой, – на следующей неделе ей исполнится пять. И еще я хочу познакомить тебя с Мартином.
Я сразу разволновался. Может, нам все же лучше попрощаться сейчас насовсем? Конечно, я всегда с нетерпением ждал, когда она придет ко мне в палату, сядет на кровать и мы сможем о чем-нибудь поговорить. Но мысль о том, что она вдруг объявится в квартире на Майорстюен, будет сидеть на моем сером диване, болтать и пить кофе, привела меня в полное замешательство. В моей голове сразу возникло множество вопросов. Подавать ли что-нибудь к кофе? О чем мы с ней будем разговаривать? О чем вообще обычно говорят с двадцатипятилетней девушкой? Что подумает Монета? Разве я не старый занудный брюзга? В моей жизни было очень мало близких друзей. Пожалуй, только Исаак Скалд, и наша с ним дружба подчинялась своим неписаным правилам. К примеру, он называл меня Грутт, а я его – Скалд. Это не значило, что мы были как-то по-особому вежливы друг с другом, просто так повелось. Мы были очень осторожны, когда дело касалось нашей личной жизни. Он работал врачом, и поэтому для меня было естественным обсуждать с ним свои недуги, а он так же естественно давал хорошие медицинские советы. А чтобы дружба не превратилась в отношения между доктором и пациентом, он тоже рассказывал о своих болезнях. И так как у нас обоих были проблемы с увеличенной простатой, мы легко находили тему для разговора. Иногда мы говорили о его чудесной супруге Эльсе, чьи руки могли менять ход человеческой жизни, но, смею утверждать, в основном мы обсуждали простату. Кажется, мы никогда не говорили о моей жене Герд.
Откуда-то Скалд узнал, что мы со Стеллой каждый день подолгу общаемся. Он узнал даже, что Стелла больше не обедает вместе с коллегами, а забирает свой обед ко мне в палату. Ему показалось, что я влюблен в нее, но я сразу выразил свое резкое недовольство подобными предположениями. Вот такие намеки и волновали меня больше всего при мысли, что Стелла будет приходить ко мне в гости и пить кофе. По сути дела, у нас с ней не было ничего общего. Я не мог ей ничего дать. А неясное чувство смущения, которое я испытывал в ее присутствии, сильно меня беспокоило. Смущение и даже стыд. Словно я видел свое тело и лицо ее глазами. Мои неуклюжие руки. Негнущиеся, утратившие проворность пальцы. Помню, к примеру, как однажды мы со Стеллой обедали у меня в палате. Она постоянно притрагивалась к висевшему у нее на шее серебряному сердечку. Подарок матери. Внезапно застежка расстегнулась, и подвеска упала на пол. Стелла тут же вскочила и опустилась на корточки.